Страница:
– Слезай… ох… сам пойдешь… Господи, что у тебя за вид?!
Груз был слишком велик. Даже когда я спустился на землю, спина моего отца сохранила память о нем. Его скособочило, как кусок мокрой глины. Я почувствовал легкий укол вины – токи горького сока Долга – и хотел снять с него это призрачное бремя. Но мы шли молча: я упрямо волочил ноги, а отец мучительно, дюйм за дюймом, выпрямлялся. Он сказал:
– Ты, наверное, думаешь, что я хочу тебя наказать. Я знаю, ты злишься на меня.
– Нет, папа.
– Я совсем никудышный отец?
– Вовсе нет.
– Какой же тиран таскает свою жертву на спине?
Город постепенно бледнел вдали, вонь человеческих тел уступала место полям тимьяна и шелестящей лаванды. Мы шли мимо ярких персиковых и абрикосовых садов; через огороды, засаженные зеленью и овощами. Одинокое чучело, распятое на капустной Голгофе, размахивало рукой из обветренной соломы. Моя печаль распространялась даже на него: на эту старую рубаху, набитую тряпьем.
Мы повернули на восток и увидели теплую кирпичную церковь Сан-Бабила. Я заметил, что отец трясет протянутой ладонью, и с ужасом подумал, что мне полагается за нее взяться. Лишь когда мы прошли колокольню с гнездом аиста на крыше, я смог спокойно вздохнуть: нет, меня не оставят в этом приюте для подменышей.
Сойдя с дороги, мы углубились в море шумящей травы. Сверчки разлетались от нас во все стороны, как брызги пены. Над широкими переливающимися волнами травы постепенно возникла вилла – в распадке за темными кедровыми холмами. Колоски луговых трав щекотали мне нос, вызывая благодатные приступы чиха, от которых я отошел, только когда мы выбрались на каменистую отмель и покинули травяное море. Все еще сопя и пытаясь вытереть лицо, я прошел следом за отцом через пустую террасу. Кремовые стены виллы были усеяны коготками сухого плюща; покатая крыша пестрела птичьим пометом и сухим мхом: красный, белый и черный – цвета копченых колбасок с перцем. Ставни на всех окнах были закрыты. Позади виллы, за вишневым садом, стоял древний, покосившийся сарай, его рассыпающиеся стены поросли травой, а провисшая притолока торчала, как одинокий зуб в опустевшем рту. Ветер хлопал дверью сарая поменьше (хлева для мула, наверное), располагавшегося еще дальше.
Не обнаружив торжественной встречи, я забежал за живую изгородь и оросил сухие корни бирючины своим страхом (через несколько месяцев изгородь перестала быть живой). Едва я успел застегнуть ширинку, отец крепким захватом взял меня за руку – вернее, за запястье.
– Мы все же заставили его ждать. Теперь постарайся вести себя хорошо, Томмазо. Вспомни, что ты натворил в том замке.
Он с пугающей силой потащил меня к открытой двери сарая. Внутри пахло столярным клеем, льняным маслом, свежими тополиными стружками. Отец ослабил хватку, потому что в этом отпала необходимость.
– Где маэстро?
Четверо мальчиков – истощенных и бледных, – потревоженные нашим приходом, отвлеклись от своих занятий. Отец нервно откашлялся и повторил вопрос.
– Надеюсь, он нас еще ждет? Мы немного опоздали. Мальчики с отсутствующим видом уставились в пол. Двое
в дальнем конце комнаты грунтовали гипсом холст; третий наносил сетку на холст. Самый старший по виду парень, размалывавший льняное семя, сжимал локтем ступку.
– Это мой сын, Томмазо Грилли.
Ученики таращились на меня пустыми глазами. Я, должно быть, выглядел как слабоумный: стоял и таращился на неодушевленные кисти и палитры, на могильный холмик гвоздей на скамье.
Парень со ступкой тихо хмыкнул, вроде бы прочищая горло.
– Джан Бонконвенто в церкви, – сказал он. У него было узкое, злое лицо, неприятно сочетавшееся с обилием веснушек и копной ярко-рыжих волос. Длинный нос с горбинкой, как от перелома, блестел от жира, весь усыпанный черными точками угрей на манер семян в землянике. – Он скоро вернется. Можете подождать его, если хотите.
– Но это ведь мы опоздали, – удивился отец.
Однако его слова остались без ответа: они упали между нами, как обессиленная птица. Грунтовавшие неуверенно окунули в бадейки свои растрепанные кисти; сеточник осторожно положил линейку на холст – так шпион прячет письмо в присутствии врага. Только рыжий юнец проявил достаточную вежливость, чтобы предложить нам два стула, стряхнув с них всякую дрянь. Потом он отступил, украдкой наградив меня надменным взглядом – этот беспричинно презрительный вид он унес с собой к столу и перенес на семена у себя в ступке.
Слава Богу, мне не пришлось долго ждать, сидя с мокнущими подмышками спиной к двери. Громкий вопль в саду вполне мог бы сойти за боевой клич. Я увидел, как нахмурились брови наших кичливых хозяев. Они удвоили усилия, принялись толочь, грунтовать и натирать с прямо-таки театральным пылом. Потом я услышал на улице фальцет, выводивший заупокойную мессу.
– …dona eis, Domine, kyrie eleison…
Я взглянул на отца – тот уже приподнялся со стула, готовый изобразить подобострастное приветствие. Его глаза были прикованы к входной двери.
– …liber scriptus proferetur… (и баритоном) …in quo totит continetur… (Внезапное выжидающее молчание. Я напрягся, ощущая спиной присутствие человека, вошедшего в мастерскую.) – О, добрый день, малыш. – Покровительственная рука похлопала мою макушку, но потом, по здравому размышлению, перенеслась на плечо.
– Маэстро… – сказал рыжий.
– Помолчи, Джованни.
– Но этот господин…
– Синьор Грилли, я нижайше молю извинить меня.
Медоточивый пришелец вплыл в мое поле зрения подобно планете. Одетый в черный камзол и расшитые золотом чулки, он пожал отцу руку с такой мощью, что затряслась его собственная плоть: толстое пузо над жирными ляжками, шея, выпирающая из воротника.
– Похороны – вещь расточительная. Они отбирают у нас время, напоминая о том, как мало отпущено человеку.
Мой отец изобразил приличествующую случаю скорбную мину.
– Надеюсь, это не кто-то из ваших родственников?
– Художник, второсортный художник. Я с ним практически не знаком. – Отец вежливо вздохнул, обнаружив свое незнание. – Настоящий фигляр. Иль Конте деи Каприччи, Граф Фантазий. Сказать по правде, он имеет больше значения для червей под землей, нежели для Человечества на земле.
Любезный читатель, я и не знал, что можно так презирать человека, даже не видя его лица. Я с трудом подавил желание разбить что-нибудь ценное.
– Синьор Бонконвенто, вы оказали мне великую честь. – Отец кашлянул, спрятав свою застенчивость в кулак, как вишневую косточку. – Я знаю, как трудно воспитать художника, я сам был художником. Позвольте представить вам моего сына.
– Давайте, – сказал маэстро. Грузно, как бык в загоне, он развернулся и оглядел пустое место рядом со мной. – Но где же он?
– Вот он, синьор.
– Где?
– Стоит перед вами.
Взгляд Бонконвенто грозил поджечь мои прилизанные волосы.
– Это его брат?
– Чей брат, простите?
– Брат вашего сына.
– Томмазо?
– Их обоих зовут Томмазо?
– Это и есть Томмазо.
У Бонконвенто отвисла челюсть. Напряженно поморщившись, он отмел предположение, что над ним издеваются. Наши взгляды столкнулись – и расцепились.
– Вы не говорили, что ваш сын немой.
– Он не немой, маэстро. Он молчит от восторга.
– А двигаться он может?
– Обычно да. – Голос отца напрягся.
– Ну, он знает, как обращаться с кистью – по крайней мере об этом свидетельствуют его работы. Я и не думал, что он такой… тихий. – Наклонившись вперед, маэстро окутал меня своим мясным дыханием. – Ну что, Томмазо, может, представить тебя семье? – Расплывшись в улыбке, Джан Бонконвенто сомкнул жирные пальцы на моей руке. Мы подошли к скамьям, и мысли об отце убрались на задворки сознания.
Ученик по имени Джованни, тот самый, который недобро смотрел на меня, буквально лучился любовью к учителю. Его улыбка была слишком уж лучезарной: на нее было больно смотреть – как на солнце, отраженное в полированном серебре.
– Джованни наш старший ученик. Он хороший художник и остряк. Берегись его языка, молодой мастер Грилли.
– Он может ранить, – сказал Джованни.
– И он раздвоен, как у змеи.
Анонимо Грилли – выбитый из колеи, как и сын, но менее способный скрывать смущение, – нашел этот обмен колкостями забавным, может быть, даже слишком забавным.
– А эти прилежные мартышки – братья Пьеро и Моска.
– Моска? – прыснул отец. – Странное имя для мальчика.
– Очень любит покушать, – посетовал Бонконвенто. – Как и большинство растущих организмов, думает только о еде.
Глядя на птичью грудку Моски, я с трудом в это верил. Братьям вряд ли было больше двенадцати: эдакие хилые, луноликие мальчики из тех, которые сразу же забываются, как только отводишь от них взгляд; с одинаково жалкими, торчащими розовыми ушами и синими венами, просвечивающими через молочную кожу. Я жалостливо пожелал им доброго дня.
– А, – воскликнул Маэстро, – наше юное дарование заговорило. Мальчики, подняли кисти. Смотрите, чтобы не было пузырей: грунт должен быть гладким, как сливки…
Братья кивнули и продолжили работу.
– И вот мы дошли до Витторио. Моего лучшего ученика. – Джан Бонконвенто оглянулся на моего растерянного отца. – Знаете, он уже делает модели. Вылитый ангел.
Сильный греческий профиль, усеянный жемчужинами пота и обрамленный влажными кудрями; полные женственные губы, едва тронутые младенческим пушком, оттеняющим уголки рта. В этом точеном лице душа просматривалась не лучше, чем в мраморном бюсте. Взгляд больших карих глаз Витторио был лишен всяких эмоций; он на мгновение остановился на мне и снова потерял фокус. Мальчик был любимчиком Бонконвенто.
Обход закончился, нас завели в угол мастерской. Забившись вместе с отцом и художником за ширму из неоконченных картин, в мешанине гипсовых конечностей и голов, я внезапно почувствовал себя таким одиноким; бессильным; марионеткой.
– Цените, молодой человек, жертву, которую ваш отец совершил для вас. Вы станете учеником в мастерской Джана Бонконвенто – величайшего миланского художника. Я украшал алтари и дворцы. Люди плакали, не стыдясь слез, глядя на мои Страсти Христовы и Скорбящих Богоматерей.
– Я копил на это, – тихо сказал отец. – Всю жизнь я копил.
– Мы – служители культа, Томмазо. Наше дело священно. Мы открываем Человеку тайны Бога.
– Я работал, я унижался, и все – для тебя.
– Чтобы довести твой талант до совершенства.
– Чтобы довести твой талант до совершенства.
Таким образом, против всех ожиданий, я продолжил свое обучение. Где и как мой отец встретился с Джаном Бонконвенто, я так никогда и не узнал. Но помимо сыновнего долга, призывавшего быть благодарным отцу, я испытывал странное чувство, что теперь я – это уже не я, а творение отца: посаженный в клетку и кормившийся за его счет, порабощенный его амбициозной любовью. В течение нашего визита Джан Бонконвенто играл роль любезного патриарха. Мне надлежало понять, что я вступаю в орден творцов. Стремление к достижению Великих Истин требует воздержания от суетных житейских наслаждений. Поэтому, чтобы расцвел мой талант, я должен отринуть прежнюю жизнь. Мне запрещалось встречаться с семьей, чтобы пусть даже и краткое возвращение к домашней жизни не смягчило моей решимости.
– Ты должен отгородиться от обыденности. Нельзя служить двум господам: Богу и Миру. – Массивная голова опустилась, заслоняя от меня остаток Творения. – Ты готов принять обет?
– Он готов.
– Пусть ответит сам мальчик.
– Скажи ему «да», Томмазо.
У меня в голове словно скреблась мышь, ища выход. Зажатый между двумя объединенными волями, я выпалил:
– Да! Я готов!
Мне в шею со свистом ударил воздушный комок; это судорожно выдохнул отец. Джан Бонконвенто, этот раздутый Атлас, выпрямился во весь рост, подставив мне свой расшитый пах.
– Завтра, – сказал он, – ты начнешь обучение.
Последний вечер с отцом мы провели в таверне «Феникс» под Сан-Фиделе. Я был в прострации: потрясений одного этого дня хватило бы на целый год. Отец тоже выглядел расстроенным, хотя старался изобразить ликование. Мы даже и не пытались разрушить стену между нами, и оба с облегчением вздохнули, когда из дрожащего света факелов к нам на стол выплыли миски с дымящийся казеулой. Я жадно набросился на свою порцию. Свинина, капуста и соус луганега притупили страх перед завтрашним днем. Неровные пальцы Бонконвенто, злой взгляд Джованни и пустая красота Витторио сделались добрыми знаками в рассыпающемся сне. Я понимал только одно: во мне опять пробудилась надежда. Я похлопал по письму Арчимбольдо, которое лежало у меня за пазухой, как будто оно было живым существом и нуждалось в поддержке.
Отец не разделял моего внимания к еде. Окруженный паром, исходящим от миски, он сидел, погруженный в раздумья, пока его не прорвало:
– Я сам был в обучении у мастера. Я пробивался сам, потом и кровью. Без поддержки отца, старого Джакопо. Займись шелком, мальчик мой, не прогадаешь. Но я его перехитрил. Я нашел путь.
Набивая рот свиной кожей и с шумом потягивая вино, я в последний раз слушал легенду о юности своего отца: все детали его взлета и падения, его прием в Академию художеств и изгнание оттуда. Он ожидал – и не зря, – что добьется большого успеха. Но его доконали вдовство и безумство меланхолии. А я, его сын, несмотря на свое уродство, унаследовал его талант и должен теперь оправдать свое смертоносное рождение.
– Ничего не дается за так. За все надо платить. Бог все отберет, если ты окажешься недостойным.
К тому времени, как я уничтожил свой ужин и выскреб последние остатки капустного соуса, в полной тарелке отца все остыло.
– Совпадения, – тяжело вздохнул он. – Мои таланты передались тебе. Сегодня я видел Меркурия, бронзового Меркурия работы Джамболоньи. Это могла быть моя работа – может быть, я его и отлил. Понимаешь? Эти узоры сложились неспроста… Это Бог приоткрывает нам свои планы… дает понять, что у Него есть какие-то планы на нас. – На глаза отцу попалась грудастая хозяйка, и он потребовал вина со смаком театрального выпивохи.
Осушив третий графин (он еще рассматривал его на просвет, чтобы выцедить последнюю каплю), отец начал бахвалиться своими достижениями.
– Я выглаживал бороду Великого Герцога. Я сделал ему прическу, как у Адама. Кто еще может такое сказать? Ты? Ты можешь? Молокосос. – Упившись, он принялся спорить с тенью своего отца. Призвал его и усадил между нами; с горьким сарказмом хлопал его по плечу и умолял проявить понимание, хоть немного. Призрак вина (Дионисов шпион, который живет в бутылках, как джинн, и манит сердца пьяниц) подтолкнул отца к слезливому раскаянию. – Я пошел против воли отца, Томмазо. Я жаждал славы и вырвался из его хватки… – Его подбородок неодолимо тянуло к сложенным на столе рукам. – Он умер, и я не успел помириться с ним. Я бы сказал ему: папа, сядь, выпей со мной, все это уже не важно… – Когда я попытался неумело облегчить его скорбь, он отдернул руку. Теперь в нем проснулся предсказатель. – Не вздумай оскорблять меня, Томмазо. Не предавай меня, как я предал своего отца. Ты заплатишь за это ужасную цену.
Я пытался что-то говорить сквозь слезы, убедить его в своей преданности. Но Анонимо уже встал, швырнул, покачиваясь, на стол несколько монет в оплату нашего недоеденного ужина и, воскресив жест покойного, как бы рассек мой нос указательным пальцем.
– И не спорь с отцом, – сказал он.
Моя походка, о преданный читатель, напоминает движения человека, давящего виноград. Увидев, как я ковыляю, Джан Бонконвенто окрестил меня «иль Зоппо» – Хромоножка. Оскорбление прилипло. Другие ученики, стремясь выслужиться, взяли в привычку повторять эту кличку в присутствии маэстро. Только робкий Моска шепотом называл меня настоящим именем. Я ненавидел его за это, отказываясь принять такой жалкий союз.
Как-то вечером, в самом начале моего ученичества, ко мне подскочил ехидный, веснушчатый Джованни. Обычно нас размещали на ночь в разваливающемся хлеву, без подушек и белья.
– Хочешь знать, почему его зовут Моска? Муха? – Я подвинулся ближе к его щетинистому подбородку, к источнику его музыкального голоса.
– Потому что, – предположил я, – он маленький, как муха.
– А ты тогда кто, комар?
– Я больше Моски.
– Ты старше Моски. – Я позавидовал острому языку Джованни. Слова окружали его аурой власти. – Ты замечал, как они говорят между собой, не шевеля губами?
Спящие братья закопошились, вздохнули и снова затихли. Они сплелись руками и ногами – как осьминог, выброшенный на берег.
– Потому что ему все равно, что есть?
– Иди послушай, как он спит, – сказал Джованни.
Стараясь угодить ему, я пополз к братьям через кучи соломы. Мне нужно было подпитывать любопытство, чтобы отогнать отчаяние. Понимаете, ведь мы постоянно находились под присмотром Бонконвенто. На ночь он запирал нас в хлеву. Мы мылись в поилке, заросшей зеленой дрянью, спали на грязной соломе и зевали, забытые, до полудня. На самой вилле ночевал только Витторио – в награду (как зубоскалил Джованни) за примерную работу.
Жирная муха жужжала под стропилами. Я повернулся к источнику звука. Это Моска бормотал во сне.
– Ну что? – Джованни даже привстал, когда я вернулся.
– Ему бы к маме, – сказал я. – Их тоже нельзя отпускать домой? Хотя бы изредка. Они же маленькие еще.
Джованни придвинулся ко мне – я чувствовал его голодное, едкое дыхание.
– Слушай, Зоппо. Они работяги. Мешки с дерьмом и руками из задницы. Родители были рады от них избавиться.
– Но кто-то ведь платит за их обучение?
– Не верь этому. Мы все здесь – рабы. – Я ощутил жар его злорадной улыбки в паре дюймов от моего лица. – Постарайся понять это, Зоппо: нам некуда идти.
Любитель прекрасного, листающий эти страницы, может быть, восхищается Джаном Бонконвенто: я имею в виду – его работами. Его «Ослепленный Самсон» и «Танец Саломеи», переданные гравером Рулантом Шепселем, пользовались большим спросом, и церковь всегда хорошо принимала его роскошные распятия на фоне бурных небес. Его искусство было христианским, но в сердце он не был христианином. Батальон лучших борцов не смог бы выжать из этой горы жира даже грошового пшика любви. Видите ли, маэстро был движим ненавистью. Я слышал, как он по утрам отхаркивался у окна, отрыгивая сгустки желчи. Он орал на повариху Марию из-за завтрака, который всегда подавался поздно, подгоревшим или холодным. Он топтался на траве, пока Витторио тер его губкой, и сердито фыркал, а его дряблый волосатый живот непрестанно трясся. В его оскорблениях было какое-то странное постоянство (не сказал бы, что удовольствие). Едва отпирался засов, мы уже знали, что сейчас он сплюнет и лениво разотрет плевок. Потом даст каждому из нас по уху и начнет свою утреннюю тираду. Он осматривал наши вчерашние труды: мы что, прокаженные, с обрубками вместо пальцев, что так плохо работаем?! Пьеро и Моска засушили краски до лепешек – может, они собирались их съесть на завтрак? А я чего ухмыляюсь? Может, я предпочел бы влачить жалкое существование в канаве на Корсо в компании калек и фигляров, где мне, судя по всему, самое место? Мы пережидали эти бури, опустив глаза на его исполосованные травой ноги, – чтобы лишний раз не провоцировать. В конце концов, мы понимали, что антипатия Бонконвенто по отношению к нам все равно никогда не превзойдет его ненависти к соперникам. «Жулики, все как один. Недостойные людишки». Но еще ненавистнее ему были умершие знаменитости. Он как будто завидовал, что они завершили свою работу. Им прощалась сухая кисть, козий клей, унылое созерцание нетронутой панели – и что в итоге? Фокус с исчезновением. Над Леонардо да Винчи – чью «Тайную Вечерю» нам разрешили посмотреть в приходе Санта Мария делле Грацие – Бонконвенто мог лишь издеваться.
– Темперой нарисовал. Неудивительно, что все в пятнах. Лет через сто не на что будет смотреть.
Действительно, трогательная сцена сильно пострадала. Смирившийся и печальный Христос, который только что предсказал предательство, яростные оправдания его учеников – все погружалось в белесый туман. Только еда на белой скатерти сохраняла свежеиспеченный блеск. Ученики таращились на эти нарисованные буханки (невидимые крошки которых падали прямо ко мне) и облизывались.
– Смотрите, мальчики, как гения подводят плохие ингредиенты. Если краски не будут держаться, зачем тогда рисовать? – Бонконвенто покачал головой над побледневшим Спасителем. – Да и вообще чего еще ждать от флорентийца?
Остальные не пропустили намека; все посмотрели на меня и скопировали злобный взгляд хозяина. Благодаря этому вечером каждый из них получил по одной лишней репе.
Понимаете, маэстро управлял нами при помощи хитроумной системы кнута и пряника. Если мы угождали ему, он добавлял нам еды, выдавал простыни, разрешал даже позубоскалить над семинаристами архиепископа. Стержнем этой системы была наша работа. Порученное задание было знаком расположения или немилости: от размола кости для приготовления клея до завершения картины мастера. Витторио (с которым за три года я не обменялся, наверное, и пятком пустых фраз) шпионил за нами в мастерской и докладывал хозяину о нашем безделье, проказах или – чтобы совсем уже не рассориться с нами – редких проявлениях усердия. Потом врывался Бонконвенто с розгой и отправлял правосудие. Оно принимало разные формы. Порка оставляла багровые полосы на бедрах. Ссылка на грязные работы вызывала тихую ярость. Но ужаснее всего был вызов на виллу Бонконвенто. Моска и Пьеро однажды разбили чашку и разрыдались, когда им определили наказание и Витторио препроводил их к чудовищному эшафоту. Меня от подобной участи спасало физическое уродство. Джованни же наводил защитные волдыри на тонкой шее, натираясь жиром с оболочки свиных пузырей, которыми мы сохраняли краски от высыхания.
Вопреки всему мое мастерство шагнуло далеко вперед. Обнаружилось, что я прирожденный имитатор и способен класть мазки в манере, неотличимой от Бонконвенто. Трюк несложный, вроде подражания чужому голосу, но он привлек осторожное внимание маэстро. Может быть, он увидел во мне воображаемого двойника: кого-то, кто сможет снять с его бычьих плеч тяжкое бремя работы. Так или иначе он задерживал меня в мастерской дольше всех остальных, уже отправленных к Марии на невеселый ужин. Он посвящал меня в тонкости мастерства живописцев. Я узнал, как переводить рисунок, поместив лист бумаги, покрытый с одной стороны черным мелом, между двух других и прочерчивая контуры стилом. При изучении драпировки он научил меня пропитывать ткань глиняным раствором, чтобы при обжиге предохранить складки от всяких несчастливых случайностей. (Ткань, пропитанную насквозь, набрасывали на статую. Из-за этого художественного пугала я каждый раз замирал при входе в мастерскую.) Я быстро понял, что не надо распространяться об этих занятий с Бонконвенто с другими учениками. Днем я работал наравне с остальными, как помощник. Когда маэстро (с моей негласной помощью) завершил картину на пергаменте, нам досталась нелегкая задача – наклеить его на основу. Нас терзал страх совершить ошибку: представьте, какими большими и неуклюжими кажутся руки после шести недель непрерывного тягания тяжеленных утюгов. Когда мы сушили клейкий состав, была опасность обжечь пергамент. Помню один случай, когда на груди Магдалены подплавился бугорок телесного тона, и Моска (который и виноват-то не был) упал без чувств на руки своего брата. Мы с замиранием сердца ждали приемки работы, готовые к катастрофе. Но то ли благодаря скуке, то ли уверенности в своем природном даровании Джан Бонконвенто ничего не заметил. Сталкиваясь с проблемой, он всегда полагался на стандартные решения. Дотошное изучение Природы его утомляло. Он не использовал натурщиц для рисования женских персонажей, предпочитая писать их со своего любимчика. Поэтому святая Мария на «Благовещении», купленном семейством Борромео, скрывала под девственной бледностью Витторио Монца, ухмылявшегося мешку с сеном; а Лукреция, пронзенная спасшим ее честь мечом, начиналась как нагой мальчик, прижимавший к груди пучок соломы.
Значение этих перемен пола было яснее ясного. Бонконвенто, как Бог, властвовал над нашей жизнью.
Бывают приказы под видом любезного разрешения – принуждение с суровой улыбкой. Как-то утром Бонконвенто (кокетливо щелкая пальцами) дал мне понять, что не будет возражать, если я устрою себе постель прямо в мастерской, вдалеке от моей соломенной спальни. Это закрепит мою преданность делу; срежет жесткую корку с мяса моих дней – и у меня будет больше времени на работу. И вот я свернулся под простыней в свободном углу и закрыл глаза, отгородившись от парящих теней. Сердце замирало от каждого звука; каждый портрет норовил ожить. Я представлял, как маэстро лежит в постели: живот раздутый, как шар, рябая задница, муха вьется над мохнатой ляжкой, дряблый пенис наслаждается покоем. Освобожденный от своих обязанностей Бонконвенто поздно спустился в вишневый сад и выпустил мальчиков, чтобы они опустошили свои переполненные мочевые пузыри. Потом он закатился в мастерскую, где (разбуженный его слоновьим топотом) я уже приступил к работе.
Груз был слишком велик. Даже когда я спустился на землю, спина моего отца сохранила память о нем. Его скособочило, как кусок мокрой глины. Я почувствовал легкий укол вины – токи горького сока Долга – и хотел снять с него это призрачное бремя. Но мы шли молча: я упрямо волочил ноги, а отец мучительно, дюйм за дюймом, выпрямлялся. Он сказал:
– Ты, наверное, думаешь, что я хочу тебя наказать. Я знаю, ты злишься на меня.
– Нет, папа.
– Я совсем никудышный отец?
– Вовсе нет.
– Какой же тиран таскает свою жертву на спине?
Город постепенно бледнел вдали, вонь человеческих тел уступала место полям тимьяна и шелестящей лаванды. Мы шли мимо ярких персиковых и абрикосовых садов; через огороды, засаженные зеленью и овощами. Одинокое чучело, распятое на капустной Голгофе, размахивало рукой из обветренной соломы. Моя печаль распространялась даже на него: на эту старую рубаху, набитую тряпьем.
Мы повернули на восток и увидели теплую кирпичную церковь Сан-Бабила. Я заметил, что отец трясет протянутой ладонью, и с ужасом подумал, что мне полагается за нее взяться. Лишь когда мы прошли колокольню с гнездом аиста на крыше, я смог спокойно вздохнуть: нет, меня не оставят в этом приюте для подменышей.
Сойдя с дороги, мы углубились в море шумящей травы. Сверчки разлетались от нас во все стороны, как брызги пены. Над широкими переливающимися волнами травы постепенно возникла вилла – в распадке за темными кедровыми холмами. Колоски луговых трав щекотали мне нос, вызывая благодатные приступы чиха, от которых я отошел, только когда мы выбрались на каменистую отмель и покинули травяное море. Все еще сопя и пытаясь вытереть лицо, я прошел следом за отцом через пустую террасу. Кремовые стены виллы были усеяны коготками сухого плюща; покатая крыша пестрела птичьим пометом и сухим мхом: красный, белый и черный – цвета копченых колбасок с перцем. Ставни на всех окнах были закрыты. Позади виллы, за вишневым садом, стоял древний, покосившийся сарай, его рассыпающиеся стены поросли травой, а провисшая притолока торчала, как одинокий зуб в опустевшем рту. Ветер хлопал дверью сарая поменьше (хлева для мула, наверное), располагавшегося еще дальше.
Не обнаружив торжественной встречи, я забежал за живую изгородь и оросил сухие корни бирючины своим страхом (через несколько месяцев изгородь перестала быть живой). Едва я успел застегнуть ширинку, отец крепким захватом взял меня за руку – вернее, за запястье.
– Мы все же заставили его ждать. Теперь постарайся вести себя хорошо, Томмазо. Вспомни, что ты натворил в том замке.
Он с пугающей силой потащил меня к открытой двери сарая. Внутри пахло столярным клеем, льняным маслом, свежими тополиными стружками. Отец ослабил хватку, потому что в этом отпала необходимость.
– Где маэстро?
Четверо мальчиков – истощенных и бледных, – потревоженные нашим приходом, отвлеклись от своих занятий. Отец нервно откашлялся и повторил вопрос.
– Надеюсь, он нас еще ждет? Мы немного опоздали. Мальчики с отсутствующим видом уставились в пол. Двое
в дальнем конце комнаты грунтовали гипсом холст; третий наносил сетку на холст. Самый старший по виду парень, размалывавший льняное семя, сжимал локтем ступку.
– Это мой сын, Томмазо Грилли.
Ученики таращились на меня пустыми глазами. Я, должно быть, выглядел как слабоумный: стоял и таращился на неодушевленные кисти и палитры, на могильный холмик гвоздей на скамье.
Парень со ступкой тихо хмыкнул, вроде бы прочищая горло.
– Джан Бонконвенто в церкви, – сказал он. У него было узкое, злое лицо, неприятно сочетавшееся с обилием веснушек и копной ярко-рыжих волос. Длинный нос с горбинкой, как от перелома, блестел от жира, весь усыпанный черными точками угрей на манер семян в землянике. – Он скоро вернется. Можете подождать его, если хотите.
– Но это ведь мы опоздали, – удивился отец.
Однако его слова остались без ответа: они упали между нами, как обессиленная птица. Грунтовавшие неуверенно окунули в бадейки свои растрепанные кисти; сеточник осторожно положил линейку на холст – так шпион прячет письмо в присутствии врага. Только рыжий юнец проявил достаточную вежливость, чтобы предложить нам два стула, стряхнув с них всякую дрянь. Потом он отступил, украдкой наградив меня надменным взглядом – этот беспричинно презрительный вид он унес с собой к столу и перенес на семена у себя в ступке.
Слава Богу, мне не пришлось долго ждать, сидя с мокнущими подмышками спиной к двери. Громкий вопль в саду вполне мог бы сойти за боевой клич. Я увидел, как нахмурились брови наших кичливых хозяев. Они удвоили усилия, принялись толочь, грунтовать и натирать с прямо-таки театральным пылом. Потом я услышал на улице фальцет, выводивший заупокойную мессу.
– …dona eis, Domine, kyrie eleison…
Я взглянул на отца – тот уже приподнялся со стула, готовый изобразить подобострастное приветствие. Его глаза были прикованы к входной двери.
– …liber scriptus proferetur… (и баритоном) …in quo totит continetur… (Внезапное выжидающее молчание. Я напрягся, ощущая спиной присутствие человека, вошедшего в мастерскую.) – О, добрый день, малыш. – Покровительственная рука похлопала мою макушку, но потом, по здравому размышлению, перенеслась на плечо.
– Маэстро… – сказал рыжий.
– Помолчи, Джованни.
– Но этот господин…
– Синьор Грилли, я нижайше молю извинить меня.
Медоточивый пришелец вплыл в мое поле зрения подобно планете. Одетый в черный камзол и расшитые золотом чулки, он пожал отцу руку с такой мощью, что затряслась его собственная плоть: толстое пузо над жирными ляжками, шея, выпирающая из воротника.
– Похороны – вещь расточительная. Они отбирают у нас время, напоминая о том, как мало отпущено человеку.
Мой отец изобразил приличествующую случаю скорбную мину.
– Надеюсь, это не кто-то из ваших родственников?
– Художник, второсортный художник. Я с ним практически не знаком. – Отец вежливо вздохнул, обнаружив свое незнание. – Настоящий фигляр. Иль Конте деи Каприччи, Граф Фантазий. Сказать по правде, он имеет больше значения для червей под землей, нежели для Человечества на земле.
Любезный читатель, я и не знал, что можно так презирать человека, даже не видя его лица. Я с трудом подавил желание разбить что-нибудь ценное.
– Синьор Бонконвенто, вы оказали мне великую честь. – Отец кашлянул, спрятав свою застенчивость в кулак, как вишневую косточку. – Я знаю, как трудно воспитать художника, я сам был художником. Позвольте представить вам моего сына.
– Давайте, – сказал маэстро. Грузно, как бык в загоне, он развернулся и оглядел пустое место рядом со мной. – Но где же он?
– Вот он, синьор.
– Где?
– Стоит перед вами.
Взгляд Бонконвенто грозил поджечь мои прилизанные волосы.
– Это его брат?
– Чей брат, простите?
– Брат вашего сына.
– Томмазо?
– Их обоих зовут Томмазо?
– Это и есть Томмазо.
У Бонконвенто отвисла челюсть. Напряженно поморщившись, он отмел предположение, что над ним издеваются. Наши взгляды столкнулись – и расцепились.
– Вы не говорили, что ваш сын немой.
– Он не немой, маэстро. Он молчит от восторга.
– А двигаться он может?
– Обычно да. – Голос отца напрягся.
– Ну, он знает, как обращаться с кистью – по крайней мере об этом свидетельствуют его работы. Я и не думал, что он такой… тихий. – Наклонившись вперед, маэстро окутал меня своим мясным дыханием. – Ну что, Томмазо, может, представить тебя семье? – Расплывшись в улыбке, Джан Бонконвенто сомкнул жирные пальцы на моей руке. Мы подошли к скамьям, и мысли об отце убрались на задворки сознания.
Ученик по имени Джованни, тот самый, который недобро смотрел на меня, буквально лучился любовью к учителю. Его улыбка была слишком уж лучезарной: на нее было больно смотреть – как на солнце, отраженное в полированном серебре.
– Джованни наш старший ученик. Он хороший художник и остряк. Берегись его языка, молодой мастер Грилли.
– Он может ранить, – сказал Джованни.
– И он раздвоен, как у змеи.
Анонимо Грилли – выбитый из колеи, как и сын, но менее способный скрывать смущение, – нашел этот обмен колкостями забавным, может быть, даже слишком забавным.
– А эти прилежные мартышки – братья Пьеро и Моска.
– Моска? – прыснул отец. – Странное имя для мальчика.
– Очень любит покушать, – посетовал Бонконвенто. – Как и большинство растущих организмов, думает только о еде.
Глядя на птичью грудку Моски, я с трудом в это верил. Братьям вряд ли было больше двенадцати: эдакие хилые, луноликие мальчики из тех, которые сразу же забываются, как только отводишь от них взгляд; с одинаково жалкими, торчащими розовыми ушами и синими венами, просвечивающими через молочную кожу. Я жалостливо пожелал им доброго дня.
– А, – воскликнул Маэстро, – наше юное дарование заговорило. Мальчики, подняли кисти. Смотрите, чтобы не было пузырей: грунт должен быть гладким, как сливки…
Братья кивнули и продолжили работу.
– И вот мы дошли до Витторио. Моего лучшего ученика. – Джан Бонконвенто оглянулся на моего растерянного отца. – Знаете, он уже делает модели. Вылитый ангел.
Сильный греческий профиль, усеянный жемчужинами пота и обрамленный влажными кудрями; полные женственные губы, едва тронутые младенческим пушком, оттеняющим уголки рта. В этом точеном лице душа просматривалась не лучше, чем в мраморном бюсте. Взгляд больших карих глаз Витторио был лишен всяких эмоций; он на мгновение остановился на мне и снова потерял фокус. Мальчик был любимчиком Бонконвенто.
Обход закончился, нас завели в угол мастерской. Забившись вместе с отцом и художником за ширму из неоконченных картин, в мешанине гипсовых конечностей и голов, я внезапно почувствовал себя таким одиноким; бессильным; марионеткой.
– Цените, молодой человек, жертву, которую ваш отец совершил для вас. Вы станете учеником в мастерской Джана Бонконвенто – величайшего миланского художника. Я украшал алтари и дворцы. Люди плакали, не стыдясь слез, глядя на мои Страсти Христовы и Скорбящих Богоматерей.
– Я копил на это, – тихо сказал отец. – Всю жизнь я копил.
– Мы – служители культа, Томмазо. Наше дело священно. Мы открываем Человеку тайны Бога.
– Я работал, я унижался, и все – для тебя.
– Чтобы довести твой талант до совершенства.
– Чтобы довести твой талант до совершенства.
Таким образом, против всех ожиданий, я продолжил свое обучение. Где и как мой отец встретился с Джаном Бонконвенто, я так никогда и не узнал. Но помимо сыновнего долга, призывавшего быть благодарным отцу, я испытывал странное чувство, что теперь я – это уже не я, а творение отца: посаженный в клетку и кормившийся за его счет, порабощенный его амбициозной любовью. В течение нашего визита Джан Бонконвенто играл роль любезного патриарха. Мне надлежало понять, что я вступаю в орден творцов. Стремление к достижению Великих Истин требует воздержания от суетных житейских наслаждений. Поэтому, чтобы расцвел мой талант, я должен отринуть прежнюю жизнь. Мне запрещалось встречаться с семьей, чтобы пусть даже и краткое возвращение к домашней жизни не смягчило моей решимости.
– Ты должен отгородиться от обыденности. Нельзя служить двум господам: Богу и Миру. – Массивная голова опустилась, заслоняя от меня остаток Творения. – Ты готов принять обет?
– Он готов.
– Пусть ответит сам мальчик.
– Скажи ему «да», Томмазо.
У меня в голове словно скреблась мышь, ища выход. Зажатый между двумя объединенными волями, я выпалил:
– Да! Я готов!
Мне в шею со свистом ударил воздушный комок; это судорожно выдохнул отец. Джан Бонконвенто, этот раздутый Атлас, выпрямился во весь рост, подставив мне свой расшитый пах.
– Завтра, – сказал он, – ты начнешь обучение.
Последний вечер с отцом мы провели в таверне «Феникс» под Сан-Фиделе. Я был в прострации: потрясений одного этого дня хватило бы на целый год. Отец тоже выглядел расстроенным, хотя старался изобразить ликование. Мы даже и не пытались разрушить стену между нами, и оба с облегчением вздохнули, когда из дрожащего света факелов к нам на стол выплыли миски с дымящийся казеулой. Я жадно набросился на свою порцию. Свинина, капуста и соус луганега притупили страх перед завтрашним днем. Неровные пальцы Бонконвенто, злой взгляд Джованни и пустая красота Витторио сделались добрыми знаками в рассыпающемся сне. Я понимал только одно: во мне опять пробудилась надежда. Я похлопал по письму Арчимбольдо, которое лежало у меня за пазухой, как будто оно было живым существом и нуждалось в поддержке.
Отец не разделял моего внимания к еде. Окруженный паром, исходящим от миски, он сидел, погруженный в раздумья, пока его не прорвало:
– Я сам был в обучении у мастера. Я пробивался сам, потом и кровью. Без поддержки отца, старого Джакопо. Займись шелком, мальчик мой, не прогадаешь. Но я его перехитрил. Я нашел путь.
Набивая рот свиной кожей и с шумом потягивая вино, я в последний раз слушал легенду о юности своего отца: все детали его взлета и падения, его прием в Академию художеств и изгнание оттуда. Он ожидал – и не зря, – что добьется большого успеха. Но его доконали вдовство и безумство меланхолии. А я, его сын, несмотря на свое уродство, унаследовал его талант и должен теперь оправдать свое смертоносное рождение.
– Ничего не дается за так. За все надо платить. Бог все отберет, если ты окажешься недостойным.
К тому времени, как я уничтожил свой ужин и выскреб последние остатки капустного соуса, в полной тарелке отца все остыло.
– Совпадения, – тяжело вздохнул он. – Мои таланты передались тебе. Сегодня я видел Меркурия, бронзового Меркурия работы Джамболоньи. Это могла быть моя работа – может быть, я его и отлил. Понимаешь? Эти узоры сложились неспроста… Это Бог приоткрывает нам свои планы… дает понять, что у Него есть какие-то планы на нас. – На глаза отцу попалась грудастая хозяйка, и он потребовал вина со смаком театрального выпивохи.
Осушив третий графин (он еще рассматривал его на просвет, чтобы выцедить последнюю каплю), отец начал бахвалиться своими достижениями.
– Я выглаживал бороду Великого Герцога. Я сделал ему прическу, как у Адама. Кто еще может такое сказать? Ты? Ты можешь? Молокосос. – Упившись, он принялся спорить с тенью своего отца. Призвал его и усадил между нами; с горьким сарказмом хлопал его по плечу и умолял проявить понимание, хоть немного. Призрак вина (Дионисов шпион, который живет в бутылках, как джинн, и манит сердца пьяниц) подтолкнул отца к слезливому раскаянию. – Я пошел против воли отца, Томмазо. Я жаждал славы и вырвался из его хватки… – Его подбородок неодолимо тянуло к сложенным на столе рукам. – Он умер, и я не успел помириться с ним. Я бы сказал ему: папа, сядь, выпей со мной, все это уже не важно… – Когда я попытался неумело облегчить его скорбь, он отдернул руку. Теперь в нем проснулся предсказатель. – Не вздумай оскорблять меня, Томмазо. Не предавай меня, как я предал своего отца. Ты заплатишь за это ужасную цену.
Я пытался что-то говорить сквозь слезы, убедить его в своей преданности. Но Анонимо уже встал, швырнул, покачиваясь, на стол несколько монет в оплату нашего недоеденного ужина и, воскресив жест покойного, как бы рассек мой нос указательным пальцем.
– И не спорь с отцом, – сказал он.
Моя походка, о преданный читатель, напоминает движения человека, давящего виноград. Увидев, как я ковыляю, Джан Бонконвенто окрестил меня «иль Зоппо» – Хромоножка. Оскорбление прилипло. Другие ученики, стремясь выслужиться, взяли в привычку повторять эту кличку в присутствии маэстро. Только робкий Моска шепотом называл меня настоящим именем. Я ненавидел его за это, отказываясь принять такой жалкий союз.
Как-то вечером, в самом начале моего ученичества, ко мне подскочил ехидный, веснушчатый Джованни. Обычно нас размещали на ночь в разваливающемся хлеву, без подушек и белья.
– Хочешь знать, почему его зовут Моска? Муха? – Я подвинулся ближе к его щетинистому подбородку, к источнику его музыкального голоса.
– Потому что, – предположил я, – он маленький, как муха.
– А ты тогда кто, комар?
– Я больше Моски.
– Ты старше Моски. – Я позавидовал острому языку Джованни. Слова окружали его аурой власти. – Ты замечал, как они говорят между собой, не шевеля губами?
Спящие братья закопошились, вздохнули и снова затихли. Они сплелись руками и ногами – как осьминог, выброшенный на берег.
– Потому что ему все равно, что есть?
– Иди послушай, как он спит, – сказал Джованни.
Стараясь угодить ему, я пополз к братьям через кучи соломы. Мне нужно было подпитывать любопытство, чтобы отогнать отчаяние. Понимаете, ведь мы постоянно находились под присмотром Бонконвенто. На ночь он запирал нас в хлеву. Мы мылись в поилке, заросшей зеленой дрянью, спали на грязной соломе и зевали, забытые, до полудня. На самой вилле ночевал только Витторио – в награду (как зубоскалил Джованни) за примерную работу.
Жирная муха жужжала под стропилами. Я повернулся к источнику звука. Это Моска бормотал во сне.
– Ну что? – Джованни даже привстал, когда я вернулся.
– Ему бы к маме, – сказал я. – Их тоже нельзя отпускать домой? Хотя бы изредка. Они же маленькие еще.
Джованни придвинулся ко мне – я чувствовал его голодное, едкое дыхание.
– Слушай, Зоппо. Они работяги. Мешки с дерьмом и руками из задницы. Родители были рады от них избавиться.
– Но кто-то ведь платит за их обучение?
– Не верь этому. Мы все здесь – рабы. – Я ощутил жар его злорадной улыбки в паре дюймов от моего лица. – Постарайся понять это, Зоппо: нам некуда идти.
Любитель прекрасного, листающий эти страницы, может быть, восхищается Джаном Бонконвенто: я имею в виду – его работами. Его «Ослепленный Самсон» и «Танец Саломеи», переданные гравером Рулантом Шепселем, пользовались большим спросом, и церковь всегда хорошо принимала его роскошные распятия на фоне бурных небес. Его искусство было христианским, но в сердце он не был христианином. Батальон лучших борцов не смог бы выжать из этой горы жира даже грошового пшика любви. Видите ли, маэстро был движим ненавистью. Я слышал, как он по утрам отхаркивался у окна, отрыгивая сгустки желчи. Он орал на повариху Марию из-за завтрака, который всегда подавался поздно, подгоревшим или холодным. Он топтался на траве, пока Витторио тер его губкой, и сердито фыркал, а его дряблый волосатый живот непрестанно трясся. В его оскорблениях было какое-то странное постоянство (не сказал бы, что удовольствие). Едва отпирался засов, мы уже знали, что сейчас он сплюнет и лениво разотрет плевок. Потом даст каждому из нас по уху и начнет свою утреннюю тираду. Он осматривал наши вчерашние труды: мы что, прокаженные, с обрубками вместо пальцев, что так плохо работаем?! Пьеро и Моска засушили краски до лепешек – может, они собирались их съесть на завтрак? А я чего ухмыляюсь? Может, я предпочел бы влачить жалкое существование в канаве на Корсо в компании калек и фигляров, где мне, судя по всему, самое место? Мы пережидали эти бури, опустив глаза на его исполосованные травой ноги, – чтобы лишний раз не провоцировать. В конце концов, мы понимали, что антипатия Бонконвенто по отношению к нам все равно никогда не превзойдет его ненависти к соперникам. «Жулики, все как один. Недостойные людишки». Но еще ненавистнее ему были умершие знаменитости. Он как будто завидовал, что они завершили свою работу. Им прощалась сухая кисть, козий клей, унылое созерцание нетронутой панели – и что в итоге? Фокус с исчезновением. Над Леонардо да Винчи – чью «Тайную Вечерю» нам разрешили посмотреть в приходе Санта Мария делле Грацие – Бонконвенто мог лишь издеваться.
– Темперой нарисовал. Неудивительно, что все в пятнах. Лет через сто не на что будет смотреть.
Действительно, трогательная сцена сильно пострадала. Смирившийся и печальный Христос, который только что предсказал предательство, яростные оправдания его учеников – все погружалось в белесый туман. Только еда на белой скатерти сохраняла свежеиспеченный блеск. Ученики таращились на эти нарисованные буханки (невидимые крошки которых падали прямо ко мне) и облизывались.
– Смотрите, мальчики, как гения подводят плохие ингредиенты. Если краски не будут держаться, зачем тогда рисовать? – Бонконвенто покачал головой над побледневшим Спасителем. – Да и вообще чего еще ждать от флорентийца?
Остальные не пропустили намека; все посмотрели на меня и скопировали злобный взгляд хозяина. Благодаря этому вечером каждый из них получил по одной лишней репе.
Понимаете, маэстро управлял нами при помощи хитроумной системы кнута и пряника. Если мы угождали ему, он добавлял нам еды, выдавал простыни, разрешал даже позубоскалить над семинаристами архиепископа. Стержнем этой системы была наша работа. Порученное задание было знаком расположения или немилости: от размола кости для приготовления клея до завершения картины мастера. Витторио (с которым за три года я не обменялся, наверное, и пятком пустых фраз) шпионил за нами в мастерской и докладывал хозяину о нашем безделье, проказах или – чтобы совсем уже не рассориться с нами – редких проявлениях усердия. Потом врывался Бонконвенто с розгой и отправлял правосудие. Оно принимало разные формы. Порка оставляла багровые полосы на бедрах. Ссылка на грязные работы вызывала тихую ярость. Но ужаснее всего был вызов на виллу Бонконвенто. Моска и Пьеро однажды разбили чашку и разрыдались, когда им определили наказание и Витторио препроводил их к чудовищному эшафоту. Меня от подобной участи спасало физическое уродство. Джованни же наводил защитные волдыри на тонкой шее, натираясь жиром с оболочки свиных пузырей, которыми мы сохраняли краски от высыхания.
Вопреки всему мое мастерство шагнуло далеко вперед. Обнаружилось, что я прирожденный имитатор и способен класть мазки в манере, неотличимой от Бонконвенто. Трюк несложный, вроде подражания чужому голосу, но он привлек осторожное внимание маэстро. Может быть, он увидел во мне воображаемого двойника: кого-то, кто сможет снять с его бычьих плеч тяжкое бремя работы. Так или иначе он задерживал меня в мастерской дольше всех остальных, уже отправленных к Марии на невеселый ужин. Он посвящал меня в тонкости мастерства живописцев. Я узнал, как переводить рисунок, поместив лист бумаги, покрытый с одной стороны черным мелом, между двух других и прочерчивая контуры стилом. При изучении драпировки он научил меня пропитывать ткань глиняным раствором, чтобы при обжиге предохранить складки от всяких несчастливых случайностей. (Ткань, пропитанную насквозь, набрасывали на статую. Из-за этого художественного пугала я каждый раз замирал при входе в мастерскую.) Я быстро понял, что не надо распространяться об этих занятий с Бонконвенто с другими учениками. Днем я работал наравне с остальными, как помощник. Когда маэстро (с моей негласной помощью) завершил картину на пергаменте, нам досталась нелегкая задача – наклеить его на основу. Нас терзал страх совершить ошибку: представьте, какими большими и неуклюжими кажутся руки после шести недель непрерывного тягания тяжеленных утюгов. Когда мы сушили клейкий состав, была опасность обжечь пергамент. Помню один случай, когда на груди Магдалены подплавился бугорок телесного тона, и Моска (который и виноват-то не был) упал без чувств на руки своего брата. Мы с замиранием сердца ждали приемки работы, готовые к катастрофе. Но то ли благодаря скуке, то ли уверенности в своем природном даровании Джан Бонконвенто ничего не заметил. Сталкиваясь с проблемой, он всегда полагался на стандартные решения. Дотошное изучение Природы его утомляло. Он не использовал натурщиц для рисования женских персонажей, предпочитая писать их со своего любимчика. Поэтому святая Мария на «Благовещении», купленном семейством Борромео, скрывала под девственной бледностью Витторио Монца, ухмылявшегося мешку с сеном; а Лукреция, пронзенная спасшим ее честь мечом, начиналась как нагой мальчик, прижимавший к груди пучок соломы.
Значение этих перемен пола было яснее ясного. Бонконвенто, как Бог, властвовал над нашей жизнью.
Бывают приказы под видом любезного разрешения – принуждение с суровой улыбкой. Как-то утром Бонконвенто (кокетливо щелкая пальцами) дал мне понять, что не будет возражать, если я устрою себе постель прямо в мастерской, вдалеке от моей соломенной спальни. Это закрепит мою преданность делу; срежет жесткую корку с мяса моих дней – и у меня будет больше времени на работу. И вот я свернулся под простыней в свободном углу и закрыл глаза, отгородившись от парящих теней. Сердце замирало от каждого звука; каждый портрет норовил ожить. Я представлял, как маэстро лежит в постели: живот раздутый, как шар, рябая задница, муха вьется над мохнатой ляжкой, дряблый пенис наслаждается покоем. Освобожденный от своих обязанностей Бонконвенто поздно спустился в вишневый сад и выпустил мальчиков, чтобы они опустошили свои переполненные мочевые пузыри. Потом он закатился в мастерскую, где (разбуженный его слоновьим топотом) я уже приступил к работе.