Страница:
Во время жатвы Клобук узнавал, кто в деревне умный, а кто — глупый. То же самое делали и самые сметливые девушки.
Когда-то молодой Галембка хотел жениться на дочери Кондека, но та — хоть он ей и нравился — выбрала сына Крыщака, потому что молодой Галембка любил во время жатвы рыбачить. И она была права, потому что человек, который ходит на рыбалку, никогда не будет хорошим хозяином, что позже и подтвердилось — ведь молодой Галембка жил за счет трудов своей жены. Может ли быть на свете что-то хуже дурака? Дурак не может понять начала и конца всех вещей, дел и мыслей, не понимает других людей. Если он хочет делать добро, то оно перерождается в зло, если делает зло — оно становится еще большим злом, которое поражает всех вокруг. То, что просто, для дурака бывает сложным. То, что сложно, кажется ему простым. Не доходит до дурака даже настолько явная правда, что некрасивая женщина должна, как правило, подчиниться чьему-то выбору, а красивая женщина может сама себе выбирать мужчину. Дурак бегает за красавицей, просит, скулит, уговаривает, обещает весь мир — и становится предметом насмешек, шуток и презрения людей. Умный ждет спокойно, потому что знает, что если его красивая женщина выбрала, то раньше или позже она найдет способ положить на него руку, как хозяин на холку своего коня. Дурак обращает внимание на красивую женщину, умный старается обратить ее внимание на себя.
С пасхи Франек Шульц носил при себе государственный документ, разрешающий ему выезд в далекие края. Он собирался сколотить там большое состояние и в Скиролавки приезжать только в гости, на автомобиле, таком же красивом, как у Герхарда Вебера. Достаточно было поехать в большой город, купить билет на самолет или на поезд — и айда, за добром и счастьем. Но Франек Щульц все сидел с другими на лавочке возле магазина и только показывал всем то и дело тот документ, билет, однако, не покупал, будто бы ему жаль было поездок к сестре в Барты или словно он все еще надеялся, что ему, а не младшему брату достанется хозяйство после отца. К сожалению, всего сразу иметь нельзя — об этом не знает только дурак.
Со смерти Дымитра Васильчука, где только можно было и когда только выпадал удобный случай, Франек Шульц уговаривал Юстыну и просил ее, чтобы она ночью впустила его в свой дом.
— Ты красивая женщина, Юстына, — говорил ей Франек. — Я ношу при себе паспорт для выезда в далекие края. Если ты мне велишь, я останусь, а если захочешь — уеду, заработаю большие деньги и тебя заберу к себе. Я не знаю, почему мой отец так меня ненавидит, что все свое добро перевел на младшего брата. Может, это я виноват, что слишком быстро хотел стать хозяином в доме. Мой младший брат послушный, а послушный теленок двух маток сосет. Может, злые люди отца против меня восстановили. Болтают, что я живу со своей сестрой, Ингеборг, но ты в это не верь. Я обидел когда-то в сердцах своего отца, сказал ему, что не верю, что все мальтийские рыцари погибли во время военной заварухи. Я ему со злости сказал: они вернутся, и таких, как ты, повесят на деревьях. Поэтому некоторые болтают, что уезжаю, чтобы служить мальтийским рыцарям. Но ты этому не верь, Юстына, меня они не волнуют. В далеких краях живет сестра моего отца, я хочу возле нее заработать денег. Впусти меня к себе, и мы будем счастливы, здесь или там, где захочешь.
Так он говорил, а она молчала презрительно, потому что в это время думала, как приманить к себе Клобука и высказать ему свое самое тайное желание. Во время жатвы Франек сообщил своему отцу, что, прежде чем уехать, он еще ему немного поможет в работе. Он уселся в седло трактора и два дня косил сноповязалкой пшеницу. На третий день поехал на поле Юстыны, сжал делянку ячменя для кур, потом помог ей снопы в суслоны ставить. Но хоть он и работал для нее в поте лица, она даже не посмотрела на него поласковее, ни словом, ни жестом его не поощрила, чтобы за эту работу он взял то, что мужчине положено. Юстына в ту пору думала о Клобуке, который от нее сбежал.
Под вечер, после работы на жатве, Юстына села в лодку и поплыла на полуостров, чтобы подоить свою корову. Потом она поставила большую флягу на руль велосипеда и поспешила на молоканку за рыбацкими сараями. Там ее схватил за грудь молодой Галембка, она, однако, так странно посмотрела на него, что ему стало страшно. На обратной дороге цепь велосипеда громко скрипела, аж в голове у нее сверлило от этого визга. Тогда она слезла с велосипеда и повела его. Художник Порваш поправлял ограду возле своего дома, он был в тесных черных брюках и без рубашки, тело его было бронзовым от загара, грудь в черных кудрях. «Прибраться у меня надо, Юстына. Не хватает у меня женской руки», — зацепил он ее. И смотрел на ее бледное лицо, как зачарованный, а когда его взгляд, переместился на ее длинную шею, его восхитил нежный розовый оттенок тела. «У вас Видлонгова прибирает», — ответила ему Юстына певуче и пошла дальше, не замедлив шаг и не ускорив, как будто он не был мужчиной. Вскоре огромное краснеющее солнце опустилось над лесом, Юстына сидела на колоде для рубки дров, и при мысли о Клобуке ее охватывало оцепенение. Вскоре ей удалось его стряхнуть. «А может быть, он вернется?» — подумала она. И тут же к ней возвратилась жизнь, она затопила печку, нагрела воды и мылась так долго и старательно, как тогда, когда пошла к доктору на врачебный осмотр. Она сменила белье на постели и долго лежала ночью в темноте, не двигаясь, словно боясь, что зашуршит солома в сеннике и этот шум спугнет доброго духа. И когда она так лежала, то поняла, что она не одна в избе и даже в постели. В ее теле жило какое-то другое существо, без имени, без тела, жило в ней, кажется, всегда, с детства, но только с недавнего времени стало взрослым и самостоятельным. Когда тело Юстыны охватывало странное оцепенение, тогда то, другое существо выходило из нее и бежало, обнаженное, в лес или, как той зимней ночью, пошло до самого Цаплего острова, поскальзываясь на мокром льду. Это то, другое существо, которое не было и одновременно было Юстыной, иногда прокрадывалось на чердак по лестнице, шло в затянутый паутиной угол, засовывало руку за толстую балку, поддерживающую крышу, и нащупывало пальцами тряпичный сверток с обрезом. «Не бойся его, дурочка, — говорил ей когда-то Дымитр. — Вот тут затвор, а тут в него пулю вставляют. Потом захлопываешь затвор, поднимаешь приклад к плечу и целишься». Учил ее Дымитр долго и терпеливо, потому что хотел, чтобы она помогала ему ночами браконьерствовать в лесу. Он ее все время бил, потому что считал, что она бесплодна. Кто столкнул в прорубь пьяного Дымитра? Эта или та Юстына? Кто желал доктора и прикосновения его холодных рук — эта или та Юстына? Которая из них была настоящей, а которая жила в другой, сливалась с ней и потом отделялась?
Человек мучается, когда в нем живут две особы. Иногда он впадает в странное оцепенение, тело его становится как мертвое, чтобы то, другое, существо могло отделиться и жить своей собственной жизнью. Временами, однако, присутствие того, другого, существа приносит сладкое чувство сытости и удовлетворения. Так бывает тогда, когда доктор ночью входит в избу, молча ложится рядом с Юстыной — этой и той, другой, — потому что та, другая, тоже его ждет с тоской. Потом эта первая отдает этой другой собственное тело, раздвигает бедра и подставляет мужчине набухшие губы, похожие на петушиный гребень. Наслаждение бывает общим для обеих, большим и могучим, как смерть. Юстына хочет спать. Но то, другое, существо в ней все бодрствует и мучается тоской, изводится в беспокойстве, что Клобук убежал и доктор никогда не придет.
Слышен скрип дверей и учащенное мужское дыхание. Это не доктор, это Франек — Юстына знает об этом, хоть в избе темно. «Не делай этого», — остерегает его Юстына. Но Франек сдирает с нее перину и бросается на обнаженное тело. Женщина не обороняется, потому что Франек намного сильнее ее, лежит молча, а каждый удар, который он ей наносит, ощущает в себе, как удар ножом. Она стискивает зубы и ждет. А когда чувствует, что мужчину охватывает наслаждение, собирает в себе все силы и сталкивает его с себя. Белое семя мужчины летит на постель, в пыль на полу. «Я лучше рожу ребенка от Клобука, чем от тебя», — бросает она ему в лицо презрительно.
Франек Шульц возвращается в дом отца, довольный, что, несмотря ни на что, взял то, что ему полагалось. На рассвете его будит крик в соседней комнате, где спит отец. В окне виден красный отсвет огня. Горит скирда ржи Шульцев, одинокая скирда у леса. Можно ли спасти горящую так далеко скирду ржи?
Перед обедом Отто Шульц вызывает сына пред свои очи, садится с ним в комнате с белыми стенами и почерневшей от старости мебелью. — Скажи мне, Франц, кого ты обидел? — спрашивает старый.
— Спалю эту курву вместе с ее домом, — выкрикивает Франек. Отто Шульц в молчании теребит свою белую бороду. У него предчувствие, что он в этом году умрет, и поэтому он видит мир иначе, чем раньше.
— Не успеешь ты, Франц, этого сделать, — заявляет он сыну. — Разве тебе никто не говорил, что красивая женщина сама выбирает себе мужчину?
Последний обед в родном доме. Отто Шульц открывает свою единственную книжку в черной обложке и читает обоим сыновьям: "Илий же был весьма стар и слышал все, как поступают сыновья его со всеми Израильтянами, и что они спят с женщинами, собиравшимися у входа в скинию собрания.
И сказал им: для чего вы делаете такие дела? ибо я слышу худые речи о вас от всего народа.
Нет, дети мои, нехороша молва, которую я слышу: вы развращаете народ Господень.
Если согрешит человек против человека, то помолятся о нем Богу; если же человек согрешит против Господа, то кто будет ходатаем о нем?"
Наутро в столице принаряженный Отто Шульц покупает сыну билет в чужие края, ждет на перроне, пока тот сядет в поезд.
— Привет от меня дяде Герману и тете Гизелле, — говорит он. — Напиши мне, как там устроишься. Не думай о той сожженной копне. Там была плохая рожь.
В Барты Отто Шульц возвращается ночным поездом. Несмотря на столько часов без сна, он чувствует себя хорошо, словно бы к нему вернулись его прежние силы. «Может быть, я еще не умру в этом году», — утешает он себя, выходя на автобусной остановке в Скиролавках.
Наутро, хоть это и время жатвы, велит Отто Шульц своему сыну перепахать остатки сожженной копны. А сам идет в дом Юстыны и говорит ей:
— Скоро я вывезу из сарая свою молотилку. Тогда приеду за твоим ячменем, у тебя его не больше, чем два воза. Обмолочу его тебе, потому что не хочу, чтобы люди думали, что мой сын, который уже выехал, взял тебя силой, а ты сожгла за это мою копну у леса.
Юстына нагнулась к покрытой желтыми пятнышками руке старика и поцеловала ее.
Похоже, что прав Клобук. Во время жатвы легче всего увидеть в деревне, кто умен, а кто глуп.
О любви, которая кажется ненастоящей
О том, как убивают по телефону
Когда-то молодой Галембка хотел жениться на дочери Кондека, но та — хоть он ей и нравился — выбрала сына Крыщака, потому что молодой Галембка любил во время жатвы рыбачить. И она была права, потому что человек, который ходит на рыбалку, никогда не будет хорошим хозяином, что позже и подтвердилось — ведь молодой Галембка жил за счет трудов своей жены. Может ли быть на свете что-то хуже дурака? Дурак не может понять начала и конца всех вещей, дел и мыслей, не понимает других людей. Если он хочет делать добро, то оно перерождается в зло, если делает зло — оно становится еще большим злом, которое поражает всех вокруг. То, что просто, для дурака бывает сложным. То, что сложно, кажется ему простым. Не доходит до дурака даже настолько явная правда, что некрасивая женщина должна, как правило, подчиниться чьему-то выбору, а красивая женщина может сама себе выбирать мужчину. Дурак бегает за красавицей, просит, скулит, уговаривает, обещает весь мир — и становится предметом насмешек, шуток и презрения людей. Умный ждет спокойно, потому что знает, что если его красивая женщина выбрала, то раньше или позже она найдет способ положить на него руку, как хозяин на холку своего коня. Дурак обращает внимание на красивую женщину, умный старается обратить ее внимание на себя.
С пасхи Франек Шульц носил при себе государственный документ, разрешающий ему выезд в далекие края. Он собирался сколотить там большое состояние и в Скиролавки приезжать только в гости, на автомобиле, таком же красивом, как у Герхарда Вебера. Достаточно было поехать в большой город, купить билет на самолет или на поезд — и айда, за добром и счастьем. Но Франек Щульц все сидел с другими на лавочке возле магазина и только показывал всем то и дело тот документ, билет, однако, не покупал, будто бы ему жаль было поездок к сестре в Барты или словно он все еще надеялся, что ему, а не младшему брату достанется хозяйство после отца. К сожалению, всего сразу иметь нельзя — об этом не знает только дурак.
Со смерти Дымитра Васильчука, где только можно было и когда только выпадал удобный случай, Франек Шульц уговаривал Юстыну и просил ее, чтобы она ночью впустила его в свой дом.
— Ты красивая женщина, Юстына, — говорил ей Франек. — Я ношу при себе паспорт для выезда в далекие края. Если ты мне велишь, я останусь, а если захочешь — уеду, заработаю большие деньги и тебя заберу к себе. Я не знаю, почему мой отец так меня ненавидит, что все свое добро перевел на младшего брата. Может, это я виноват, что слишком быстро хотел стать хозяином в доме. Мой младший брат послушный, а послушный теленок двух маток сосет. Может, злые люди отца против меня восстановили. Болтают, что я живу со своей сестрой, Ингеборг, но ты в это не верь. Я обидел когда-то в сердцах своего отца, сказал ему, что не верю, что все мальтийские рыцари погибли во время военной заварухи. Я ему со злости сказал: они вернутся, и таких, как ты, повесят на деревьях. Поэтому некоторые болтают, что уезжаю, чтобы служить мальтийским рыцарям. Но ты этому не верь, Юстына, меня они не волнуют. В далеких краях живет сестра моего отца, я хочу возле нее заработать денег. Впусти меня к себе, и мы будем счастливы, здесь или там, где захочешь.
Так он говорил, а она молчала презрительно, потому что в это время думала, как приманить к себе Клобука и высказать ему свое самое тайное желание. Во время жатвы Франек сообщил своему отцу, что, прежде чем уехать, он еще ему немного поможет в работе. Он уселся в седло трактора и два дня косил сноповязалкой пшеницу. На третий день поехал на поле Юстыны, сжал делянку ячменя для кур, потом помог ей снопы в суслоны ставить. Но хоть он и работал для нее в поте лица, она даже не посмотрела на него поласковее, ни словом, ни жестом его не поощрила, чтобы за эту работу он взял то, что мужчине положено. Юстына в ту пору думала о Клобуке, который от нее сбежал.
Под вечер, после работы на жатве, Юстына села в лодку и поплыла на полуостров, чтобы подоить свою корову. Потом она поставила большую флягу на руль велосипеда и поспешила на молоканку за рыбацкими сараями. Там ее схватил за грудь молодой Галембка, она, однако, так странно посмотрела на него, что ему стало страшно. На обратной дороге цепь велосипеда громко скрипела, аж в голове у нее сверлило от этого визга. Тогда она слезла с велосипеда и повела его. Художник Порваш поправлял ограду возле своего дома, он был в тесных черных брюках и без рубашки, тело его было бронзовым от загара, грудь в черных кудрях. «Прибраться у меня надо, Юстына. Не хватает у меня женской руки», — зацепил он ее. И смотрел на ее бледное лицо, как зачарованный, а когда его взгляд, переместился на ее длинную шею, его восхитил нежный розовый оттенок тела. «У вас Видлонгова прибирает», — ответила ему Юстына певуче и пошла дальше, не замедлив шаг и не ускорив, как будто он не был мужчиной. Вскоре огромное краснеющее солнце опустилось над лесом, Юстына сидела на колоде для рубки дров, и при мысли о Клобуке ее охватывало оцепенение. Вскоре ей удалось его стряхнуть. «А может быть, он вернется?» — подумала она. И тут же к ней возвратилась жизнь, она затопила печку, нагрела воды и мылась так долго и старательно, как тогда, когда пошла к доктору на врачебный осмотр. Она сменила белье на постели и долго лежала ночью в темноте, не двигаясь, словно боясь, что зашуршит солома в сеннике и этот шум спугнет доброго духа. И когда она так лежала, то поняла, что она не одна в избе и даже в постели. В ее теле жило какое-то другое существо, без имени, без тела, жило в ней, кажется, всегда, с детства, но только с недавнего времени стало взрослым и самостоятельным. Когда тело Юстыны охватывало странное оцепенение, тогда то, другое существо выходило из нее и бежало, обнаженное, в лес или, как той зимней ночью, пошло до самого Цаплего острова, поскальзываясь на мокром льду. Это то, другое существо, которое не было и одновременно было Юстыной, иногда прокрадывалось на чердак по лестнице, шло в затянутый паутиной угол, засовывало руку за толстую балку, поддерживающую крышу, и нащупывало пальцами тряпичный сверток с обрезом. «Не бойся его, дурочка, — говорил ей когда-то Дымитр. — Вот тут затвор, а тут в него пулю вставляют. Потом захлопываешь затвор, поднимаешь приклад к плечу и целишься». Учил ее Дымитр долго и терпеливо, потому что хотел, чтобы она помогала ему ночами браконьерствовать в лесу. Он ее все время бил, потому что считал, что она бесплодна. Кто столкнул в прорубь пьяного Дымитра? Эта или та Юстына? Кто желал доктора и прикосновения его холодных рук — эта или та Юстына? Которая из них была настоящей, а которая жила в другой, сливалась с ней и потом отделялась?
Человек мучается, когда в нем живут две особы. Иногда он впадает в странное оцепенение, тело его становится как мертвое, чтобы то, другое, существо могло отделиться и жить своей собственной жизнью. Временами, однако, присутствие того, другого, существа приносит сладкое чувство сытости и удовлетворения. Так бывает тогда, когда доктор ночью входит в избу, молча ложится рядом с Юстыной — этой и той, другой, — потому что та, другая, тоже его ждет с тоской. Потом эта первая отдает этой другой собственное тело, раздвигает бедра и подставляет мужчине набухшие губы, похожие на петушиный гребень. Наслаждение бывает общим для обеих, большим и могучим, как смерть. Юстына хочет спать. Но то, другое, существо в ней все бодрствует и мучается тоской, изводится в беспокойстве, что Клобук убежал и доктор никогда не придет.
Слышен скрип дверей и учащенное мужское дыхание. Это не доктор, это Франек — Юстына знает об этом, хоть в избе темно. «Не делай этого», — остерегает его Юстына. Но Франек сдирает с нее перину и бросается на обнаженное тело. Женщина не обороняется, потому что Франек намного сильнее ее, лежит молча, а каждый удар, который он ей наносит, ощущает в себе, как удар ножом. Она стискивает зубы и ждет. А когда чувствует, что мужчину охватывает наслаждение, собирает в себе все силы и сталкивает его с себя. Белое семя мужчины летит на постель, в пыль на полу. «Я лучше рожу ребенка от Клобука, чем от тебя», — бросает она ему в лицо презрительно.
Франек Шульц возвращается в дом отца, довольный, что, несмотря ни на что, взял то, что ему полагалось. На рассвете его будит крик в соседней комнате, где спит отец. В окне виден красный отсвет огня. Горит скирда ржи Шульцев, одинокая скирда у леса. Можно ли спасти горящую так далеко скирду ржи?
Перед обедом Отто Шульц вызывает сына пред свои очи, садится с ним в комнате с белыми стенами и почерневшей от старости мебелью. — Скажи мне, Франц, кого ты обидел? — спрашивает старый.
— Спалю эту курву вместе с ее домом, — выкрикивает Франек. Отто Шульц в молчании теребит свою белую бороду. У него предчувствие, что он в этом году умрет, и поэтому он видит мир иначе, чем раньше.
— Не успеешь ты, Франц, этого сделать, — заявляет он сыну. — Разве тебе никто не говорил, что красивая женщина сама выбирает себе мужчину?
Последний обед в родном доме. Отто Шульц открывает свою единственную книжку в черной обложке и читает обоим сыновьям: "Илий же был весьма стар и слышал все, как поступают сыновья его со всеми Израильтянами, и что они спят с женщинами, собиравшимися у входа в скинию собрания.
И сказал им: для чего вы делаете такие дела? ибо я слышу худые речи о вас от всего народа.
Нет, дети мои, нехороша молва, которую я слышу: вы развращаете народ Господень.
Если согрешит человек против человека, то помолятся о нем Богу; если же человек согрешит против Господа, то кто будет ходатаем о нем?"
Наутро в столице принаряженный Отто Шульц покупает сыну билет в чужие края, ждет на перроне, пока тот сядет в поезд.
— Привет от меня дяде Герману и тете Гизелле, — говорит он. — Напиши мне, как там устроишься. Не думай о той сожженной копне. Там была плохая рожь.
В Барты Отто Шульц возвращается ночным поездом. Несмотря на столько часов без сна, он чувствует себя хорошо, словно бы к нему вернулись его прежние силы. «Может быть, я еще не умру в этом году», — утешает он себя, выходя на автобусной остановке в Скиролавках.
Наутро, хоть это и время жатвы, велит Отто Шульц своему сыну перепахать остатки сожженной копны. А сам идет в дом Юстыны и говорит ей:
— Скоро я вывезу из сарая свою молотилку. Тогда приеду за твоим ячменем, у тебя его не больше, чем два воза. Обмолочу его тебе, потому что не хочу, чтобы люди думали, что мой сын, который уже выехал, взял тебя силой, а ты сожгла за это мою копну у леса.
Юстына нагнулась к покрытой желтыми пятнышками руке старика и поцеловала ее.
Похоже, что прав Клобук. Во время жатвы легче всего увидеть в деревне, кто умен, а кто глуп.
О любви, которая кажется ненастоящей
На закате солнце приближалось к горизонту, обозначенному стеной лесов. Небо там было чистым, подернутым только желтовато?розовым свечением. С юга, однако, приближалась большая гроза и извещала о своем быстром приближении глубоким и грозным басом протяжных громов. Темно?синяя туча вырастала, как высокая, многокилометровая гора, которая по мере приближения показывала свое широкое подножье. Уже весь южный горизонт был занят ею и гремел, как орган. Воздух наполняла влажная духота, и даже легкие шквалы, морщившие поверхность озера, не приносили прохлады побронзовевшему от солнца телу. Даже не хотелось верить, что так недалеко, в огромной массе горы из туч, таится, как заколдованная, недвижная сила урагана, в синих клубах скрывается проливной дождь, а еще выше — мелкие кучки града и хлопья снега. Было чем-то страшным встретиться с грозой на озере под всеми парусами; первый порыв ветра бывал слабым, но второй швырял яхту на воду, как бабочку, которая неосторожно оказалась далеко от суши. Потом вода начинала кипеть и белела от пены, с высоких и коротких волн срывались пластины воды.
Доктор Неглович сбросил оба паруса и, прежде чем наступила абсолютная тишина, позволил легким дуновениям ветра понести себя в сторону поросшего деревьями полуострова старой плотовязки. Большая туча уже была прямо над его головой, закрывая почти все небо. Из нее плыла ядовитая краснота, а почерневший на юге горизонт рассекали зигзаги молний.
Он подтянул шверт и ввел яхту в тростники, зацепив зуб якоря за подмытые волнами корни наклонившейся ольхи. Старательно закрепил паруса, тяжело дыша и обливаясь потом, потому что туча над его головой словно бы всосала в себя весь воздух. Все еще стояла тишина — в молчании, как духи, удирали в сторону берега черные птицы. На лугу жалобно замычала корова, он посмотрел в ту сторону и увидел Юстыну; с флягой, полной молока, она шла к своей лодке.
Внезапно сделалось почти совсем темно. Лоб тучи достал до солнца и закрыл его собой. Тут же резкий блеск ослепил глаза и ужасный раскат грома болезненно отозвался в ушах. Неглович спрыгнул в тростники и, раня себе босые ноги о корни затонувших деревьев, добрел до берега. Он слышал все усиливающийся шум ветра. Казалось, что это приближается к нему мчащийся по рельсам тяжелый поезд. Доктор догнал Юстыну, взял из ее рук серебристую флягу, поставил ее на землю и потащил женщину к яхте, пришвартованной на подветренной стороне. Озеро уже выглядело как белый дымящийся кипяток, теплый порыв ветра коснулся их лиц, потом на них упали капли воды, сорванной с озера. Удар вихря задержал их на месте и не давал вздохнуть, они тонули в свисте ветра, в темноте, грохоте грома и пронзительном треске деревьев, которые ломались на берегу. Как в тумане, доктор видел лицо Юстыны, волосы, развевающиеся на ветру, ощущал тепло ее руки. То и дело на них падали рассеянные ветром капли воды, ветер стал холодным. Очки доктора покрылись росой, он уже почти ничего не видел и почти наугад потащил женщину к берегу, который заливали высокие волны. Яхта металась на якоре, ее нос поднимался и опускался в каком-то порывистом ритме, она то возносилась над головами стоящих на берегу, то приближалась на расстояние вытянутой руки и внезапно падала вниз, отделяясь широкой полосой вспенившейся воды. Они присели в месте, куда не доставали волны, и, прижавшись друг к другу, оставались так неподвижными во мраке, шипении пены и раскатах грома, пока не услышали громкий шум приближающегося ливня, который унял ветер и успокоил озеро. Дождь был холодный, закоченевшие от холода пальцы доктора с трудом ухватились за край борта. Они вместе взобрались на скользкую палубу. Из кабины на них пахнуло теплом, словно они вошли в хорошо натопленную комнату. Но прежде чем они уселись на покрытую матрацем койку, их несколько раз сильно ударило о стены, о крышу, о коробку шверта, потому что яхту по-прежнему сильно раскачивало. Их оглушал сильный грохот дождя по крыше, пустое нутро кабины резонировало, как большой бубен, в который колотили тысячи невидимых палочек. Под подушкой доктор нащупал полотенце, вытер им лоб, потом снял с Юстыны мокрую блузку и юбку. Дрожа от холода, обнаженные, они легли рядом на узкую койку, чувствуя, как пронизывает их тепло собственной крови и пушистого одеяла. В кабине был клейкий сумрак, сквозь запотевшие стекла иллюминаторов почти не проникало сверкание далеких молний, удары грома заглушал гул дождя, который то и дело менял свой ритм, грохотал или переходил в монотонный шум. Мокрые волосы Юстыны источали запах шалфея, полыни и мяты. Ее нагой живот чуть ли не обжигал подбрюшье мужчины. Его вдруг охватило пронзительное желание, которому она тут же подчинилась, раздвигая бедра. Потом она принимала его движения с вниманием, сосредоточенным на том, что делается у нее внутри. И он почувствовал наконец, как ее пальцы нежно гладят его по голове, напряженный живот женщины все медленнее и слабее содрогался в последних спазмах наслаждения, которое на этот раз — и из нее, и из него — вытекало медленно, словно капля за каплей.
Снова ей почудилось, что она умерла. Из оцепеневшего тела выходит то таинственное другое существо и скрывается во тьме, в шуме дождя и ворчании удаляющегося грома. Он же отдавался колыханию яхты на волнах, и ему казалось, что, как в огромной колыбели, он позволяет унести себя куда-то в просторы, в дождливую ночь. Кажется, они заснули — а может быть, потеряли ощущение уплывающих минут и часов. Вдруг ранний рассвет забелил запотевшие стекла иллюминаторов — Юстына осторожно высунула из-под одеяла нагое тело и потянулась за мокрой одеждой. Он видел, как ее спина задрожала от холода, когда она натягивала на себя влажную блузку. Скрипнула дверь кабины, яхта слегка. качнулась, захлюпала вода. «Я люблю ее», — подумал Неглович, но эта мысль не принесла ему ощущения счастья. Вернулась память о пережитом наслаждении, ноздрями он втягивал оставшийся после нее запах шалфея, полыни и мяты. И снова он был возбужден, словно бы обладал ею в эту ночь только во сне.
Была ли это любовь, если он не жаждал услышать ее голос, а просто хотел быть с ней, оставаться в ней, соединяться с ней, вдыхать запах ее тела? Ничего больше, кроме короткого обладания в любовном акте, который смягчал напряжение желания, на время, впрочем, потому что потом в нем просыпался еще больший голод, захватывающий воображение и заполняющий мысли.
Он встал с койки с чувством страдания, обиды и несытости. В кокпите моросило, холод пронзил обнаженное тело. Он поспешно натянул на себя толстый свитер и брюки. Потом поднял якорь, веслом оттолкнул яхту на глубокую воду и направил ее к дому.
Все еще шел дождь, мелкие его капли затянули озеро, как утренний туман. Напрасно он напрягал взор, чтобы увидеть хотя бы расплывчатый силуэт своего дома на полуострове или крышу старой мельницы в деревне. Дождь делал мир не правдоподобным, и то, что было пережито ночью, тоже казалось ненастоящим.
Доктор Неглович сбросил оба паруса и, прежде чем наступила абсолютная тишина, позволил легким дуновениям ветра понести себя в сторону поросшего деревьями полуострова старой плотовязки. Большая туча уже была прямо над его головой, закрывая почти все небо. Из нее плыла ядовитая краснота, а почерневший на юге горизонт рассекали зигзаги молний.
Он подтянул шверт и ввел яхту в тростники, зацепив зуб якоря за подмытые волнами корни наклонившейся ольхи. Старательно закрепил паруса, тяжело дыша и обливаясь потом, потому что туча над его головой словно бы всосала в себя весь воздух. Все еще стояла тишина — в молчании, как духи, удирали в сторону берега черные птицы. На лугу жалобно замычала корова, он посмотрел в ту сторону и увидел Юстыну; с флягой, полной молока, она шла к своей лодке.
Внезапно сделалось почти совсем темно. Лоб тучи достал до солнца и закрыл его собой. Тут же резкий блеск ослепил глаза и ужасный раскат грома болезненно отозвался в ушах. Неглович спрыгнул в тростники и, раня себе босые ноги о корни затонувших деревьев, добрел до берега. Он слышал все усиливающийся шум ветра. Казалось, что это приближается к нему мчащийся по рельсам тяжелый поезд. Доктор догнал Юстыну, взял из ее рук серебристую флягу, поставил ее на землю и потащил женщину к яхте, пришвартованной на подветренной стороне. Озеро уже выглядело как белый дымящийся кипяток, теплый порыв ветра коснулся их лиц, потом на них упали капли воды, сорванной с озера. Удар вихря задержал их на месте и не давал вздохнуть, они тонули в свисте ветра, в темноте, грохоте грома и пронзительном треске деревьев, которые ломались на берегу. Как в тумане, доктор видел лицо Юстыны, волосы, развевающиеся на ветру, ощущал тепло ее руки. То и дело на них падали рассеянные ветром капли воды, ветер стал холодным. Очки доктора покрылись росой, он уже почти ничего не видел и почти наугад потащил женщину к берегу, который заливали высокие волны. Яхта металась на якоре, ее нос поднимался и опускался в каком-то порывистом ритме, она то возносилась над головами стоящих на берегу, то приближалась на расстояние вытянутой руки и внезапно падала вниз, отделяясь широкой полосой вспенившейся воды. Они присели в месте, куда не доставали волны, и, прижавшись друг к другу, оставались так неподвижными во мраке, шипении пены и раскатах грома, пока не услышали громкий шум приближающегося ливня, который унял ветер и успокоил озеро. Дождь был холодный, закоченевшие от холода пальцы доктора с трудом ухватились за край борта. Они вместе взобрались на скользкую палубу. Из кабины на них пахнуло теплом, словно они вошли в хорошо натопленную комнату. Но прежде чем они уселись на покрытую матрацем койку, их несколько раз сильно ударило о стены, о крышу, о коробку шверта, потому что яхту по-прежнему сильно раскачивало. Их оглушал сильный грохот дождя по крыше, пустое нутро кабины резонировало, как большой бубен, в который колотили тысячи невидимых палочек. Под подушкой доктор нащупал полотенце, вытер им лоб, потом снял с Юстыны мокрую блузку и юбку. Дрожа от холода, обнаженные, они легли рядом на узкую койку, чувствуя, как пронизывает их тепло собственной крови и пушистого одеяла. В кабине был клейкий сумрак, сквозь запотевшие стекла иллюминаторов почти не проникало сверкание далеких молний, удары грома заглушал гул дождя, который то и дело менял свой ритм, грохотал или переходил в монотонный шум. Мокрые волосы Юстыны источали запах шалфея, полыни и мяты. Ее нагой живот чуть ли не обжигал подбрюшье мужчины. Его вдруг охватило пронзительное желание, которому она тут же подчинилась, раздвигая бедра. Потом она принимала его движения с вниманием, сосредоточенным на том, что делается у нее внутри. И он почувствовал наконец, как ее пальцы нежно гладят его по голове, напряженный живот женщины все медленнее и слабее содрогался в последних спазмах наслаждения, которое на этот раз — и из нее, и из него — вытекало медленно, словно капля за каплей.
Снова ей почудилось, что она умерла. Из оцепеневшего тела выходит то таинственное другое существо и скрывается во тьме, в шуме дождя и ворчании удаляющегося грома. Он же отдавался колыханию яхты на волнах, и ему казалось, что, как в огромной колыбели, он позволяет унести себя куда-то в просторы, в дождливую ночь. Кажется, они заснули — а может быть, потеряли ощущение уплывающих минут и часов. Вдруг ранний рассвет забелил запотевшие стекла иллюминаторов — Юстына осторожно высунула из-под одеяла нагое тело и потянулась за мокрой одеждой. Он видел, как ее спина задрожала от холода, когда она натягивала на себя влажную блузку. Скрипнула дверь кабины, яхта слегка. качнулась, захлюпала вода. «Я люблю ее», — подумал Неглович, но эта мысль не принесла ему ощущения счастья. Вернулась память о пережитом наслаждении, ноздрями он втягивал оставшийся после нее запах шалфея, полыни и мяты. И снова он был возбужден, словно бы обладал ею в эту ночь только во сне.
Была ли это любовь, если он не жаждал услышать ее голос, а просто хотел быть с ней, оставаться в ней, соединяться с ней, вдыхать запах ее тела? Ничего больше, кроме короткого обладания в любовном акте, который смягчал напряжение желания, на время, впрочем, потому что потом в нем просыпался еще больший голод, захватывающий воображение и заполняющий мысли.
Он встал с койки с чувством страдания, обиды и несытости. В кокпите моросило, холод пронзил обнаженное тело. Он поспешно натянул на себя толстый свитер и брюки. Потом поднял якорь, веслом оттолкнул яхту на глубокую воду и направил ее к дому.
Все еще шел дождь, мелкие его капли затянули озеро, как утренний туман. Напрасно он напрягал взор, чтобы увидеть хотя бы расплывчатый силуэт своего дома на полуострове или крышу старой мельницы в деревне. Дождь делал мир не правдоподобным, и то, что было пережито ночью, тоже казалось ненастоящим.
О том, как убивают по телефону
В первый рабочий день доктора, после отпуска, появилась в поликлинике в Трумейках хромая Марына со своим годовалым ребенком. Недавно ребенок был в больнице в Бартах с острым поносом, лежал под капельницей, и ему даже делали небольшое переливание крови — все это доктор вычитал в истории болезни, которую ему дала хромая Марына. Неделю ребенок пробыл дома, и что-то у него текло из левого ушка. По этой причине и приехала она в поликлинику в Трумейки.
— Плохо смотришь за ребенком, Марына, — пожурил ее доктор. — Перегреваешь его, не купаешь, не кормишь как следует. Может, Антек Пасемко мало дает тебе на ребенка?
— Давать-то дает достаточно, только не всегда, — сказала она. — Если его не подловлю где?нибудь на дороге в деревне и не прикрикну на него, даже месяц может тянуть с платой. С тех пор, как он вернулся на Побережье, снова мне надо будет требовать с его матери. Впрочем, и так чаще всего Зофья Пасемкова за него платила.
— Подай в суд и получишь по закону алименты, — посоветовал ей доктор, выписывая лекарство для ребенка.
— Зачем же я, пане доктор, буду по судам таскаться? Я слишком гордая для этого, — ответила она.
Доктор поднял голову от бланка и внимательно посмотрел на хромую Марыну, на ее веснушчатое лицо, на рот, в котором впереди не хватало одного резца, на свалявшиеся бесцветные волосы. Любопытно ему было, где же прятала Марына свою гордость, наверняка не между ногами. Мало было таких в деревне, старых или молодых, кого бы она не приняла, если к ней пришли с бутылкой дешевого вина или водки. Раза два случалось, что по несколько человек по очереди на нее влезали, в основном на деревенских гулянках. Интересно стало доктору, как себе представляет Марына женскую гордость.
— Здесь дело не в гордости, Марына, — сказал он ей, — а в том, чтобы у ребенка был отец, установленный законом. Сейчас это, может быть, и маловажно, но когда он подрастет, кто знает, может и пострадать. Пасемко — люди зажиточные, у твоего ребенка будет право наследования. Ты тоже не вечна, а если, не дай бог, заболеешь? Тогда ребенок может рассчитывать на опеку со стороны отца, признанного по закону.
— Я пугаю Пасемко судом, но никогда туда не пойду. Гордость у меня есть, — упрямо повторяла хромая Марына, прижимая к себе ребенка, которого держала на коленях.
Негловича вдруг охватила какая-то великая ясность. Ему показалось, что все вокруг он видит необычайно отчетливо, но то, что было самым важным, оставалось в тени. Как автомат, он отодвинул от себя бланки рецептов, встал из-за стола и начал шарить в шкафу, где в ящиках хранились ровно сложенные карточки его пациентов. Он нашел карточку с именем «Антони Пасемко, сын Густава». Была в ней запись о группе крови Антека. Тогда Антек сдавал на права и принес в поликлинику результат анализа своей крови и запись о ее группе, которую доктор вписал ему в удостоверение личности. У Антека Пасемко была группа крови АБ, а у его ребенка, как это видно было из истории болезни, нулевая. Уселся доктор за свой стол, сморщил брови и сказал Марыне:
— Я уважаю твою гордость, потому что и сам я человек гордый. Но почему ты не скажешь мне честно, что если по правде, то ты и сама не знаешь, от кого у тебя ребенок? Признайся мне, сколько их было и как тебе удалось впутать в это дело Антека.
Кирпичным румянцем проявился гнев на бледных щеках хромой Марыны. Она схватила ребенка, встала и хотела выйти, ругаясь, но доктор ее задержал:
— Этот разговор будет только между нами, Марына. Я не скажу о нем Антеку, пусть платит тебе до конца жизни. Но я хочу знать правду о людях, с которыми живу по соседству и которым говорю «день добрый». Большую мудрость дают врачебные знания, поэтому берегись и не пробуй меня обманывать.
Она села, и кирпичные пятна на ее лице стали розовыми. — Если Антек Пасемко платит на ребенка, значит, он — от него, — пискляво крикнула она доктору.
— Суд спросит об этом деле врачей, а ни один врач на свете не признает Антека Пасемко отцом твоего ребенка.
— Я в суд не пойду, потому что я слишком гордая.
— Не гордая, а хитрая, — улыбнулся доктор. — Это хитрость тебе подсказывает, что в суде правда выйдет наружу.
— Ничего я не знаю, — начала она шмыгать носом, притворяясь, что вот?вот заплачет. — Вы хотите знать всю правду?
— Да, Марына.
— А зачем она вам?
— Ради интереса. Ради интереса, который у меня к людям, — объяснил он.
Она вздохнула и вот что рассказала:
— Мать поехала на крестины к своей золовке в Барты. Вечером пришли ко мне Франек Шульц, молодой Галембка и Антек Пасемко. Принесли много вина и меня напоили. Я ничего не помню. Утром вернулась мать и застала в моей кровати Антека Пасемко. Всю постель облевал. Когда ребенок родился, я ему велела платить. Он может на мне и не жениться. Сначала он не хотел мне платить, но мать его заставила.
Доктор взял в руку шариковую ручку и в задумчивости играл ею. Он все еще чувствовал в себе ту всепроникающую ясность мысли. Удивительно остро вырисовывалась в его глазах связь между событиями и людьми.
— Франек Шульц уехал отсюда, — сказал после долгого раздумья. — У молодого Галембки ты не много отвоюешь, потому что он живет на содержании у жены и у него орда своих ребятишек. Пускай, значит, Антек Пасемко платит тебе на ребенка, раз его мать заставила.
— Ну да, именно так, пане доктор, — обрадовалась хромая Марына.
— Но ты не убедишь меня в том, что ничего не помнишь. Подумай, может быть, Франек Шульц будет очень богатым, а тогда ты подашь на него на алименты. Кто из них был первым?
Она задумалась и кивнула головой, что понимает, к чему доктор клонит.
— Первым был Франек, — призналась она. — Вторым был молодой Галембка. А Антек Пасемко только облевался и сразу заснул. Даже ничего со мной не сделал.
— Ну видишь, какая у тебя хорошая память, — похвалил ее Неглович. — Но мне это кажется странным: ничего не сделал, а на ребенка платит.
— Он, может, не знает об этом, — захихикала она, довольная своей сметливостью. — Сначала он выкрикивал, что ничего у него со мной не было, что ребенок не от него, но ему его мать, Зофья Пасемкова, велела платить. Это значит, что признала. А когда я им судом грожу, сразу же прибегают с деньгами. Особенно Зофья Пасемкова. А вы, доктор, не выдадите Пасемковой, что я вам сказала?
— Ну и хитра же ты, ну и ловка, — с признанием качал головой доктор Неглович.
Он закончил выписывать рецепт, вручил его хромой Марыне и подождал, пока она, довольная своей хитростью, не выйдет с ребенком из его кабинета.
Потом доктор принял еще восьмерых пациентов, но осматривал их невнимательно, рассеянно, потому что мысли его были где-то очень далеко. Появилась медсестра, пани Хеня, которая в соседнем процедурном кабинете делала людям уколы. Она спросила доктора, привез ли он ей спираль, чтобы ей уже не беременеть. Доктор тянул с этим делом, и она сама залезла на кресло и расставила ноги, но и так из этого ничего не вышло, потому что он нашел у нее эрозию и велел сначала ее вылечить. Тогда, поплакивая, она снова пошла в процедурный кабинет, а доктор остался один и, сидя за столом, в задумчивости поглядывал на телефонный аппарат.
— Плохо смотришь за ребенком, Марына, — пожурил ее доктор. — Перегреваешь его, не купаешь, не кормишь как следует. Может, Антек Пасемко мало дает тебе на ребенка?
— Давать-то дает достаточно, только не всегда, — сказала она. — Если его не подловлю где?нибудь на дороге в деревне и не прикрикну на него, даже месяц может тянуть с платой. С тех пор, как он вернулся на Побережье, снова мне надо будет требовать с его матери. Впрочем, и так чаще всего Зофья Пасемкова за него платила.
— Подай в суд и получишь по закону алименты, — посоветовал ей доктор, выписывая лекарство для ребенка.
— Зачем же я, пане доктор, буду по судам таскаться? Я слишком гордая для этого, — ответила она.
Доктор поднял голову от бланка и внимательно посмотрел на хромую Марыну, на ее веснушчатое лицо, на рот, в котором впереди не хватало одного резца, на свалявшиеся бесцветные волосы. Любопытно ему было, где же прятала Марына свою гордость, наверняка не между ногами. Мало было таких в деревне, старых или молодых, кого бы она не приняла, если к ней пришли с бутылкой дешевого вина или водки. Раза два случалось, что по несколько человек по очереди на нее влезали, в основном на деревенских гулянках. Интересно стало доктору, как себе представляет Марына женскую гордость.
— Здесь дело не в гордости, Марына, — сказал он ей, — а в том, чтобы у ребенка был отец, установленный законом. Сейчас это, может быть, и маловажно, но когда он подрастет, кто знает, может и пострадать. Пасемко — люди зажиточные, у твоего ребенка будет право наследования. Ты тоже не вечна, а если, не дай бог, заболеешь? Тогда ребенок может рассчитывать на опеку со стороны отца, признанного по закону.
— Я пугаю Пасемко судом, но никогда туда не пойду. Гордость у меня есть, — упрямо повторяла хромая Марына, прижимая к себе ребенка, которого держала на коленях.
Негловича вдруг охватила какая-то великая ясность. Ему показалось, что все вокруг он видит необычайно отчетливо, но то, что было самым важным, оставалось в тени. Как автомат, он отодвинул от себя бланки рецептов, встал из-за стола и начал шарить в шкафу, где в ящиках хранились ровно сложенные карточки его пациентов. Он нашел карточку с именем «Антони Пасемко, сын Густава». Была в ней запись о группе крови Антека. Тогда Антек сдавал на права и принес в поликлинику результат анализа своей крови и запись о ее группе, которую доктор вписал ему в удостоверение личности. У Антека Пасемко была группа крови АБ, а у его ребенка, как это видно было из истории болезни, нулевая. Уселся доктор за свой стол, сморщил брови и сказал Марыне:
— Я уважаю твою гордость, потому что и сам я человек гордый. Но почему ты не скажешь мне честно, что если по правде, то ты и сама не знаешь, от кого у тебя ребенок? Признайся мне, сколько их было и как тебе удалось впутать в это дело Антека.
Кирпичным румянцем проявился гнев на бледных щеках хромой Марыны. Она схватила ребенка, встала и хотела выйти, ругаясь, но доктор ее задержал:
— Этот разговор будет только между нами, Марына. Я не скажу о нем Антеку, пусть платит тебе до конца жизни. Но я хочу знать правду о людях, с которыми живу по соседству и которым говорю «день добрый». Большую мудрость дают врачебные знания, поэтому берегись и не пробуй меня обманывать.
Она села, и кирпичные пятна на ее лице стали розовыми. — Если Антек Пасемко платит на ребенка, значит, он — от него, — пискляво крикнула она доктору.
— Суд спросит об этом деле врачей, а ни один врач на свете не признает Антека Пасемко отцом твоего ребенка.
— Я в суд не пойду, потому что я слишком гордая.
— Не гордая, а хитрая, — улыбнулся доктор. — Это хитрость тебе подсказывает, что в суде правда выйдет наружу.
— Ничего я не знаю, — начала она шмыгать носом, притворяясь, что вот?вот заплачет. — Вы хотите знать всю правду?
— Да, Марына.
— А зачем она вам?
— Ради интереса. Ради интереса, который у меня к людям, — объяснил он.
Она вздохнула и вот что рассказала:
— Мать поехала на крестины к своей золовке в Барты. Вечером пришли ко мне Франек Шульц, молодой Галембка и Антек Пасемко. Принесли много вина и меня напоили. Я ничего не помню. Утром вернулась мать и застала в моей кровати Антека Пасемко. Всю постель облевал. Когда ребенок родился, я ему велела платить. Он может на мне и не жениться. Сначала он не хотел мне платить, но мать его заставила.
Доктор взял в руку шариковую ручку и в задумчивости играл ею. Он все еще чувствовал в себе ту всепроникающую ясность мысли. Удивительно остро вырисовывалась в его глазах связь между событиями и людьми.
— Франек Шульц уехал отсюда, — сказал после долгого раздумья. — У молодого Галембки ты не много отвоюешь, потому что он живет на содержании у жены и у него орда своих ребятишек. Пускай, значит, Антек Пасемко платит тебе на ребенка, раз его мать заставила.
— Ну да, именно так, пане доктор, — обрадовалась хромая Марына.
— Но ты не убедишь меня в том, что ничего не помнишь. Подумай, может быть, Франек Шульц будет очень богатым, а тогда ты подашь на него на алименты. Кто из них был первым?
Она задумалась и кивнула головой, что понимает, к чему доктор клонит.
— Первым был Франек, — призналась она. — Вторым был молодой Галембка. А Антек Пасемко только облевался и сразу заснул. Даже ничего со мной не сделал.
— Ну видишь, какая у тебя хорошая память, — похвалил ее Неглович. — Но мне это кажется странным: ничего не сделал, а на ребенка платит.
— Он, может, не знает об этом, — захихикала она, довольная своей сметливостью. — Сначала он выкрикивал, что ничего у него со мной не было, что ребенок не от него, но ему его мать, Зофья Пасемкова, велела платить. Это значит, что признала. А когда я им судом грожу, сразу же прибегают с деньгами. Особенно Зофья Пасемкова. А вы, доктор, не выдадите Пасемковой, что я вам сказала?
— Ну и хитра же ты, ну и ловка, — с признанием качал головой доктор Неглович.
Он закончил выписывать рецепт, вручил его хромой Марыне и подождал, пока она, довольная своей хитростью, не выйдет с ребенком из его кабинета.
Потом доктор принял еще восьмерых пациентов, но осматривал их невнимательно, рассеянно, потому что мысли его были где-то очень далеко. Появилась медсестра, пани Хеня, которая в соседнем процедурном кабинете делала людям уколы. Она спросила доктора, привез ли он ей спираль, чтобы ей уже не беременеть. Доктор тянул с этим делом, и она сама залезла на кресло и расставила ноги, но и так из этого ничего не вышло, потому что он нашел у нее эрозию и велел сначала ее вылечить. Тогда, поплакивая, она снова пошла в процедурный кабинет, а доктор остался один и, сидя за столом, в задумчивости поглядывал на телефонный аппарат.