Когда наша работа в замке подходила к концу, мы с Людольфом Бресдином обсудили дальнейшие планы на жизнь и наше возможное партнерство. Именно он предложил отправиться в Нюрнберг, потому что считал родной город местом богатой поживы. В те предвоенные годы Нюрнберг все еще был средоточием Учености: мощным древом, сеявшим листопад гравюр; лесом, в котором Искусство могло цвести и плодоносить. Здесь Максимилиан, Король-Мудрец, танцевал на балах с городскими дамами всю ночь напролет; в этом доме на углу Бюргерштрассе и Обере-Шмидгассе творил прославленный Дюрер. Мой красавчик-компаньон не допускал никаких сомнений по поводу нашего будущего. Он был как любовник, стоящий в ногах кровати и обозревающий распростертую перед ним Европу. А теперь представьте мое состояние, мое беспокойство; вообразите меня, утопающего под матрасом, способного разглядеть только кончики пальцев прекрасной дамы, – и вы поймете, при каких обстоятельствах я согласился на это заманчивое предложение.
 
   Та бледная красивая рука соучастницы у окна принадлежала любовнице Людольфа Бресдина. Гунда Несслер – красота которой раздвигала границы понятия «пышка» – скрывала свою природную сообразительность за фыркающим смехом и веселыми, с чертовщинкой, глазами. В данном случае это не Бресдин соблазнил Гунду. Наоборот: это она заловила его, своего сладострастного угря, и так околдовала его трепещущие сердце, что он даже перестал зыркать на других соблазнительных дев. Сначала его влюбленность играла мне на руку. Гунда прятала мои подделки в доме своего отца (по здравому размышлению, мы решили не хранить улики в нашей маленькой мастерской), и, связанная любовью к Бресдину, равно как и небольшим вознаграждением с каждой сделки, она вполне могла рассчитывать на наше доверие. К тому же эта прелестница готовила вкуснейшие сладости и однажды, когда я в расстроенных чувствах пожаловался на своего более удачливого друга, сообщила мне пару адресов женщин известной профессии, приносящих облегчение страждущим, на услуги которых я и спускал свои нечестные доходы. В Баварии получили удовлетворение обе мои самые сильные страсти: поглощение и выделение стали основными занятиями в моей жизни.
   Увы, как и в любом счастливом союзе, в их связи таились зерна ее распада. Отец Гунды, памятуя о ее красоте, собирался выдать дочь замуж, что называется, по максимальной ставке. В Нюрнберге не было недостатка в выгодных партиях: молодые люди просто получали в наследство отцовское дело и жаждали подтвердить свой статус женитьбой. Гунда Несслер не обращала внимания на ухаживания кузнецов, перчаточников и пекарей; она копила подарки – кольца, перчатки и горячие буханки – с неблагодарностью языческого идола, священного божества Лоренцер Платц. Но Людольф Бресдин все равно жутко ее ревновал к безуспешным поклонникам, хандрил и пил горькую. Перспектива потерять возлюбленную бросала его то в уныние, то в ярость. Жениться на ней самому было никак невозможно. Герр Несслер, глава самой лучшей в Нюрнберге стеклодувной мастерской, никогда не взял бы в зятья какого-то художника-декоратора.
   Ах, читатель, сколь немногим из нас удается избежать заезженных поворотов сюжета из скудного арсенала рассказчиков! Гунда и Людольф, как все бесчисленные любовники до них, ценили иллюзии превыше спокойствия. Я узнал о том, что они сбежали, на улице. Когда проходил мимо дома Несслеров, озадаченный исчезновением Бресдина, и услышал скорбные крики ее отца.
   – Она умерла для меня! Эта неблагодарная дрянь!
   Ваш рассказчик тоже не пришел в восторг. Людольф Бресдин оставил под кроватью своей ненаглядной двух Гринов и Альтдорфера. Пришлось заплатить младшей сестрице Гунды -и заплатить, прямо скажем, немало, – чтобы вернуть эти бумаги.
 
   С неожиданным исчезновением моего коллеги, главным достоинством которого было отличное знание города, я задумался, а не двинуться ли на север, в Нидерланды, где, согласно Георгу Шпенглеру, растущий бюргерский класс тратил до неприличия большие деньги на собственные портреты. Хаарлем и Утрехт знали венское искусство в основном благодаря гравюрам Бартоломеуса Шпрангера. Разве мой старый пражский друг не был фламандцем? Почему бы тогда не обратиться к нему за парой рекомендаций?
   Едва я закончил писать письмо – чернила на бумаге еще не просохли, – Фортуна распорядилась так, что оно стало ненужным.
   Я обедал в одиночестве в таверне «Феникс» у Бергштрассе, высасывая последние соки из отлично сваренной свиной ножки, когда мое внимание привлек чей-то косноязычный голос у меня за спиной. Он походил на невнятный лепет безумца, неразборчивый бред.
   – Любой из девяти. Прынц Тетис. Веселый мюзей в Комо.
   – Сколько?
   – А шо нада?
   – Гравюры Паоло Джовио.
   – И скока? – Все.
   – Пф-ф. Этта ставнет недешево.
   – Меня не волнует цена. Мне нужны все гравюры, когда-либо проданные Тобиасом Штиммером. Включая и знаменитые гравюры Джиовио.
   Не в силах сопротивляться, я повернулся на звон монет. Покупателя-аристократа от меня закрывала согбенная серая спина пьяного продавца, голос которого выдавал самоотверженную, но пока безуспешную битву за протрезвление.
   – Ваша светлость, бум сдаратца.
   – А другого никто и не ждет. Надеюсь, это послужит достаточным стимулом?
   Лысая голова почтительно кивнула. Со своей неудобной позиции я не видел дальше этой свистящей горы.
   – Как любезно с вашей стороны, ваша милость. Вы не пожалеете, что связались с Фрицем Винкельцугом.
   С потрясающей неустойчивостью серая громадина снялась с места. Винкельцуг [5] (если его и вправду так звали) стукнул своим стулом о спинку моего и уперся кулаками в стол. После серии сложных маневров его нижняя половина кое-как протиснулась в щель, и жирный неряха встал на ноги. Его нетвердый исход открыл моему взору седого человека неопределенного возраста, который увлеченно выводил какие-то закорючки на лоскуте пергамента. Он так погрузился в свои вычисления, что не почувствовал моего взгляда. Я обратил внимание на его строгую, старомодную одежду, взбитое великолепие волос, очень густую бороду и грязные усы, которые он рассеянно поглаживал. С моего места казалось, что его глаза так и норовят вывалиться из орбит, как у сони. Его нос, когда-то, видимо, сломанный, был отмечен единственной оспинкой. Сам он был большого роста, вполне упитанный, но не плотный – как пугало, набитое салом; казалось, что он занимает не все свое тело, а только часть. Он так яростно чиркал своим пером, что оно сломалось с неприятным хрустом.
   Я порылся в куртке и нащупал угольный карандаш.
   – По-моему, вам нужно вот это.
   Человек оторвался от созерцания сочащегося чернилами кончика пера и завертел головой в поисках источника голоса.
   – Я вижу, ваше перо испустило дух, – сказал я. – Раз вы нуждаетесь в его замене, вам, возможно, пригодится этот кусок угля?
   Незнакомец мучительно соображал, пытаясь понять, что ему говорят. У него были пухлые губы, бордовые, как слива в компоте. Он облизнул их розовым кончиком языка.
   – Да, – сказал он наконец, – премного благодарен.
   Я пересел – со свиной ногой в руках – за его столик. Пальцы незнакомца прижались к бороде, словно пытаясь прикрыть ее от моего нескромного взгляда. Заметив, как повлияло на него мое появление, я откинулся на спинку стула.
   – Оставьте его себе, сударь, – сказал я, имея в виду свой подарок.
   – Да, хорошо.
   Наши взгляды скрестились на его иероглифических расчетах. Левая рука незнакомца тут же накрыла пергамент, а правая, приняв пост, опустилась на роскошную бороду. Моим углем он ткнул себя в щеку.
   – У меня дома таких полно, – сказал я.
   – Правда?
   – О да. И перья, если вдруг понадобится. И… э… мел.
   – Мел?
   – Да, в основном белый. Для рисования. На тонированной бумаге. – Бледный дворянин подпер рукой подбородок и вместе с нижней губой прижал и край уса. Он прекратил дергать ус через долю секунды после того, как я заметил, что усы сползли с назначенного для них места.
   – Сударь, вы собираете гравюры? – Мой сосед побагровел под своей бородой. – Я случайно подслушал ваш разговор с господином Винкельцугом. Ради чистого интереса… скажите, пожалуйста, сколько Винк… э… мой коллега берет с вас комиссионных?
   – Ваш коллега?
   Я провел над столом свиной ногой.
   – Томмазо Грилли, к вашим услугам. Поставщик качественных гравюр, портретист, гравер – и все по наивыгоднейшим ценам. Еще я пишу исторические полотна, если вам вдруг интересно.
   Зубы моего собеседника (черные пеньки, последствия привилегированного питания) оскалились в зловещей улыбке.
   – Это вас Мориц подговорил?
   – Мориц?
   – Винкельбах.
   – Это который сейчас ушел?…
   – Винкельбах! Не изображайте из себя невинного ягненка, у меня нюх на такие вещи! – На моем лице явственно отразилось непонимание, и он расслабился. – Прощу прощения. Трудно вести дела, когда постоянно… – Он вдруг уставился на дверь. – Проклятие, он меня нашел.
   – Кто вас нашел?
   Этот замечательный парень попытался сползти под стол, используя брюхо как рычаг. Я оглянулся, чтобы посмотреть, кто из местных пьянчуг нагнал на него столько страху. У входной двери стоял, поднявшись на цыпочки, высокий, благородного вида мужчина, который явно искал кого-то поверх голов.
   – Как вы сказали, вас зовут? – прошептал бородач из-под стола.
   – Томмазо Грилли.
   – Вы итальянец?
   – Флорентиец.
   – Тогда вы цените то же, что ценю я. Тот человек ищет меня. Я всего лишь ценитель прекрасного. – Я жадно смотрел, как по столу в мою сторону скользнула серебряная монета. – Попытаюсь сбежать через заднюю дверь. Вы поможете мне, синьор Грили, как… э… близкий по духу?
   – Сделаю все, что смогу. – Я вцепился в монету. Бородач выбрался из своего укрытия. Он натянул бороду почти до носа и рывком стащил скальп на лоб, чуть ли не до самых бровей. – Преградите ему дорогу, синьор. Остановите его.
   С этим наказом любитель искусства поспешно ретировался. Я спрятал деньги в карман и секунду размышлял, не остаться ли мне на месте. Меня не волновало, что будет с тем человеком; да и не в моих интересах было ввязываться в какие-то опасные интриги.
   В глубине таверны раздались пьяные проклятия. Наполовину ослепленный волосами, свисавшими на глаза, мой сутулый беглец налетел на чей-то стол. Суматоха привлекла внимание мрачного преследователя. Его сверкающие синие глаза нацелились на жертву, схваченную за грудки разъяренным пьянчугой. Охотник перешел на бег – и тут я поднялся из-за стола.
   Пряжка ремня ударила меня по губам. Из глаз брызнули искры, потом – слезы.
   – С дороги! – Преследователь попытался отпихнуть меня в сторону; но я вцепился в эфес его меча.
   – Простите меня, я пролил ваше пиво. Мне придется купить вам другое.
   Оглянувшись назад, я видел, что беглец вывернулся из захвата и помчался, словно ему угрожала смертельная опасность, к черному ходу таверны. Даже в пылу борьбы мне явственно вспомнился мой собственный марш-бросок по ночному пражскому замку.
   – Отпусти меч, чертов коротышка!
   Опасаясь удара, я сделал три шага назад; мой противник тут же занял освободившееся пространство. Он шагнул вправо, чтобы обойти меня. Я шагнул влево, словно его отражение в кривом зеркале. Он шагнул влево. Тихо хихикая над этим освященным веками танцем, я шагнул вправо. Разъяренный злодей обнажил меч, после чего ваш маломерный Гораций, решив, что полностью отработал полученную плату, отступил с поля битвы.
   Я бежал через главный вход, стараясь убраться подальше от этого места, куда непременно вернется охотник, лишившийся своей добычи. Я знал вкус собственной крови и не испытывал никакого желания вкушать этот замечательный нектар. Благополучно сбежав из таверны, я направился к реке, вертя в руках свой вечерний заработок. Богатые горожане наслаждались досугом под внушительной громадой Кайзербурга. Если вдруг за спиной послышатся злобные крики, я без труда смогу затеряться в толпе. Мое бешено колотившееся сердце постепенно угомонилось. Окружающий мир как будто отодвинулся от меня – реальность скрылась за тонкой пеленой. В воображении я вновь вернулся на выдуманную улицу в Хаарлеме, умозрительная топография которой обогащалась с каждым новым посещением. Солнце золотило фасады домов. Ветви плакучих ив мели пыльные улицы. Кошка свесила со ступеньки крыльца свою маленькую аккуратную лапку. За плеском вина, наливаемого в хрустальный бокал, я слышал басовитую похвалу покупателя. (Пст!) Да, кивал воображаемый голландец на холсте, да – и тянул руку в перчатке к раздутому кошельку на поясе…
   – Пс-ст! Синьор Грилли, сюда!
   Человек, лицо которого было скрыто тенью, неуверенно высунулся из-за тележки с капустой. Он поднес обе руки ко рту и пошевелил пальцами, словно краб – клешнями, чтобы привлечь мое внимание.
   – Хочу поблагодарить вас за помощь, – сказал он. – За вами не было слежки?
   – Не заметил ничего такого.
   Я удивленно рассматривал молодого человека. Его борода исчезла, обнажив подбородок, который почти утонул в жирной шее. Темная копна волос посветлела и поредела, так что под ней просвечивала розоватая кожа. Губы цвета вареной сливы остались, как и кривой нос, и зеленые глаза навыкате.
   – Я вас не узнал, – сказал я, – когда вы сняли лицо.
   – Что, хорошая маскировка?
   Читатель, строго между нами: маскировка была не особо искусная. Пряди черного парика торчали из-под воротника, словно молодой человек был Гонсальвусом ниже шеи. За щетине остались клочки черной шерсти.
   – Тут неподалеку есть другая таверна, где мы можем поговорить, – предложил я.
   Молодой человек колебался, оглядываясь по сторонам, словно надеясь получить инструкции извне.
   – Ладно, но только недолго.
   – Вам угрожает опасность?
   – Ну, все равно мне придется вернуться. Если, конечно, я не хочу провести ночь на улице.
   Мы зашли в «Медведя», напротив церкви Святого Себальдуса. Наученный горьким опытом и потому более мудрый, чем вы меня помните, я сдержал любопытство, рассудив, что хлебная водка развяжет парню язык и без моего участия. Он, видимо, никогда не пробовал крепких напитков. Он опасливо пыхтел над янтарной жидкостью, а когда наконец пожертвовал ее огню свою верхнюю губу и пригубил самую малость, то скривился и долго морщился.
   – Вы вдыхаете испарения, – сказал я. – Сам напиток пойдет много легче, уверяю вас.
   Мне не следовало так подчеркнуто говорить о его неопытности. Его спиртовые слезы мигом высохли, а ноздри раздулись от ярости. Мне пришлось срочно придумывать, как погасить возникшую враждебность.
   – Тобиас Штиммер, – сказал я, хотя мне это имя не говорило ровным счетом ничего. – Вы, конечно, знакомы с его… иллюстрациями?…
   – Иллюстрациями к Ливию? Они хранятся в Гейдельберге. Знаете, я был в Гейдельберге. И его «Четыре возраста жизни», я их тоже видел.
   – Штиммер, безусловно, великий гравер.
   Молодой человек поднял бровь.
   – Вы имели в виду – был великим гравером?
   Я поднял бокал, приглашая его еще раз приложиться к напитку.
   – Что есть смерть для бессмертных творений художника?
   Прежде чем ляпнуть еще какую-нибудь нелепость, я перешел к демонстрации своих собственных талантов. Я спросил, нет ли у него бумаги; он вытащил свой исписанный пергамент, предложив воспользоваться его обратной стороной. Я попросил у него на время свой угольный карандаш. Потом парой искусных штрихов нацарапал некое подобие портрета своего нового знакомца. Из вежливости мне пришлось выпрямить его сломанный нос и подправить линию подбородка. Когда эскиз был готов (вместе со спешно изобретенной монограммой «ТТ» вместо подписи), мой натурщик зааплодировал.
   – Вы действительно художник, – сказал он, взглянув на странного гнома новыми глазами. Теперь я был не просто
   уродливым карликом, а придворным художником Его Цесарейшего Величества, Императора Священной Римской Империи, в свое время работавшим у прославленных Веттинов и Зонненштайнов, мастером ксилографии и портретистом. Людям, знакомым с моей карьерой, не нужно объяснять, какую историю я ему выдал. Чтобы послужить моим сиюминутным целям, отец превратился в любимого ученика Джамболоньи и заботливейшего пестуна талантов своего сына. Флорентийские академики – во главе с путеводной звездой Сандро Бонданелла – одетые, как восточные мудрецы, подобно тем же волхвам, приносили подарки к моим яслям. Что касается праведного Бонконвенто, этого высокочтимого патриарха, то он сам с прощальным поцелуем, глотая слезы, отправил меня за великим триумфом к пражскому двору. Император Рудольф приобрел свои мифические пропорции далеко не сразу; но видя, как заблестели глаза моего визави при упоминании этого имени, я не смог устоять и принялся плести небылицы про свои связи при дворе. Мой внимательный слушатель не был осведомлен о прискорбном угасании разума великого Рудольфа (он знал об интригах и заговорах в замке меньше, чем самый занюханный пражский корчмарь) и поэтому с жаром просил меня рассказать про выдающиеся достижения императора и описать картины из его коллекции.
   – Интересно, – спросил я как бы между прочим, – а герр Винкельцуг обладает достаточными связями, чтобы найти нужные вам гравюры? Вы живете в Нюрнберге?
   – Господи, нет, конечно. Я здесь проездом. Это одна из последних остановок на моем nobilis et erudita peregrinatio.
   – Ага, понятно, – солгал я, ничтоже сумняшеся. У меня щипало кожу на голове, и глоток хлебной водки пришелся весьма кстати. – А тот господин, встречи с которым вы благодаря моему посильному вмешательству избежали сегодня, это…
   – Граф Винкельбах. Мой попечитель. Ему совершенно не обязательно соваться в мои дела. Но с другой стороны, он всего лишь выполняет приказ герцога, моего отца.
   – Вы сказали – «герцога»?
   – При общении с продавцами предметов искусства я пытаюсь сохранять анонимность, синьор Грилли. Позвольте представиться. Альбрехт, наследник герцогства Фельсенгрюнде.
   В качестве ответной любезности у меня просто отвисла челюсть.
   – Большая честь для меня, ваша светлость.
 
   Это была игра в прятки, согласно герцогским пожеланиям (со стороны графа Винкельбаха) и герцогским ожиданиям (со стороны Альбрехта), с одним неизменным условием: после того, как участники вернутся к своему действительному положению в обществе, ни один из них не должен упоминать о самом факте имевшей место погони. Таким образом, обеспечивалась защита статуса обоих игроков: верного слуги и наследника герцогского титула соответственно.
   – Как я понимаю, цель игры – свободное взаимодействие с простыми людьми. Ты слышал про «Страшный Суд» Микеланджело, гравированный Джулио Бонафиде? Я очень хотел бы вернуться на родину с этой гравюрой. В Фельсенгрюнде, за исключением одной засаленной фальшивки, нет ни намека на художественную жизнь.
   – Но зачем эти гонки с Винкельбахом, ваша светлость?
   – О, мой скучный отец очень близок со своим драгоценным графом. Деньги, которые я, как считается, должен тратить на важных сановников, я предпочитаю расходовать на вещи, которые интересуют меня. Фельсенгрюнде – настоящая пустыня изобразительного искусства. У нас даже нет никаких самородков, то есть абсолютно. Красоту здесь никто не ценит. И даже в замке я на голодном пайке. – Лицо Альбрехта погрустнело. – Но я собираюсь это исправить. Конечно, Винкельбах пытается ограничить мои расходы. Предполагается, что я посещаю университет. Даже к этому герцог испытывает глубочайшее отвращение. Он – дремучий деревенский житель, синьор Грилли. Ему неинтересен предмет, если у того нет оленьих рогов.
   – Университет, говорите?
   – Я хотел в Виттенберг, но отец запретил. Фельдкирх (это наше родовое имя), посещающий это еретическое болото, – как можно?! Поэтому, когда кончится лето, я поеду в Ингольштадт – с этим он еще как-то согласен мириться.
   Когда я спросил Альбрехта, чего он хочет достичь учебой, молодой человек пожал плечами и что-то пробулькал в стакан. Я уже понял, что в нем сочетались две противоречивые черты – лень и амбиции, – каковые в конечном итоге (и не важно, какая из них возьмет верх) могли привести либо к бездействию, либо к провалу. Тут была Власть без Воли; и Воля без Власти – в лице вашего рассказчика – стала бы ее естественным дополнением. Посему я уверил маркиза – раз уж на Хауптмаркт он, потасканный Протей, скрывал свое истинное лицо под линялой бородой, – что смогу послужить его интересам лучше, намного лучше, чем посредники вроде Вин-кельцуга. У меня были такие знакомства, как Георг Шпенглер, Майринк и Шпрангер.
   – Я могу помочь в расширении вашей коллекции, – сказал я, – и облагородить ваш интерес к европейским живописцам. – Упомянув о своих (в спешке придуманных) посреднических комиссионных, я пообещал ему трофеи, которые поразят его подданных по возвращении домой. Но непостоянство маркиза можно было уподобить погоде в горах: только что сияло солнце, а тут, глядишь, – скучная морось. Вместо того чтобы с радостью принять мое предложение, он замкнулся и впал в меланхолию, роняя свои сомнения в фальшивую бороду. Судя по его неохотным ответам, я начал подозревать – и был прав, как выяснилось впоследствии, – что Альбрехт Фельсенгрюнд-ский пока не сумел добыть ни единой гравюры. Пиком его достижений на данный момент были конспиративные встречи с пьяными торгашами. Я же считал своим долгом превратить эти ребяческие акты неповиновения в реальное дело. Подобная благородная цель поддержит огонь моего энтузиазма. Чтобы провести предстоящую зиму в довольствии, я должен был сделаться незаменимым для маркиза Фельсенгрюндского.

9. Анна, Гретель, благосклонность вельможи

   Сперва я использовал их для собственного удовольствия: стройную темноволосую Анну и пухленькую щербатую Гретель, мою любезную блондинку. Мне стоило некоторых усилий (по-детски завитые волосы, строгое платье) расположить их к себе и преодолеть их первоначальное отвращение. Я обхаживал их – изображал не по годам развитого ребенка, этакое экзотическое страшилище, и уснащал свой немецкий итальянскими завитушками – до тех пор, пока мои денежки не перекочевали, схваченные ловкими пальцами, в глубины их корсетов. С этими двумя шлюхами можно было познать совершенно противоположные плотские удовольствия. Анна была гибкая и мускулистая, стремительная, как солнечный зайчик, и поразительно цепкая. Ее напарница Гретель была похожа на гору; барахтаясь между ее трепещущими бедрами, я был не столько участником, сколько наблюдателем интимного наслаждения.
   – Откуда у тебя деньги? – полюбопытствовала Анна в момент блаженного ублаготворения после нашей второй встречи. – Ты кто, придворный шут?
   – Вроде как.
   – Фокусник?
   – В каком-то смысле.
   – Ну кто? Чародей?
   – Художник.
   Это заявление вызвало откровенное недоверие. В доказательство своих слов я вынул из мешка перо и чернила. Анна, явно побаиваясь «этого таинственного карлика», позвала Гретель; та подошла, даже не потрудившись отцепиться от остолбеневшего клиента.
   – Что прикажете нарисовать?
   Анна, лежавшая на кровати, пожала плечами.
   – Да что угодно.
   Я осторожно макнул перо в чернильницу и начал, с дозволения Анны, рисовать у нее на животе. Гретель засмеялась.
   – Что он делает?
   Мое тщеславие могло оказаться большой ошибкой. Я слегка оттенил контур ее лона – как много лет назад делал Арчимбольдо, подражая, в свою очередь, Леонардо. Мой холст вздымался и опадал, подрагивая от прикосновений пера. Анна хихикала (это было как откровение для моих ушей – такое девчачье веселье!), пока я творил серьезную склоненную голову, мягкий изгиб спины, сжатые кулачки и подобранные колени. Прежде чем я успел нанести тени, Анна вздохнула и села, чтобы посмотреть, что у меня вышло. Зародыш вздрогнул и съежился; тонкие струйки чернил затекли в морщинки у нее на животе.
   – Это?… – охнула она, уставившись на перевернутое изображение. – Что?…
   Меня охватили сомнения. Может быть, я нанес ей ужасное оскорбление? Лицо Анны вытянулось и побледнело. Она погладила голову ребенка.
   – Какой он красивый, – прошептала она.
   С этого дня я стал любимым клиентом Анны и Гретель.
   – Это наше маленькое чудище, – пищала Гретель, в притворном ужасе прижимая кулаки к груди, когда я стучал в дверь их лачуги. – Давай напугай нас, Томас. – Потом из соседней комнаты появлялась Анна, застегивая на ходу юбку.
   – Наш зверек, – говорила она. – Если синьор Дитё будет плохо себя вести, нам придется его отшлепать.
   – Не шлепай его, Анна. Это наша конфетка.
   – Да, так и съела бы.
   Я не возражал против подобных ребяческих игр: они привязывали их ко мне. Я стал игрушкой для этих женщин, прятался под их юбками, щекотал их языком или скреб ляжки ногтями, пока они не падали в приступах хохота. Через какое-то время мне разрешили встречать утро в их благословенной постели за меньшую плату. Я лежал, зажатый между двумя храпящими и чешущимися прелестницами; иногда, к моей вящей радости, Анна клала руку мне на грудь. Осторожно, чтобы не разбудить ее, я касался ее руки, ощущая косточки под кожей. Или Гретель накрывала мой пах своим объемистым коленом и сонно дышала мне в волосы. Солнце било в закрытые ставни, а я лежал без сна, представляя, что рядом со мной – мои жены, или, скорее, что Анна – моя жена, а Гретель – наложница, или Гретель – жена, а Анна – наложница, или нет, они обе – мои наложницы, а жены, все девять, страдают от ревности в другой комнате. К обеду, чтобы порадовать своих шлюх, я доставал из мешка акварельные рисунки.