Страница:
— Не правда, — ответила она решительно, — это она на него кидается. Я это чувствовала, когда мы ехали на его машине в новогоднюю ночь. Женщины никогда не ошибаются в таких делах.
— Некоторые в деревне болтают, что доктор должен сначала унизить женщину, прежде чем в нее войти, — сказал Порваш, потому что хотел отвратить Юзю от доктора.
Действительно, на миг панну Юзю охватила дрожь отвращения, потому что она представила себе, что доктор делает с женщиной именно то, о чем она слышала, что некоторые делают, и что всегда казалось ей чем-то наиотвратительнейшим на свете. Какое-то время она лежала в молчании, раздумывая над этим и взвешивая различные возможности унижения женщины. Наконец спросила:
— А как именно доктор унижает женщину, прежде чем в нее войти? — Не знаю, — пожал плечами Порваш, накладывая на краешек белизны немного коричневой краски.
— Не знаешь, — почти с триумфом подхватила панна Юзя. — А откуда бы мне знать? Мужчины не говорят друг с другом о таких свинствах, рассердился Порваш.
— Женщину можно унизить по-разному, и очень, — после короткого молчания снова произнесла она. — Жалко, что ты этого не знаешь.
В этот день больше не было разговора о докторе Негловиче. Но панна Юзя долго думала о нем ночью и думала о нем утром. А если так много размышляют о враче, то обычно вслед За этим приходят мысли о болезнях. И наутро она почувствовала, что заболела. Ночью, когда художник Порваш пытался засунуть ей ладонь между ног, она отодвинулась от него. «Сегодня нельзя. Болит у меня внутри. Наверное, снова что-то с яичниками».
Утром она сказала Порвашу, что у нее болит живот и что она чувствует себя очень плохо.
— Это из-за погоды. Смотри, какая завируха за окном, — сказал художник Порваш, сердитый на то, что падающий за окном снег заслоняет ему вид на прибрежные тростники. — Впрочем, измерь температуру. Термометр должен быть где-то тут, в мастерской. Может, на полке с красками? А может, на полке с разбавителем?
Не было термометра на полке с красками, маслом и разбавителем. В результате получасовых поисков панна Юзя нашла его на полке среди вонючих носков, где, судя по количеству мышиных горошков, всю осень жили мыши.
Панна Юзя сунула за пазуху термометр, но, когда через какое-то время вынула его, то убедилась, что он показывает тридцать шесть и шесть. Она заварила себе чаю, подождала, пока немного остынет, и сунула в него кончик термометра. Он показал почти сорок градусов. Поэтому она немного его потрясла, пока столбик ртути не упал до тридцати восьми градусов, и тогда показала его Порвашу, который, хоть за окном продолжалась метель, заканчивал картину с тростниками над озером.
— Это, наверное, простуда, — буркнул художник. — Надо позвонить доктору. Он покрутил ручку старомодного телефона, какие еще кое-где встречаются, особенно в деревнях, таких отдаленных, как Скиролавки. К сожалению, доктора дома не было. Макухова пообещала, однако, что, когда он вернется из поликлиники из Трумеек, она скажет ему о звонке художника.
А панна Юзя нагрела воды в колонке в ванной и выкупалась. Интимное место и подмышки она сбрызнула дезодорантом под названием «Свеже-зеленый» и в короткой комбинации улеглась под одеяло на топчан.
Тем временем за большими окнами мастерской художника валил густой снег. Занавес кружащихся хлопьев опустился на мертвую плоскость замерзшего озера, на краешек крыши дома доктора, на прибрежные тростники. Панне Юзе, которая нетерпеливо и с тоской всматривалась в окно, скоро показалось, что кружатся не хлопья снега, а ее топчан и она сама, которую заманил в эти страшные края исхудавший кудлач. «Это с голоду у меня голова кружится», — пришла она к выводу, зная, что на кухне лежат несколько кусочков сыра и стоит банка отвратительных фрикаделек в томатном соусе. Ничего другого в магазине в Скиролавках не было. Художник Порваш уже не казался ей необычайным человеком искусства с прекрасной копной слегка вьющихся волос и проникновенным взглядом черных пылающих глаз. Перестали ее восхищать его узкие бедра, втиснутые в бархатные брюки, кольца темных кудрей, выставляющихся из расстегнутой на груди черной рубашки, которую художник менял достаточно редко. Ей казалось, что после почти двухнедельного знакомства она может просветить его взглядом насквозь, видит у него внутри желудок, похожий на бурдюк из плохо выделанной бараньей шкуры. В таком бурдючке она когда-то держала деньги и всякие мелочи. Желудок Порваша можно было бы наполнить даже камнями, и художник чувствовал бы себя сытым. Но ее желудок был другим — нежным, впечатлительным и розоватым, как те уста, которые сейчас она закрыла от него своими сильно сжатыми бедрами. «Не дам ему, — думала она о Порваше со злостью. Не дам ему больше». Порваш же, не зная о ее решении, мурлыкал что-то невразумительное, поправляя картину на мольберте, бормотал себе под нос что-то сердитое, потому что из-за снежной метели и поздней поры становилось темно. Все медленнее и реже были движения кисти в руке Порваша, а мысли его летели сквозь метель в далекие пространства, к барону по фамилии Абендтойер, который, может быть, в этот момент в своем парижском магазинчике показывал какому-нибудь туристу в шубе из котика картину Порваша — «Тростники над озером». «Эта картина будет еще больше тростниковатой, а белизна на ней — еще более снеговой», — помурлыкивал художник на понятном только ему самому Порвашовом языке, полном невыговариваемых звуков, постанываний, кряхтений и свистов, которые он всегда издавал, когда творил очередное произведение. Еще две недели назад панна Юзя слушала эти шепоты, свисты, стоны и вздохи как любопытную и возбуждающую музыку, но сейчас у нее появилось впечатление, что художник — малое дитя, которое делает свое дело, сидя на горшке.
— Не мог бы ты, Богусь, почистить немного картошки? — подала она слабый голос.
— Я рисую, — напомнил он строго и зажег свет в мастерской. Он даже не давал себе труда понять чувства и желания панны Юзи. Ведь барон Абендтойер вряд ли бы принял это во внимание, рассматривая его новую картину — «Тростники над озером». В счет бы шли только пятна, линии, фактура, размещение красок охры, желтой и черной, а также белил, которыми очень трудно передать белизну снега. В электрическом свете картина на мольберте показалась Порвашу какой-то чужой и враждебной. Он отступил от нее на три шага, сгорбился, втянул голову в плечи, будто бы намеревался атаковать ее наподобие разъяренного быка. И в этот момент раздался стук в дверь дома Порваша. Прибыл доктор Ян Крыстьян Неглович, с головы до пят засыпанный хлопьями снега, с лицом, порозовевшим от мороза. Его очки были залеплены снегом, и с минуту он двигался в коридоре как слепой.
— Где больная и как она себя чувствует? — раздался потом в мастерской его громкий голос.
— Юзя что-то плохо себя чувствует, — сообщил Порваш, помогая доктору снять куртку.
— Утром было тридцать восемь градусов, — триумфально заявила панна Юзя, показывая на термометр, который лежал на столике возле топчана. — И болит у меня здесь, — она коснулась рукой живота, — и тут, — она сделала рукой жест возле груди.
— Понимаю, — сказал доктор и еще раз протер платочком очки. Потом перенес ближе к топчану докторский чемоданчик. — Осмотрим вас внимательно и старательно. А вы на минутку выйдите из комнаты, — приказал он Порвашу. — А что, я не видел ее без трусов? — обиделся Порваш. Доктор придвинул стул к топчану, вынул из чемоданчика стетоскоп. Не оборачиваясь в сторону Порваша, он пояснил:
— Во время врачебного осмотра противопоказано присутствие третьих лиц. Случается, что врач задает больной вопросы, на которые больная при третьих лицах, даже самых близких, может постесняться ответить или отвечает не правду, что ведет к не правильному диагнозу. Конечно, рекомендуется присутствие матери или медсестры, если больная — несовершеннолетняя, особенно в период созревания. Но в этом случае мы имеем дело с особой совершеннолетней, я ведь не ошибаюсь, панна Юзя?
— Конечно, пан доктор, я очень-очень совершеннолетняя, — почти пропела она.
Порваш, не говоря ни слова, вышел из мастерской, но остановился за дверями, присел и начал подсматривать сквозь замочную скважину.
Доктор поудобнее уселся на стульчике возле топчана и сначала очень долго смотрел Юзе в глаза. Потом он прикоснулся к ее лбу и шее и снова стал смотреть на Юзю в полном молчании, пока та не занервничала.
— Вы, наверное, хотите меня послушать, — она уселась на топчане, спуская плечики комбинации. Но доктор сказал:
— Не надо. — И плечики снова вернул на место.
— Болело у меня тут, — Юзя легла на Топчан и, отбросив одеяло, задрала короткую комбинацию, показывая гладкий, немного выпуклый животик с круглым углублением пуповины.
— Не надо, — снова сказал доктор и прикрыл лоно панны Юзи.
Он спросил ее о чем-то тихим голосом, и этот вопрос был, по-видимому, интимного свойства, потому что панна Юзя будто бы застыдилась и ответила что-то, поколебавшись, тоже тихо. Они шепотом обменялись несколькими фразами. Потом доктор встал и придвинул стул к огромному столу, который стоял посреди мастерской.
— Войдите! — крикнул он художнику.
А когда тот вошел в мастерскую, доктор сказал, закуривая сигарету:
— Считаю, что панна Юзя совершенно здорова. А боли, на которые она жаловалась, вызвано неподходящим или недостаточным питанием.
— Я страдаю по-женски, — пискнула панна Юзя.
Доктор с пониманием покивал головой и сказал с шутливой серьезностью:
— Согласен. Вы страдаете по-женски, но этим занимаются различные женщины-литераторы в иллюстрированных еженедельниках. Зато мы, врачи, интересуемся только женскими болезнями. Но, однако, это тревожное явление — то, что множество страдающих женщин слишком часто ищет советов в психологических повестях, вместо того, чтобы пойти в консультацию. По сути, вы страдаете по-женски. Советую съесть тарелочку клецек по-французски, хорошо сдобренных шкварками из грудинки, свиную котлетку в панировке, а также соленый огурчик или салат из квашеной капусты.
— Ну, слышишь, Юзя? — обрадовался Порваш.
Панна Юзя даже уселась на топчане, рассерженная словами доктора, который недооценил ее недомогания.
— А где эта котлетка в панировке? Где клецки по-французски? Все мужчины — обманщики!
Сказав это, она бросилась на топчан лицом в подушку, и все ее тело затряслось от рыданий. Доктор заметил, что развитие событий превышает его компетенцию. Он накинул на себя полушубок, поднял с пола докторский чемоданчик.
— Гонорар, — начал художник, но доктор только махнул рукой. — Вы мне когда-то дали картину «Тростники над озером», а я слышал, что барон Абендтойер в Париже за такую же платит двести долларов. Эта картина вознаградит меня за массу подобных визитов.
Доктор поклонился в сторону топчана, пожал руку художнику и смело вышел в метель. А панна Юзя со злостью отбросила одеяло и начала метаться по комнате, забывая, что короткая комбинашка открывает ее лоно и взъерошенные волосики с рыжеватым оттенком. Бедра ее были круглыми и гладкими, Порваш с вожделением наблюдал, как они мелькают в свете лампы. Их быстрые движения напоминали ему ножницы, разрезающие материю света и полумрака, которая наполняла мастерскую. Наконец панна Юзя бросила на стол свой чемодан и начала собирать в него разбросанные по углам вещи.
— Это обычный деревенский лекарь. Коновал. Уезжаю отсюда завтра, и ты отвезешь меня на поезд в семнадцать ноль пять. Не хочу запускать болезнь. У моей подруги были такие же симптомы, и врач велел ей на две недели воздерживаться о) половой жизни. Потом ее положили в больницу. Впрочем, через три дня мой отпуск и так кончается.
— Это хороший врач, у него высокий авторитет, — сообщил Порваш, не спуская глаз с мелькающих ляжек панны Юзи.
— Если бы он был так хорош, как ты говоришь, то не сидел бы в деревне, а принимал бы больных в какой-нибудь большой больнице.
Художник Порваш почувствовал себя задетым:
— По-твоему, я плохой художник, потому что живу в деревне, а писатель Любиньски — плохой писатель, потому что тоже тут живет?
— Конечно, — согласилась панна Юзя. — Тоже мне великий художник, который ест на завтрак хлеб с джемом. Что ты так на меня пялишься? — только сейчас она заметила его взгляд на своих ляжках. — Все равно ничего не получишь. Ни этой ночью, ни следующей. Я больна и должна вернуться в столицу.
Художник Порваш подумал, что нет худа без добра. Пусть едет, раз и так не будет от нее пользы. Он, Порваш, начнет спокойно рисовать свои тростники, не заботясь о еде. Что же касается других потребностей, то он когда-нибудь уговорит доктора поехать в город. В это время года в «Новотеле» — а он всего в ста километрах — как он от кого-то слышал, служат наилучшие девушки, которые не жалуются, что у них болит низ живота, и дают столько раз, сколько раз им вручат соответствующую сумму денег.
На следующий день художник Порваш отвез панну Юзю на железнодорожную станцию в Бартах, на поезд в столицу, отъезжающий в семнадцать ноль пять.
— Не покупай мне билет первого класса, — милостиво заявила ему панна Юзя. — И так мой приезд в Скиролавки дорого тебе обошелся.
Художник с облегчением вздохнул, потому что разница в цене билетов первого и второго класса покрывала стоимость бензина, сожженного при езде туда и обратно от Скиролавок до Барт.
Подошел поезд. Панна Юзя поцеловала художника в небритую щеку и села в набитый битком вагон. Она даже не искала свободного места в купе, стояла возле окна и, задумавшись, смотрела в зимнюю темноту. Долго она не ехала. Через двадцать минут она вышла на большой станции, где у вокзала ждал ее «газик» доктора Негловича. Она села в него без единого слова, и тут же они двинулись в " тридцатикилометровую дорогу через огромные густые леса. Не было риска, что они наткнутся на машину Порваша, потому что он, наверное, уже давно был дома, а если бы даже он и пробыл подольше в Бартах, то возвращался бы в Скиролавки совершенно другой дорогой. Та, которой они ехали, и та, из Барт, сходились только возле лесничества Блесы, но доктору совсем не надо было доезжать до перекрестка, перед самой деревней он поворачивал сразу к своему дому на полуостров.
На переднем сиденье «газика» было очень тепло, хотя падал снег и дул сильный ветер. В местах, не прикрытых лесом, на шоссе поднимались продолговатые, все выше и выше, языки сугробов. Доктор преодолевал их без труда, включая передний мост, и так же легко выбирался из глубоких снежных колей. Хлопья снега блестели в свете фар, как искры какого-то загорающегося и внезапно гаснущего костра, иногда дорогу перебегал заиндевелый кабан, промелькнула серна. Ветер гудел вокруг брезентовой крыши машины, а так как ехали они долго и медленно, панне Юзе показалось, что они очутились одни на свете в сгущающейся темени. Она, впрочем, не смотрела на дорогу, только на мужчину, который сидел возле нее, молчаливый и сосредоточенный, и его профиль еле виднелся в полумраке, рассеивавшемся только огоньками контрольных приборов. Метель и тьма за стеклами машины вызвали в панне Юзе чувство огромной близости к этому человеку, ей казалось, что она уже давно знает его своим животом, губами, бедрами. Один раз она не смогла совладать с собой, прижалась щекой к его плечу. Она почувствовала запах бараньего меха, который показался ей упоительным, и утратила чувство вины перед художником Порвашем. «Все-таки я влюбилась в доктора», — подумала она. Доктор отозвался:
— На обед, который у нас несколько запоздает, будет красный борщ с пызами. Я видел, как их готовила Макухова. Лук она порезала очень мелко, слегка его подрумянила и пропустила через мясорубку вместе с тушеной говядиной. Я велел добавить чуть больше перца, чем обычно, а тесто будет из картошки, хорошо сваренной, с добавлением масла. И я попросил еще, чтобы в нем было яичко, даже два яичка. Люблю пызы, начиненные мясом, но скорее маленькие, не больше грецкого ореха. Некоторые предпочитают пызы значительно крупнее, но тогда теряется вкус теста и начинки. Я попросил полить их топленым салом со шкварочками, это будет нежирная грудинка, которая будет положена на сковородку только тогда, когда мы приедем. Мы сделаем это сами, потому что Макухову я отправил домой. Что касается салатов (потому что всегда нужно с начиненными пызами есть салаты), то я предлагаю квашеную капусту. У меня есть три сорта ее в больших каменных горшках. Что вы предпочитаете, панна Юзя, капусту, квашенную с большим количеством тмина и укропа, или с яблочками, морковкой и лавровым листом? Специально для вас я достану из горшка квашеный кочан, надрезанный во многих местах, который напитался кислым соком и вобрал в себя аромата.
Панна Юзя не отвечал", потому что рот ее был полон слюны. Ее охватила огромная сладость, и она подумала, что, если бы в эту минуту она могла заглянуть в зеркальце, то снова увидела бы румянец на своих щеках и влажность на губах. Ее вдруг посетило предивное видение: ночью доктор кладет ее на белую простыню, как на скатерть, нагую, розовую, толстенькую, а потом наклоняется над ней и вонзает зубы в ее выпуклый, твердый животик. Она даже застонала от наслаждения.
После ужина панна Юзя старательно разостлала простыню на огромной деревянной кровати, и, полная блаженной сытости, наслаждаясь теплом кафельной печи, быстро разделась и легла, обнаженная, с ногами, слегка согнутыми в коленях и бесстыдно раздвинутыми. В свете ночника с розовым абажуром ее тело с множеством выпуклостей на фоне белой простыни показалось ей почти коричневым, и она сама о себе подумала, что напоминает слегка подрумяненного поросеночка на тарелке. Ожидая доктора, она ощущала нарастающее в ней предвкушение наслаждения, но доктор долго не приходил, было слышно, как он за окном посвистывает на собак, потому что, как он сообщил ей, ему нужно перед сном обойти свои владения. В какое-то мгновение панна Юзя увидела в спальне доктора огромное, серебристо поблескивающее распятие, стоящее на старомодном комоде, и, так как она выросла в очень религиозной семье, предчувствие наслаждения вдруг улетучилось, и она накрылась одеялом.
Она вдруг подумала, что доктор сейчас придет с улицы, разденется и захочет унизить ее так отвратительно, как она себе воображала. Она вспоминала и о художнике Порваше, который в пятистах метрах отсюда, в своем доме, крытом шифером, не зная об обмане, наверное, уже ложится на топчан. Подумала, что сказали бы о ее поступке мать и отец, а также подружки с работы, и ей захотелось плакать. Ей казалось, что она — обыкновенная потаскушка, которая хочет отдаться мужчине за порцию пыз с мясом и салат из квашеной капусты. Ведь ей в самом деле нравился художник Порваш, потому что он был красивым тридцатилетним мужчиной с огромной шапкой черных волос и взглядом, который пронзал женщину, как стилет. В этот момент она даже не смогла себе объяснить, почему вдруг ей захотелось покинуть Порваша и очутиться под боком у человека, с которым она два раза в жизни разговаривала. Неужели действительно дело было только в пызах, начиненных мясом и сдобренных шкварками? А если это так, то она должна заплакать над своим падением, и она даже хотела это сделать, но глаза ее остались сухими, может быть, из-за чувства блаженной сытости, которым она была переполнена. С пустым животом плачется намного легче.
Художник Порваш был в ее жизни только третьим мужчиной. Первого она встретила в возрасте семнадцати лет, когда кончила техническое училище. Это был коллега ее брата, старшего на год. Он обещал каждый день покупать ей плитку шоколада, потому что родители Юзи запрещали ей есть сласти, ведь у нее в это время действительно была плохая кожа. А она так любила шоколад и вообще все сладкое. Перед витриной кондитерского магазина она почти теряла сознание. И тут, видно, она потеряла и разум, когда приятель брата пришел к ним в отсутствие брата и родителей и пообещал шоколадку. Он взял ее, наполнил болью, не купил шоколадку и вообще с тех пор перестал появляться в их доме и дружить с ее братом, наверное, потому, что — как она подозревала — она была в его жизни первой девушкой, и он потом стыдился того, что сделал. С тех пор она не доверяла мужчинам и вообще ее не тянуло к любви. Только когда ей был двадцать один год, она познакомилась с сотрудником торговой инспекции, женатым, впрочем, который любил развлекаться в ночных заведениях и начал ее туда приглашать. Они провели вместе несколько ночей в отелях разных городов; панна Юзя убедилась в том, что любовь похожа на еду и тоже наполняет женщину сытостью. Но того сотрудника арестовали и приговорили к трем годам тюрьмы за злоупотребления. Панна Юзя очень любила этого человека и вначале думала, что умрет от тоски. Она, однако, пережила это и даже со временем, не отдаваясь, правда, телесно, начала интересоваться другими мужчинами. Но когда, незадолго до Рождества, перед магазином мужского белья, в котором она работала, остановился автомобиль, из него вышел высокий, худой мужчина с нервными движениями и огромной черной копной волос и попросил несколько пар черных гимнастических трусов четвертого размера, она поняла: это тот, который ей снился, о котором она мечтала. Трусов она ему не продала, потому что их как раз не было, но одарила его такой радостной улыбкой, что он договорился встретиться с ней в кафе. А там они условились и о выезде. Она взяла на работе трехнедельный отпуск, и, объяснив родителям, что едет на озеро, потому что по телевизору рекомендовали отдых в местах, куда раньше выезжали только летом, двинулась с Порвашем в неизвестное. Это правда, что по дороге она действительно думала о куриных пупках, которыми художник обещал ее накормить, но все же не они были важнее всего. Почему же она оказалась здесь, в постели незнакомого мужчины, врала и обманывала художника? И не должна ли она заплакать над своим падением?
Доктор Неглович наконец вошел в спальню, и Юзя еще выше натянула на себя одеяло и сильно стиснула бедра.
— Ты выглядишь так, будто чего-то боишься, — сказал доктор, стягивая через голову свитер.
— Да, — шепнула она. — Богусь Порваш говорил мне, что вы сначала должны унизить женщину, прежде чем ее возьмете. Не дам себя унизить! Не дам! — крикнула она пронзительно.
И тут же подумала, что ее упрямство ничего не даст, раз она лежит голая в постели.
Доктор вздохнул, снимая брюки:
— Я тебя уже унизил. Достаточно того, что ты врала и обманывала Порваша. Даже меня пыталась обмануть, симулируя болезнь.
Больно ей стало от этих слов, но машинально, по профессиональной привычке, она заметила, что доктор носит кальсоны номер пять, и они у него очень красивой расцветки — зеленые с черным узором. Такие кальсоны бывали в их магазине очень редко. В последний раз они получили небольшую партию год назад. Интересно ей было, где доктор купил такие кальсоны. Но слишком уж ее задели слова доктора, чтобы об этом спросить. Ей захотелось и ему досадить.
— А Богусь говорил, что в Скиролавках вы раз в год живете друг с другом, как животные. Все со всеми.
Голый, он уселся на краю постели и положил на тумбочку очки. Лицо у него было серьезным, его близорукие голубые глаза посмотрели на нее очень мягко.
— Это правда. Это, к сожалению, правда. Но не говори об этом никому, не разговаривай об этом ни с кем, даже со мной. Не напоминает здесь об этом муж своей жене, брат сестре, отец сыну и дочь матери, любовник любовнице. Мужчина не говорит об этом с мужчиной. Но действительно есть у нас такая ночь, когда все становятся друг для друга мужем и женой, по многу раз, и кто кого захочет, или как слепая судьба пожелает кого-то с кем-то соединить в темноте. Думаю, что такая ночь бывает везде, но так же, как у нас, никто о ней ни с кем не говорит. И по-разному в разных местах называют эту ночь в мыслях, потому что вслух ее никто никогда не называет. У нас говорят о ней «ночь кровосмешения», потому что человеческие существа соединяются между собой так, как повелела судьба или захотели они сами, когда на Цаплем острове запылает костер, и его жар проникнет в человеческую кровь. Ах, если бы ты знала, как тогда болит все тело! Кажется, что в жилах течет расплавленная сталь. И только эта ночь, единственная в году, приносит Облегчение, успокаивает боль, дает радость, а потом удивительную, всеобъемлющую печаль. И думаю, что так делается всегда и везде, потому что всегда и везде одно человеческое существо желает Другого, его тела, дыхания, его крови и его радости.
— И так же в столице? В Париже? В Берлине? — с недоверием спросила Юзя.
— Не знаю, ведь это большие города, где люди не знают друг друга, их разделяют километры одиночества, и, может, некому там этот огонь разжечь. Если вспомнить прошлое, а также разные книги, то такие ночи бывали у древних греков, и у древних римлян, и у славян была ночь Купалы, и у примитивных народов, и у зрелых, у варваров и в цивилизованных обществах. Врут те, кто говорит, что такая ночь оскорбляет человеческое достоинство, ведь, как утверждает мифология. Эрос был любовником Психеи, то есть души. И Психея бывала печальной, если не навещал ее Эрос. Нельзя ей было, однако, увидеть лица Эроса. Душа человеческая терпит страдания неописуемые, если остаются ненакормленными инстинкты. Раз в год человек должен возвращаться к своей звериной сущности, потому что иначе он становится преступником, который, как оборотень, подстерегает человеческую кровь, убивает, гонимый мукой неудовлетворенного желания. Он убивает маленьких невинных девочек, или зрелых женщин, или сам себя. Ночь кровосмешения — это одновременно ночь очищения, освобождения, облагораживания человеческой натуры.
— Некоторые в деревне болтают, что доктор должен сначала унизить женщину, прежде чем в нее войти, — сказал Порваш, потому что хотел отвратить Юзю от доктора.
Действительно, на миг панну Юзю охватила дрожь отвращения, потому что она представила себе, что доктор делает с женщиной именно то, о чем она слышала, что некоторые делают, и что всегда казалось ей чем-то наиотвратительнейшим на свете. Какое-то время она лежала в молчании, раздумывая над этим и взвешивая различные возможности унижения женщины. Наконец спросила:
— А как именно доктор унижает женщину, прежде чем в нее войти? — Не знаю, — пожал плечами Порваш, накладывая на краешек белизны немного коричневой краски.
— Не знаешь, — почти с триумфом подхватила панна Юзя. — А откуда бы мне знать? Мужчины не говорят друг с другом о таких свинствах, рассердился Порваш.
— Женщину можно унизить по-разному, и очень, — после короткого молчания снова произнесла она. — Жалко, что ты этого не знаешь.
В этот день больше не было разговора о докторе Негловиче. Но панна Юзя долго думала о нем ночью и думала о нем утром. А если так много размышляют о враче, то обычно вслед За этим приходят мысли о болезнях. И наутро она почувствовала, что заболела. Ночью, когда художник Порваш пытался засунуть ей ладонь между ног, она отодвинулась от него. «Сегодня нельзя. Болит у меня внутри. Наверное, снова что-то с яичниками».
Утром она сказала Порвашу, что у нее болит живот и что она чувствует себя очень плохо.
— Это из-за погоды. Смотри, какая завируха за окном, — сказал художник Порваш, сердитый на то, что падающий за окном снег заслоняет ему вид на прибрежные тростники. — Впрочем, измерь температуру. Термометр должен быть где-то тут, в мастерской. Может, на полке с красками? А может, на полке с разбавителем?
Не было термометра на полке с красками, маслом и разбавителем. В результате получасовых поисков панна Юзя нашла его на полке среди вонючих носков, где, судя по количеству мышиных горошков, всю осень жили мыши.
Панна Юзя сунула за пазуху термометр, но, когда через какое-то время вынула его, то убедилась, что он показывает тридцать шесть и шесть. Она заварила себе чаю, подождала, пока немного остынет, и сунула в него кончик термометра. Он показал почти сорок градусов. Поэтому она немного его потрясла, пока столбик ртути не упал до тридцати восьми градусов, и тогда показала его Порвашу, который, хоть за окном продолжалась метель, заканчивал картину с тростниками над озером.
— Это, наверное, простуда, — буркнул художник. — Надо позвонить доктору. Он покрутил ручку старомодного телефона, какие еще кое-где встречаются, особенно в деревнях, таких отдаленных, как Скиролавки. К сожалению, доктора дома не было. Макухова пообещала, однако, что, когда он вернется из поликлиники из Трумеек, она скажет ему о звонке художника.
А панна Юзя нагрела воды в колонке в ванной и выкупалась. Интимное место и подмышки она сбрызнула дезодорантом под названием «Свеже-зеленый» и в короткой комбинации улеглась под одеяло на топчан.
Тем временем за большими окнами мастерской художника валил густой снег. Занавес кружащихся хлопьев опустился на мертвую плоскость замерзшего озера, на краешек крыши дома доктора, на прибрежные тростники. Панне Юзе, которая нетерпеливо и с тоской всматривалась в окно, скоро показалось, что кружатся не хлопья снега, а ее топчан и она сама, которую заманил в эти страшные края исхудавший кудлач. «Это с голоду у меня голова кружится», — пришла она к выводу, зная, что на кухне лежат несколько кусочков сыра и стоит банка отвратительных фрикаделек в томатном соусе. Ничего другого в магазине в Скиролавках не было. Художник Порваш уже не казался ей необычайным человеком искусства с прекрасной копной слегка вьющихся волос и проникновенным взглядом черных пылающих глаз. Перестали ее восхищать его узкие бедра, втиснутые в бархатные брюки, кольца темных кудрей, выставляющихся из расстегнутой на груди черной рубашки, которую художник менял достаточно редко. Ей казалось, что после почти двухнедельного знакомства она может просветить его взглядом насквозь, видит у него внутри желудок, похожий на бурдюк из плохо выделанной бараньей шкуры. В таком бурдючке она когда-то держала деньги и всякие мелочи. Желудок Порваша можно было бы наполнить даже камнями, и художник чувствовал бы себя сытым. Но ее желудок был другим — нежным, впечатлительным и розоватым, как те уста, которые сейчас она закрыла от него своими сильно сжатыми бедрами. «Не дам ему, — думала она о Порваше со злостью. Не дам ему больше». Порваш же, не зная о ее решении, мурлыкал что-то невразумительное, поправляя картину на мольберте, бормотал себе под нос что-то сердитое, потому что из-за снежной метели и поздней поры становилось темно. Все медленнее и реже были движения кисти в руке Порваша, а мысли его летели сквозь метель в далекие пространства, к барону по фамилии Абендтойер, который, может быть, в этот момент в своем парижском магазинчике показывал какому-нибудь туристу в шубе из котика картину Порваша — «Тростники над озером». «Эта картина будет еще больше тростниковатой, а белизна на ней — еще более снеговой», — помурлыкивал художник на понятном только ему самому Порвашовом языке, полном невыговариваемых звуков, постанываний, кряхтений и свистов, которые он всегда издавал, когда творил очередное произведение. Еще две недели назад панна Юзя слушала эти шепоты, свисты, стоны и вздохи как любопытную и возбуждающую музыку, но сейчас у нее появилось впечатление, что художник — малое дитя, которое делает свое дело, сидя на горшке.
— Не мог бы ты, Богусь, почистить немного картошки? — подала она слабый голос.
— Я рисую, — напомнил он строго и зажег свет в мастерской. Он даже не давал себе труда понять чувства и желания панны Юзи. Ведь барон Абендтойер вряд ли бы принял это во внимание, рассматривая его новую картину — «Тростники над озером». В счет бы шли только пятна, линии, фактура, размещение красок охры, желтой и черной, а также белил, которыми очень трудно передать белизну снега. В электрическом свете картина на мольберте показалась Порвашу какой-то чужой и враждебной. Он отступил от нее на три шага, сгорбился, втянул голову в плечи, будто бы намеревался атаковать ее наподобие разъяренного быка. И в этот момент раздался стук в дверь дома Порваша. Прибыл доктор Ян Крыстьян Неглович, с головы до пят засыпанный хлопьями снега, с лицом, порозовевшим от мороза. Его очки были залеплены снегом, и с минуту он двигался в коридоре как слепой.
— Где больная и как она себя чувствует? — раздался потом в мастерской его громкий голос.
— Юзя что-то плохо себя чувствует, — сообщил Порваш, помогая доктору снять куртку.
— Утром было тридцать восемь градусов, — триумфально заявила панна Юзя, показывая на термометр, который лежал на столике возле топчана. — И болит у меня здесь, — она коснулась рукой живота, — и тут, — она сделала рукой жест возле груди.
— Понимаю, — сказал доктор и еще раз протер платочком очки. Потом перенес ближе к топчану докторский чемоданчик. — Осмотрим вас внимательно и старательно. А вы на минутку выйдите из комнаты, — приказал он Порвашу. — А что, я не видел ее без трусов? — обиделся Порваш. Доктор придвинул стул к топчану, вынул из чемоданчика стетоскоп. Не оборачиваясь в сторону Порваша, он пояснил:
— Во время врачебного осмотра противопоказано присутствие третьих лиц. Случается, что врач задает больной вопросы, на которые больная при третьих лицах, даже самых близких, может постесняться ответить или отвечает не правду, что ведет к не правильному диагнозу. Конечно, рекомендуется присутствие матери или медсестры, если больная — несовершеннолетняя, особенно в период созревания. Но в этом случае мы имеем дело с особой совершеннолетней, я ведь не ошибаюсь, панна Юзя?
— Конечно, пан доктор, я очень-очень совершеннолетняя, — почти пропела она.
Порваш, не говоря ни слова, вышел из мастерской, но остановился за дверями, присел и начал подсматривать сквозь замочную скважину.
Доктор поудобнее уселся на стульчике возле топчана и сначала очень долго смотрел Юзе в глаза. Потом он прикоснулся к ее лбу и шее и снова стал смотреть на Юзю в полном молчании, пока та не занервничала.
— Вы, наверное, хотите меня послушать, — она уселась на топчане, спуская плечики комбинации. Но доктор сказал:
— Не надо. — И плечики снова вернул на место.
— Болело у меня тут, — Юзя легла на Топчан и, отбросив одеяло, задрала короткую комбинацию, показывая гладкий, немного выпуклый животик с круглым углублением пуповины.
— Не надо, — снова сказал доктор и прикрыл лоно панны Юзи.
Он спросил ее о чем-то тихим голосом, и этот вопрос был, по-видимому, интимного свойства, потому что панна Юзя будто бы застыдилась и ответила что-то, поколебавшись, тоже тихо. Они шепотом обменялись несколькими фразами. Потом доктор встал и придвинул стул к огромному столу, который стоял посреди мастерской.
— Войдите! — крикнул он художнику.
А когда тот вошел в мастерскую, доктор сказал, закуривая сигарету:
— Считаю, что панна Юзя совершенно здорова. А боли, на которые она жаловалась, вызвано неподходящим или недостаточным питанием.
— Я страдаю по-женски, — пискнула панна Юзя.
Доктор с пониманием покивал головой и сказал с шутливой серьезностью:
— Согласен. Вы страдаете по-женски, но этим занимаются различные женщины-литераторы в иллюстрированных еженедельниках. Зато мы, врачи, интересуемся только женскими болезнями. Но, однако, это тревожное явление — то, что множество страдающих женщин слишком часто ищет советов в психологических повестях, вместо того, чтобы пойти в консультацию. По сути, вы страдаете по-женски. Советую съесть тарелочку клецек по-французски, хорошо сдобренных шкварками из грудинки, свиную котлетку в панировке, а также соленый огурчик или салат из квашеной капусты.
— Ну, слышишь, Юзя? — обрадовался Порваш.
Панна Юзя даже уселась на топчане, рассерженная словами доктора, который недооценил ее недомогания.
— А где эта котлетка в панировке? Где клецки по-французски? Все мужчины — обманщики!
Сказав это, она бросилась на топчан лицом в подушку, и все ее тело затряслось от рыданий. Доктор заметил, что развитие событий превышает его компетенцию. Он накинул на себя полушубок, поднял с пола докторский чемоданчик.
— Гонорар, — начал художник, но доктор только махнул рукой. — Вы мне когда-то дали картину «Тростники над озером», а я слышал, что барон Абендтойер в Париже за такую же платит двести долларов. Эта картина вознаградит меня за массу подобных визитов.
Доктор поклонился в сторону топчана, пожал руку художнику и смело вышел в метель. А панна Юзя со злостью отбросила одеяло и начала метаться по комнате, забывая, что короткая комбинашка открывает ее лоно и взъерошенные волосики с рыжеватым оттенком. Бедра ее были круглыми и гладкими, Порваш с вожделением наблюдал, как они мелькают в свете лампы. Их быстрые движения напоминали ему ножницы, разрезающие материю света и полумрака, которая наполняла мастерскую. Наконец панна Юзя бросила на стол свой чемодан и начала собирать в него разбросанные по углам вещи.
— Это обычный деревенский лекарь. Коновал. Уезжаю отсюда завтра, и ты отвезешь меня на поезд в семнадцать ноль пять. Не хочу запускать болезнь. У моей подруги были такие же симптомы, и врач велел ей на две недели воздерживаться о) половой жизни. Потом ее положили в больницу. Впрочем, через три дня мой отпуск и так кончается.
— Это хороший врач, у него высокий авторитет, — сообщил Порваш, не спуская глаз с мелькающих ляжек панны Юзи.
— Если бы он был так хорош, как ты говоришь, то не сидел бы в деревне, а принимал бы больных в какой-нибудь большой больнице.
Художник Порваш почувствовал себя задетым:
— По-твоему, я плохой художник, потому что живу в деревне, а писатель Любиньски — плохой писатель, потому что тоже тут живет?
— Конечно, — согласилась панна Юзя. — Тоже мне великий художник, который ест на завтрак хлеб с джемом. Что ты так на меня пялишься? — только сейчас она заметила его взгляд на своих ляжках. — Все равно ничего не получишь. Ни этой ночью, ни следующей. Я больна и должна вернуться в столицу.
Художник Порваш подумал, что нет худа без добра. Пусть едет, раз и так не будет от нее пользы. Он, Порваш, начнет спокойно рисовать свои тростники, не заботясь о еде. Что же касается других потребностей, то он когда-нибудь уговорит доктора поехать в город. В это время года в «Новотеле» — а он всего в ста километрах — как он от кого-то слышал, служат наилучшие девушки, которые не жалуются, что у них болит низ живота, и дают столько раз, сколько раз им вручат соответствующую сумму денег.
На следующий день художник Порваш отвез панну Юзю на железнодорожную станцию в Бартах, на поезд в столицу, отъезжающий в семнадцать ноль пять.
— Не покупай мне билет первого класса, — милостиво заявила ему панна Юзя. — И так мой приезд в Скиролавки дорого тебе обошелся.
Художник с облегчением вздохнул, потому что разница в цене билетов первого и второго класса покрывала стоимость бензина, сожженного при езде туда и обратно от Скиролавок до Барт.
Подошел поезд. Панна Юзя поцеловала художника в небритую щеку и села в набитый битком вагон. Она даже не искала свободного места в купе, стояла возле окна и, задумавшись, смотрела в зимнюю темноту. Долго она не ехала. Через двадцать минут она вышла на большой станции, где у вокзала ждал ее «газик» доктора Негловича. Она села в него без единого слова, и тут же они двинулись в " тридцатикилометровую дорогу через огромные густые леса. Не было риска, что они наткнутся на машину Порваша, потому что он, наверное, уже давно был дома, а если бы даже он и пробыл подольше в Бартах, то возвращался бы в Скиролавки совершенно другой дорогой. Та, которой они ехали, и та, из Барт, сходились только возле лесничества Блесы, но доктору совсем не надо было доезжать до перекрестка, перед самой деревней он поворачивал сразу к своему дому на полуостров.
На переднем сиденье «газика» было очень тепло, хотя падал снег и дул сильный ветер. В местах, не прикрытых лесом, на шоссе поднимались продолговатые, все выше и выше, языки сугробов. Доктор преодолевал их без труда, включая передний мост, и так же легко выбирался из глубоких снежных колей. Хлопья снега блестели в свете фар, как искры какого-то загорающегося и внезапно гаснущего костра, иногда дорогу перебегал заиндевелый кабан, промелькнула серна. Ветер гудел вокруг брезентовой крыши машины, а так как ехали они долго и медленно, панне Юзе показалось, что они очутились одни на свете в сгущающейся темени. Она, впрочем, не смотрела на дорогу, только на мужчину, который сидел возле нее, молчаливый и сосредоточенный, и его профиль еле виднелся в полумраке, рассеивавшемся только огоньками контрольных приборов. Метель и тьма за стеклами машины вызвали в панне Юзе чувство огромной близости к этому человеку, ей казалось, что она уже давно знает его своим животом, губами, бедрами. Один раз она не смогла совладать с собой, прижалась щекой к его плечу. Она почувствовала запах бараньего меха, который показался ей упоительным, и утратила чувство вины перед художником Порвашем. «Все-таки я влюбилась в доктора», — подумала она. Доктор отозвался:
— На обед, который у нас несколько запоздает, будет красный борщ с пызами. Я видел, как их готовила Макухова. Лук она порезала очень мелко, слегка его подрумянила и пропустила через мясорубку вместе с тушеной говядиной. Я велел добавить чуть больше перца, чем обычно, а тесто будет из картошки, хорошо сваренной, с добавлением масла. И я попросил еще, чтобы в нем было яичко, даже два яичка. Люблю пызы, начиненные мясом, но скорее маленькие, не больше грецкого ореха. Некоторые предпочитают пызы значительно крупнее, но тогда теряется вкус теста и начинки. Я попросил полить их топленым салом со шкварочками, это будет нежирная грудинка, которая будет положена на сковородку только тогда, когда мы приедем. Мы сделаем это сами, потому что Макухову я отправил домой. Что касается салатов (потому что всегда нужно с начиненными пызами есть салаты), то я предлагаю квашеную капусту. У меня есть три сорта ее в больших каменных горшках. Что вы предпочитаете, панна Юзя, капусту, квашенную с большим количеством тмина и укропа, или с яблочками, морковкой и лавровым листом? Специально для вас я достану из горшка квашеный кочан, надрезанный во многих местах, который напитался кислым соком и вобрал в себя аромата.
Панна Юзя не отвечал", потому что рот ее был полон слюны. Ее охватила огромная сладость, и она подумала, что, если бы в эту минуту она могла заглянуть в зеркальце, то снова увидела бы румянец на своих щеках и влажность на губах. Ее вдруг посетило предивное видение: ночью доктор кладет ее на белую простыню, как на скатерть, нагую, розовую, толстенькую, а потом наклоняется над ней и вонзает зубы в ее выпуклый, твердый животик. Она даже застонала от наслаждения.
После ужина панна Юзя старательно разостлала простыню на огромной деревянной кровати, и, полная блаженной сытости, наслаждаясь теплом кафельной печи, быстро разделась и легла, обнаженная, с ногами, слегка согнутыми в коленях и бесстыдно раздвинутыми. В свете ночника с розовым абажуром ее тело с множеством выпуклостей на фоне белой простыни показалось ей почти коричневым, и она сама о себе подумала, что напоминает слегка подрумяненного поросеночка на тарелке. Ожидая доктора, она ощущала нарастающее в ней предвкушение наслаждения, но доктор долго не приходил, было слышно, как он за окном посвистывает на собак, потому что, как он сообщил ей, ему нужно перед сном обойти свои владения. В какое-то мгновение панна Юзя увидела в спальне доктора огромное, серебристо поблескивающее распятие, стоящее на старомодном комоде, и, так как она выросла в очень религиозной семье, предчувствие наслаждения вдруг улетучилось, и она накрылась одеялом.
Она вдруг подумала, что доктор сейчас придет с улицы, разденется и захочет унизить ее так отвратительно, как она себе воображала. Она вспоминала и о художнике Порваше, который в пятистах метрах отсюда, в своем доме, крытом шифером, не зная об обмане, наверное, уже ложится на топчан. Подумала, что сказали бы о ее поступке мать и отец, а также подружки с работы, и ей захотелось плакать. Ей казалось, что она — обыкновенная потаскушка, которая хочет отдаться мужчине за порцию пыз с мясом и салат из квашеной капусты. Ведь ей в самом деле нравился художник Порваш, потому что он был красивым тридцатилетним мужчиной с огромной шапкой черных волос и взглядом, который пронзал женщину, как стилет. В этот момент она даже не смогла себе объяснить, почему вдруг ей захотелось покинуть Порваша и очутиться под боком у человека, с которым она два раза в жизни разговаривала. Неужели действительно дело было только в пызах, начиненных мясом и сдобренных шкварками? А если это так, то она должна заплакать над своим падением, и она даже хотела это сделать, но глаза ее остались сухими, может быть, из-за чувства блаженной сытости, которым она была переполнена. С пустым животом плачется намного легче.
Художник Порваш был в ее жизни только третьим мужчиной. Первого она встретила в возрасте семнадцати лет, когда кончила техническое училище. Это был коллега ее брата, старшего на год. Он обещал каждый день покупать ей плитку шоколада, потому что родители Юзи запрещали ей есть сласти, ведь у нее в это время действительно была плохая кожа. А она так любила шоколад и вообще все сладкое. Перед витриной кондитерского магазина она почти теряла сознание. И тут, видно, она потеряла и разум, когда приятель брата пришел к ним в отсутствие брата и родителей и пообещал шоколадку. Он взял ее, наполнил болью, не купил шоколадку и вообще с тех пор перестал появляться в их доме и дружить с ее братом, наверное, потому, что — как она подозревала — она была в его жизни первой девушкой, и он потом стыдился того, что сделал. С тех пор она не доверяла мужчинам и вообще ее не тянуло к любви. Только когда ей был двадцать один год, она познакомилась с сотрудником торговой инспекции, женатым, впрочем, который любил развлекаться в ночных заведениях и начал ее туда приглашать. Они провели вместе несколько ночей в отелях разных городов; панна Юзя убедилась в том, что любовь похожа на еду и тоже наполняет женщину сытостью. Но того сотрудника арестовали и приговорили к трем годам тюрьмы за злоупотребления. Панна Юзя очень любила этого человека и вначале думала, что умрет от тоски. Она, однако, пережила это и даже со временем, не отдаваясь, правда, телесно, начала интересоваться другими мужчинами. Но когда, незадолго до Рождества, перед магазином мужского белья, в котором она работала, остановился автомобиль, из него вышел высокий, худой мужчина с нервными движениями и огромной черной копной волос и попросил несколько пар черных гимнастических трусов четвертого размера, она поняла: это тот, который ей снился, о котором она мечтала. Трусов она ему не продала, потому что их как раз не было, но одарила его такой радостной улыбкой, что он договорился встретиться с ней в кафе. А там они условились и о выезде. Она взяла на работе трехнедельный отпуск, и, объяснив родителям, что едет на озеро, потому что по телевизору рекомендовали отдых в местах, куда раньше выезжали только летом, двинулась с Порвашем в неизвестное. Это правда, что по дороге она действительно думала о куриных пупках, которыми художник обещал ее накормить, но все же не они были важнее всего. Почему же она оказалась здесь, в постели незнакомого мужчины, врала и обманывала художника? И не должна ли она заплакать над своим падением?
Доктор Неглович наконец вошел в спальню, и Юзя еще выше натянула на себя одеяло и сильно стиснула бедра.
— Ты выглядишь так, будто чего-то боишься, — сказал доктор, стягивая через голову свитер.
— Да, — шепнула она. — Богусь Порваш говорил мне, что вы сначала должны унизить женщину, прежде чем ее возьмете. Не дам себя унизить! Не дам! — крикнула она пронзительно.
И тут же подумала, что ее упрямство ничего не даст, раз она лежит голая в постели.
Доктор вздохнул, снимая брюки:
— Я тебя уже унизил. Достаточно того, что ты врала и обманывала Порваша. Даже меня пыталась обмануть, симулируя болезнь.
Больно ей стало от этих слов, но машинально, по профессиональной привычке, она заметила, что доктор носит кальсоны номер пять, и они у него очень красивой расцветки — зеленые с черным узором. Такие кальсоны бывали в их магазине очень редко. В последний раз они получили небольшую партию год назад. Интересно ей было, где доктор купил такие кальсоны. Но слишком уж ее задели слова доктора, чтобы об этом спросить. Ей захотелось и ему досадить.
— А Богусь говорил, что в Скиролавках вы раз в год живете друг с другом, как животные. Все со всеми.
Голый, он уселся на краю постели и положил на тумбочку очки. Лицо у него было серьезным, его близорукие голубые глаза посмотрели на нее очень мягко.
— Это правда. Это, к сожалению, правда. Но не говори об этом никому, не разговаривай об этом ни с кем, даже со мной. Не напоминает здесь об этом муж своей жене, брат сестре, отец сыну и дочь матери, любовник любовнице. Мужчина не говорит об этом с мужчиной. Но действительно есть у нас такая ночь, когда все становятся друг для друга мужем и женой, по многу раз, и кто кого захочет, или как слепая судьба пожелает кого-то с кем-то соединить в темноте. Думаю, что такая ночь бывает везде, но так же, как у нас, никто о ней ни с кем не говорит. И по-разному в разных местах называют эту ночь в мыслях, потому что вслух ее никто никогда не называет. У нас говорят о ней «ночь кровосмешения», потому что человеческие существа соединяются между собой так, как повелела судьба или захотели они сами, когда на Цаплем острове запылает костер, и его жар проникнет в человеческую кровь. Ах, если бы ты знала, как тогда болит все тело! Кажется, что в жилах течет расплавленная сталь. И только эта ночь, единственная в году, приносит Облегчение, успокаивает боль, дает радость, а потом удивительную, всеобъемлющую печаль. И думаю, что так делается всегда и везде, потому что всегда и везде одно человеческое существо желает Другого, его тела, дыхания, его крови и его радости.
— И так же в столице? В Париже? В Берлине? — с недоверием спросила Юзя.
— Не знаю, ведь это большие города, где люди не знают друг друга, их разделяют километры одиночества, и, может, некому там этот огонь разжечь. Если вспомнить прошлое, а также разные книги, то такие ночи бывали у древних греков, и у древних римлян, и у славян была ночь Купалы, и у примитивных народов, и у зрелых, у варваров и в цивилизованных обществах. Врут те, кто говорит, что такая ночь оскорбляет человеческое достоинство, ведь, как утверждает мифология. Эрос был любовником Психеи, то есть души. И Психея бывала печальной, если не навещал ее Эрос. Нельзя ей было, однако, увидеть лица Эроса. Душа человеческая терпит страдания неописуемые, если остаются ненакормленными инстинкты. Раз в год человек должен возвращаться к своей звериной сущности, потому что иначе он становится преступником, который, как оборотень, подстерегает человеческую кровь, убивает, гонимый мукой неудовлетворенного желания. Он убивает маленьких невинных девочек, или зрелых женщин, или сам себя. Ночь кровосмешения — это одновременно ночь очищения, освобождения, облагораживания человеческой натуры.