— Еще один коньяк, — Любиньски подозвал официантку, которая крутилась между пустыми столиками на террасе.
   Задумавшись, он считал ее присутствие между столиков чем-то само собой разумеющимся и натуральным, наверняка даже банальным. А ведь, если бы он получше присмотрелся к поведению этой молодой особы, он, может быть, заметил бы во взглядах, которые она на него бросала, заботу и беспокойство, память о человеке, который повесился в парке возле кофейни. Ее присутствие возле столиков тут же перестало бы носить знаки обыденности, хоть внешне это и было так, и проявилось бы скрытое в этой девушке чувство напряжения.
   Увлажняя губы коньяком, Непомуцен Любиньски подумал о Скиролавках. Что обнаружила бы обычная фотография, скажем, плотника Севрука, высокого ростом, черного от грязи пьяницы и бездельника с головой, как осмоленный котел? Человека, который взял задаток и не сделал крылечка перед домом писателя. А, однако, увеличение подробностей этого образа должно в какой-то момент выявить и удивительную и таинственную харизму родительской власти, которую он в себе носил, несмотря на пьянство, лапти и безделье. Какую загадку крыла в себе Порова, у которой по суду уже два раза отбирали детей — сначала четверых, потом снова четверых, а сейчас, несколько дней тому назад, суд постановил забрать у нее очередную тройку ребят? Почему Непомуцен Мария Любиньски предпочитал писать историю о прекрасной Луизе, вместо того чтобы написать о загадке Поровой? Может быть, он все еще был тем Непомуценом Любиньским, который много лет тому назад в скором поезде Варшава — Париж прижал лицо к стеклу и на короткое мгновение увидел тусклый огонек какой-то деревушки. И тогда его поразила мысль: какой же неинтересной и банальной, невыразимо скучной должна быть жизнь человеческих существ в такой капельке тусклого и неверного света. Теперь кто-то другой, проезжая ночью на машине через Скиролавки, наверное, думает так же, не зная, что минует что-то необычайное — дома Порваша, писателя Любиньского, солтыса Вонтруха, плотника Севрука, Густава Пасемко, Поровой, доктора Негловича; места, где обитают любовь, ненависть, преступление и страсть. Ведь в капле воды под микроскопом роятся удивительные существа. В лупе часовщика малюсенький механизм разрастается до размеров комбайна. Не существует банальности, если умеешь увеличивать и приближать к глазам дела людей.
   — Еще один коньяк, — обратился он к официантке.
   — У вас фуражка упала, — сказала она, подавая ему рюмку. Потом она присела, подняла с пола фуражку яхтсмена, сдула с нее пыль и положила на пустой стул.
   — Спасибо, — пробормотал он. — Эта фуражка не имеет для меня никакого значения. Это неважно, понимаете?
   — Да, — она сделала книксен и отошла, решив, что следующей рюмки коньяку она ему не подаст.
   А он снова направился в своем воображении в путь к яхте, причаленной с левой стороны шлюза. Он отодвинул от себя образ златовласой Лорелеи, на узком мостике над шлюзом наткнулся на Басеньку и тоже велел ей исчезнуть. Он решительно стремился к намеченной цели: он хотел встретиться с собой один на один, увидеть себя в большом увеличении. Потому что если правда, что, увеличивая образ каждой вещи или особы, обязательно увидишь прячущееся в глубине дуло пистолета (после выстрела или до выстрела), то и он мог отыскать время и место события, которое сковало его воображение и помешало ему стать великим писателем. кто-то где-то когда-то выстрелил в него или мимо него, убил существо, таящееся в нем самом. С того момента он оставался какой-то своей частью мертвым, с неспокойным воображением; боялся свернуть с протоптанной дороги, открывать новые пути сквозь чащу слов и событий. Тревожное воображение диктовало смирение и неуверенность, велело следовать литературным канонам. В чащобе банальностей было безопаснее и спокойнее. Банальность была не приближением, а отдалением и уменьшением событий, она оставалась взглядом на мир сквозь перевернутые стекла бинокля, не позволяла обнаружить дуло пистолета перед выстрелом или после. В мире без фона жилось тихо и спокойно; в картине уменьшенной и отдаленной находилось спасение для измызганной правды, для банального представления о гармонии и о порядке в человеческих делах. Через перевернутые стекла бинокля их маленькая деревня Скиролавки была только тусклой капелькой света, с виду мертвой и окаменевшей в неподвижности. Отчего он никогда не пробовал приблизить к глазам читателей эту маленькую капельку, показать ее события в большом увеличении, с дулом пистолета, постоянно скрывающимся на темном фоне окружающих деревню лесов? В самом ли деле уже раздался этот смертельный выстрел?
   — Уже ночь, проше пана. Мы закрываем, — услышал он. Он был искренне удивлен, что ночь наступила так быстро. Вяло покопавшись в кошельке, он одеревеневшими пальцами вынул какую-то банкноту.
   — Сдачи не надо, — объявил он милостиво. Он поднялся из-за столика, залихватски надел на голову фуражку, пошел по усыпанной гравием дорожке через парк, интуитивно отыскивая в темноте путь к каналу и шлюзу. Он был уверен, что идет на ту, другую, яхту со вторым Любиньским, но очутился в кабине своей лодки. И так, как пришел — в белых брюках и элегантном гольфе, — упал на койку.
   В нескольких шагах за ним шла молодая официантка, а когда убедилась, что он беззаботно улегся в своей кабине, вернулась к замку. Через полчаса на берег залива пришла толстая официантка из ресторана, минутку постояла недалеко от яхты — и тоже ушла. В памяти каждой из них остался похожий на цветную фотографию портрет мужчины в белой фуражке с якорем. И каждая из них увеличивала потом этот портрет в меру своего воображения — младшую переполняло опасение, что он был еще одним из тех, которым изменила любовь; другая хотела видеть в нем элегантного пана, который, несмотря на ее толстое тело и волосы, слипшиеся в сосульки, заметил в ней притягательную женственность. Ведь человеческие взгляды всегда бывают увеличением или уменьшением образа другого человека.
   …Утром Непомуцен выглянул из кабины и убедился, что по другую сторону шлюза уже нет белой яхты. Уже два раза открывали створки шлюза, и яхта, вместе со своим владельцем, уже два раза могла отплыть.
 
Повесть о дороге в Коринф
 
   На перекрестке песчаных лесных дорог, в километре от лесничества Блесы, стояла деревянная, покрашенная в белый цвет фигура мужчины. Никто в околице не помнил, кто и когда, в каких целях ее там поставил. Называли ее Белым Мужиком и говорили, что то или другое находится «налево от Белого Мужика» или «направо от Белого Мужика». Когда-то у этой фигуры была голова и распростертые руки, по-видимому, указывающие два направления лесных дорог, на руках были написаны названия деревень, укрытых в глубине леса. Какой-то пьяный солдат отстрелил фигуре голову и левую руку, покалечил ее так же, как была покалечена душа самого солдата. Белого Мужика ели древоточцы, облезла с него белая краска, а уцелевшая правая рука указывала на несуществующую уже деревню под названием Коринфки. В этой деревне была жаркая битва: погибли все жители деревни, один генерал и два полковника, солдат, конечно, никто не считал. От деревенских домов остались только бесформенные кучки мусора, поросшие травой, и еще год белели скелеты генерала, двух полковников и бесчисленный солдат, потому что не было кому похоронить останки. Лисы и хищные птицы так размножились тогда в этих околицах, что еще долго люди предпочитали в ту сторону не ходить, потому что на них нападали привыкшие к пожиранию человеческого тела звери. Спустя годы на уцелевшей руке Белого Мужика можно было прочитать только несколько букв, складывающихся в слово «Коринф». А поскольку никто не любит вспоминать о неприятном, то спустя какое-то время все забыли, что существовала когда-то в лесу маленькая деревенька. Самые набожные стали считать, что Белый Мужик представляет собой особу святого Павла, указывающего путь на Коринф — место, известное по Новому завету. Близко ли, далеко ли лежал тот Коринф, было неважно, потому что мало кто хотел туда ходить, только по службе делал это лесничий Турлей, лесник Видлонг и лесные рабочие, а также Порова в грибную пору. Из этого Коринфа она каждый день возвращалась с двумя ведрами, полными дородных боровиков, сушила их и потом продавала людям из города, потому что местный не стал бы есть супа из грибов, выросших на человеческой муке и страдании. Через девять месяцев Порова иногда рождала очередного ребенка — и тогда связь между сбором грибов и зачатием ребенка становилась очевидной. И может быть, эти дети были несчастными, потому что были зачаты в таком месте — кто знает? Когда имеешь дело с простым разумом, даже самый умный человек становится дураком, потому что правильно говорят: что один дурак испортит или сделает, то десять умных не исправят и не поймут. Впрочем, персоной Поровой и так занималось много людей, рассматривали и взвешивали ее дела — не исключая суда, который отбирал у нее детей и отправлял их в дом ребенка. Личность Поровой могла быть убедительным примером, что зло бывает намного интереснее добра и большее пробуждает любопытство. Жизнь развратной женщины принимают близко к сердцу все — как мужчины, так и женщины. Жизнь женщины порядочной проходит незаметно. В Скиролавках постоянно говорили о Поровой, а о добродетельной жене Вонтруха никто никогда не вспоминал, будто бы она вообще никогда в деревне не жила. Сколько целомудренных женщин должен был повстречать Иисус Христос, а все же прежде всего Мария Магдалина стала знаменитой на века. Отсюда вывод, что добродетель не кричит о себе, а слава бывает доброй и не очень, и эту разницу между славой и позором некоторые иногда не замечают.
   В сентябре, в грибную пору, проходя мимо Белого Мужика, Порова встретила старого Отто Шульца, который присел под деревянной фигурой и что-то читал по толстой книге. Возле него лежал заступ, что означало, что снова пришло Шульцу время искать останки человека, которого он убил ради куска хлеба. Зазвенела Порова ведрами, чтобы обратить на себя внимание старого, и улыбнулась ему, потому что в лесу, насыщенном запахом грибов, она чувствовала в себе необычайно сильную потребность зачатия и вынашивания плода. из-за этого зачатия и плода в лоне ей казалось, что она растет в собственных глазах, а также в глазах других людей, исполняет таким образом свое предназначение, создавая что-то из ничего. Смысл существования женщины таился для нее только в этом акте зачатия и рождения, для этого у женщины были руки, ноги, бедра, груди, живот и таинственное лоно — все остальное, как и дальнейшая судьба плода, переставало быть важным — так же, как для земли, которая родила травы и кусты, не заботясь о том, скосит ли их мороз или выжжет солнце. Рождать и давать жизнь — что могло быть лучше и выше этого? Каждый подходил для этого дела сотворения жизни, хотя бы и старый Шульц, которого она уже не раз с удовольствием принимала в свое лоно, потому что если уж его корень сумел набухнуть, то был как неоструганный кол. Только сейчас, несмотря на бренчание ведер, Отто Шульц вообще не хотел ее замечать, а все читал свою книгу, беззвучно шевеля синими губами. Тогда она пошла дальше по песчаной дороге, с пустым лоном и пустыми ведрами. Там, куда она направлялась, росли огромные белые грибы, попадались и заблудившиеся туристы?грибники, а еще не нашелся такой, она знала по многолетнему опыту, кто бы не ответил на улыбку одинокой женщины в лесу, не наполнил бы ее лона, одаривая ее ласковым словом или банкнотой. Ей было все равно, хотя она и предпочитала таких, кто давал деньги. Старый Отто Шульц не видел Порову, не хотел видеть ее и слышать позвякивания ведер. Он направился в тот Коринф, о котором было в Священном писании. По дороге надо было найти тело убитого когда-то человека и похоронить его по-христиански. Среди коринфян не было места для убийцы, который не отдал почестей останкам убитого, из-за чего грех двойной или тройной взял на свои плечи. С такой тяжестью как же он сможет пройти через ворота вечности, продраться через тернистые кусты кончины, откуда возьмет сил и смелости, чтобы закричать: «Жажду»? Что означают слова святого Апостола Павла во втором послании коринфянам: "Имея такое намерение, легкомысленно ли я поступил? Или, что я предпринимаю, по плоти предпринимаю, так что у меня то «да, да», то «нет, нет»? Верен Бог, что слово наше к вам не было то «да», то «нет». Где же эти «да, да» и «нет, нет»? Разве это «да, да» не говорит, что Бог простит убийство человека ради куска хлеба, но это «нет, нет» — что не будет ему прощено, раз этого человека он не похоронил по-христиански в освященной земле.
   Раздвинул Отто Шульц свои синие губы и глубоко вдохнул полной грудью, потому что ему вдруг стало душно. В лесу парило после теплого утреннего дождя. Сентябрьское солнце, которое недавно взобралось на небо, светило сильно и сушило мхи, издающие густой и душный запах. До осени оставался один шаг пожелтели мелкие листики на березах, растущих вокруг перекрестка возле Белого Мужика, почернела зелень буков и елей, сгибались веточки рябины, отягощенные коралловыми ожерельями. В шаге от перекрестка начинался старый сосновый лес, пронизанный лучами солнца. Под самое небо росли там толстые коричневые стволы, лишенные ветвей, и только где-то высоко они раскидывали зонты своих зеленоватых крон. Неподвижность этих стволов, редкий шелест капель воды, стекающих с ветвей, углубляли тишину леса. Равнодушие старых деревьев показалось Шульцу угрожающим. Он подумал, что лес перестал разговаривать с ним своим молчаливым обычаем, он осуждает его и стал ему враждебным.
   Он тяжело встал с земли, за пазуху вылинявшей рабочей куртки засунул книгу в черной обложке, поднял с земли заступ и пошел вперед. Через несколько шагов остановила его пронзительная боль под ключицей, и снова он на момент не мог вздохнуть. Он оперся на рукоять заступа и терпеливо ждал, когда пройдет боль — как бывало уже столько раз. Сейчас он уже знал, что нашел то место, которое он видел в кошмарных ночных снах — молодняк, а возле — старые сосны и две толстые березы со стволами, перекрученными ветром. Боль под ключицей медленно проходила, превращалась в неприятную тяжесть, которая заполнила ему всю грудь и сделала дыхание громким и свистящим. Перед глазами появились красные пятна, словно клочья каких-то разодранных тряпок — это, видимо, солнце ударило в глаза. Он прикрыл на минуту веки, вспоминая летающие перед глазами черные клочья, похожие на вылетающие из трубы хлопья сажи. Это они отовсюду упали на него, когда он не ел уже четвертый день, пил снег, растапливая его в сложенных ладонях. Тот чужой человек нес на спине полотняный мешок, набитый чем-то округлым, что для голодного выглядело как буханки хлеба. Должен ли он был убивать того человека? Может, тот бы поделился с ним хлебом, позволил бы утолить голод. Только что мог донести кому?нибудь о дезертире, скрывающемся в лесу, — все равно кому. Со всех сторон тогда доносился грохот орудий, шум проезжающих по дорогам танков и автомашин. Человек с мешком за спиной внес в мысли Шульца пронзительную ясность, исчезли летающие клочья черной сажи. Воя, как зверь, он бросился на него со штыком и ударил сзади, в сердце — так его в армии учили убивать. Мертвого он тут же утащил с дороги в молодняк вместе с его мешком, следы крови засыпал снегом. Тем же самым штыком он нетерпеливо разрезал мешок — но из мешка только круглые горшки и какие-то бренчащие банки высыпались в снег, под низкие ветви молодняка. Один толстый ломоть хлеба нашел Отто Шульц в полотняном мешке — жевал его долго, будто целую буханку ел. У хлеба был поразительный вкус — язык ощущал запах муки, из которой его испекли, он пах скошенными колосьями. Был он сладкий и терпкий, в наполненном слюной рту язык слепливал из него малюсенькие шарики, а потом раздавливал их о небо. Медленно, вместе со слюной, они проходили через горло в пищевод и в желудок. Он не утолил голод, а только остался у него во рту вкус пищи и вызвал в животе такую сильную судорогу, что Отто долго не мог выпрямиться, а все стоял на коленях возле убитого и его распоротого мешка. Так бывает в снах, когда садишься к столу, ешь и пьешь, не насыщая голода. А утром человек просыпается со вкусом еды во рту, чувствуя сильный голод и великую жажду. Тогда все показалось ему именно сном — кусок хлеба, убитый человек и распоротый мешок. Штыком он выкопал яму в земле, положил в нее того человека и его горшки, накрыл тонким слоем мха и веток, обсыпал снегом. В ту ночь он отважился прокрасться к своей халупе и там от дочери узнал, что его жену убили солдаты, потому она и не пришла к нему с едой. Он поел, забрал с собой в лес вещевой мешок с куском корейки и лепешкой, испеченной на горячей плите. Снова на неделю он спрятался в той лесной землянке, и на подстилке из листьев и веток, вслушиваясь в далекий гул орудий, то засыпал, то пробуждался и снова засыпал. Мучили его одни и те же сны ночной бой, белый снег, распаханный гусеницами танков, огонь на снегу и черные взгорки убитых солдат. Был сон и о человеке с мешком на спине, о каплях крови, засыпанных снегом. Такие сны он переживал и наяву, но мог отличить их от воспоминаний — помнил теплое, большое, послушное тело жены, когда они вернулись после венчания в Трумейках. Пятнадцать саней с колокольчиками, пена на мордах лошадей, он засовывает холодную руку в расстегнутый кафтаник жены и прикасается к ее горячим грудям. Нет уже этой женщины, так сказала ему дочь. Его тоже могло не быть — если бы три месяца назад, охраняя пленных, которые копали траншею возле Барт, он не решил спрятаться в лесу, в землянке, которую приготовила ему жена. Воспоминания и сны — некоторые люди не могут их различить. Воспоминания бывают хорошими, горячими, дают радость и силу. Сны плохие — они напоминают о чем-то, что хотелось бы скрыть где-то очень глубоко, как останки убитого. Сны берут за горло и душат, велят чувствовать себя чудовищем, который помышляет о промежности сестры, об убийстве собственного отца. Воспоминаниями можно иногда управлять, отойти от них, как от стола нечестных людей. От снов невозможно защититься — они появляются под веками и вырывают сердце из груди, мозжат прикладами лицо, переносят на поля пылающего снега, меж окровавленных останков человеческих тел. В снах человек убивает — постоянно убивает, как на войне. Но вправду ли он, Отто Шульц, убил кого-то когда?либо, даже на войне? Правда ли, что в осажденном городе он стрелял в женщин и детей? Что он убивал не только солдат, но и жен неизвестных мужчин, матерей каких-то незнакомых ему дочек? Разве это был он — тот рослый мужчина в мундире, который шел с облавой через подлесок и стрелял в оборванных мужчин, женщин, маленьких детей, выбегающих оттуда, как стая зайцев? Огромные толпы оборотней — говорили мальтийские рыцари — питаются кровью и силой мира, пока они, такие, как Отто Шульц, солдаты, не встанут на страже нового порядка. Если по правде, он был человеком честным и справедливым, он пошел в армию не по своей воле и выбору, а потому, что его звали Отто Шульц. Потом люди простили ему прошлое, никогда его об этом не выспрашивали, а даже жалели, что другие солдаты убили его жену, и он должен был столько дней голодать в лесу. Сны были, однако, более дотошными и жестокими, чем люди — они неустанно нападали на него в минуты, менее всего подходящие, даже когда он спал рядом со своей новой женой. И хорунжий Неглович тоже бывал жестоким, потому что спрашивал. Чаще всего осенью или весной, во время пахоты. Их поля соседствовали между собой. Бывало, что хорунжий пахал по одну сторону межи, а Шульц — по другую. Время от времени они оставляли лошадей в поле и присаживались на меже, чтобы выкурить сигарету. «Скажи, ты стрелял в меня?» — спрашивал хорунжий. «Нет, никогда тебя в глаза не видел», — отвечал Отто Шульц. «Это ничего, — говорил хорунжий. — Ведь на войне не стреляют в знакомых. Признайся, стрелял в меня или в подобных мне?» — «Да», — отвечал тогда-то. «Я тоже в таких, как ты, стрелял», — кивал головой хорунжий. И оба удивлялись, что как ни в чем не бывало сидят они на меже, курят сигареты, а потом каждый возвращается к своим лошадям и к своему плугу. Отто Шульц не обижался на хорунжего Негловича за эти вопросы. Хорунжий знал войну, знал, чем она была на самом деле. Поэтому он даже пришел на свадьбу Шульца, танцевал и пел. На похоронах хорунжего Шульц искренне плакал, хоть были и такие минуты, когда он думал о нем с ненавистью, как о враге. Настоящими врагами Шульца были, однако, прежде всего сны — ночные воспоминания о делах, которые хотелось бы спрятать, закопать под дерном.
   «Это здесь», — думал он, охватывая взглядом перекрученные стволы берез. И к нему вернулось чувство радости. Боль под ключицей притихла. Шульц разгреб заступом шелестящий вереск, покрытый фиолетовыми цветами, и вырезал несколько огромных квадратов дерна. Он копал медленно, делая из желтовато?черной земли все больший холмик. А когда попадался тонкий или толстый корень, он вставал на колени и заступом рассекал его в двух местах.
   Вдруг до него издали долетел глубокий, звучный и протяжный голос колоколов. Он уже не встал с колен, отер руки о вереск и перекрестился. Потом стал громко читать молитву за отходящих:
   — В руки Твои отдаю дух мой. Спаситель мой, который сказал: Ищите лица моего. И буду искать лица твоего. Укрепи меня, Господи, когда пот смертельный на мне выступает, развесели меня, когда губы мои бледнеют, утешь меня, когда взор и слух мои пропадают.
   Он уже не слышал ни голоса колоколов, ни собственных слов. Темнота перед ним открылась, а вместе с ней вернулась боль в груди. И все же, несмотря на темноту и боль, несмотря на великую тишину, в которую, как ему казалось, он погружался все глубже, он спрашивал себя: какого это лица искать ему было ведено? Христоса — так искаженного страданием, с терновой короной и каплями крови, текущими по вискам, или все те лица из снов, плывущие к нему из глубин мрака. И, словно бы для того, чтобы эти лица умерших и убитых он мог увидеть подробнее, открылась перед ним ясность, вернулось чувство слуха, обоняния и осязания. Он увидел старые сосны, пронизанные лучами солнца, почувствовал грибной запах молодняка и даже на ветке молодой сосенки увидел каплю утреннего дождя. Потом он закричал: «Иисусе!» — и упал лицом в выкопанную им яму.
   И тогда на небе появились три огромные стаи журавлей, улетающих на юг. Воздух от земли до самой синевы наполнило громкое курлыканье, стонущий и протяжный птичий зов, крик первых дней осени.
   Отто Шульца нашла возвращающаяся Порова и тут же позвала доктора Негловича, сына Шульца и многих других людей из деревни. Тело Старого уже застыло, и доктор даже не пробовал применить ни одного из своих лекарских умений, только подтвердил кончину. Но так как люди громко удивлялись, что такой богатый и уважаемый хозяин умер в нищенской одежде и не в постели в своем доме, а в выкопанной в лесу яме, доктор сказал словами Аврама королю Содома: «Поднимаю руку мою к Господу Богу Всевышнему, владыке неба и земли, что даже нитки и ремня от обуви не возьму…» И эти слова показались людям справедливыми.
   Еще в тот же самый день раскопали место, где скончался старый; одни надеялись найти там сокровища, за которыми пошел Отто Шульц, другие хотели исполнить его волю и собирались перенести на кладбище останки убитого Шульцем человека. Так или иначе, но ни сокровищ, ни каких?либо человеческих останков в том месте не было.
   На похоронах старого Шульца набожную проповедь прочитал пастор Давид Кнотхе, а после него взял слово доктор Неглович. Он-то и поведал людям, что Отто умер по дороге к Коринфу. Ведь каждый человек только пилигрим на земле, путешественник на дороге к какому?нибудь Коринфу, который лежит далеко или близко, смотря откуда выходишь.