Сейчас я занимался изготовлением набросков, которые гравер смог бы перенести на дерево. Я начал с изображения грозного отца герцога – на псовой охоте. В отдалении, за крепостными стенами, его возлюбленная супруга гладила свой округлившийся живот. Следующая гравюра должна была запечатлеть святую матушку герцога (которую я срисовал с топорного портрета кисти Альтманна) с сыном на руках, который держал в пухлых пальчиках щегла, на манер некоторых младенцев Иисусов. Третья гравюра изображала Альбрехта, утешающего овдовевшего отца; четвертая – скорбный конец самого отца. С этого момента облаченному доверием читателю представлялась возможность оценить многочисленные таланты моего патрона. Вот он – ученый, повелитель безбрежной мысли, восседающий перед грудами древних томов; потом – государственный деятель, посещающий со свитой Имперское Собрание; теперь – охотник, пронзающий оленя копьем, или рыболов, вытягивающий щуку из озера, или фехтовальщик, заключающий соперников в клетку их собственных мечей. А потом настоящий герцог – во время очередного осмотра своего войска в компании с вашим покорным слугой – предложил включить в книгу погрудные портреты всех членов ордена святого Варфоломея. Я решился высказать надежду, что, учитывая мои труды, может быть, там найдется место и для моей скромной персоны.
   – Конечно, нет, – сказал Альбрехт Рудольфус; на том и порешили.
   Получив полномочия от самого герцога, я тем самым обеспечил повиновение придворных аристократов и засел в их покоях, пытаясь делать наброски к будущим портретам. Максимилиан фон Винкельбах, который, казалось, соревновался со своим братом в ненависти ко мне, настоял, чтобы я рисовал его в кабинете шерифа. Он был мастером церемоний и капитаном пешей гвардии, и тем не менее не было для него более серьезного занятия, чем подкрепление силы и власти закона собственными кулаками. Он пыхтел и дубасил несчастных преступников, я рисовал, а головорезы шерифа ходили вокруг, шептались и насмехались над дрожью моей руки. Максимилиан поднял голову, и с его чуба сорвались капельки пота.
   – Заключенного ты тоже рисуешь?
   – Нет, милорд.
   Максимилиан размял руки и вытер кулаки об одежду подследственного.
   – И правильно. Нечего запечатлевать злодея. Главное, сам не забудь, что ты видел сегодня, – сказал он.
   После этого случая делать наброски с Морица фон Винкельбаха было почти в удовольствие. Граф, разумеется, презирал мое начинание:
   – Книга восхвалений, как же. Зачем моему господину бумажные добродетели, когда достаточно просто придерживаться обычаев? – И все-таки он следил за своим языком, чтобы я не донес его дерзости до ушей герцога.
   Остальные персонажи доставляли мне значительно меньше неудобств, чем братья фон Винкельбахи. Мартин Грюненфельдер сидел за столом, работал с документами, притворяясь, что не замечает меня, а его помощник улыбался, дурак дураком, слушая скрипучий монолог моего пера. В казначействе я запечатлел всклокоченного Вильгельма Штрудера и забрал у него одного из писарей. Этого юношу – забыл, как его звали – я усадил переписывать скучную латынь «Иллюстрированной истории герцогства Фельсенгрюнде» Ганса Фогеля. Меня не волновала его медлительность (он набрасывался на каждую витиеватую букву с пылом истинного художника, хотя копия задумывалась всего лишь как руководство для гравера), поскольку на изготовление эскизов к гравюрам у меня должно было уйти не меньше года, и ехать с ними во Франкфурт я собирался не раньше следующей весны. Шли дни, и казначей принялся предъявлять раздраженные требования – сначала мне лично, потом, в письменной форме, самому герцогу – вернуть писаря на рабочее место; однако Альбрехт Рудольфус согласился с моими доводами, и писарю пришлось задержаться.
   Так прошел мой первый год в Фельсенгрюнде. Теперь я мог свободно передвигаться по городу и окрестностям. Опережая слухи о себе, я наслаждался линялым гостеприимством содержателей постоялых дворов и кривился от нарочито почтительных наклонов дворцовой челяди. Тем временем моя переписка с агентами начала приносить плоды. Гонец вернулся с письмами и гравюрами от моего старого дрезденского друга Георга Шпенглера. Он поздравлял меня с успехами и хвастался своей семейной жизнью (видимо, его жена оказалась поразительно плодовитой), наслаждаясь которой, Георг почитал себя счастливейшим из людей. Получив первые гравюры, я смог предоставить герцогу «Побивание камнями святого Стефана» Россо Фиорентино и «Мученичество святого Лаврентия», гравированное Кортом по картине Тициана. Альбрехту Рудольфусу понравился дым, поднимающийся от мученического костра. Его порадовали два херувима, парящие над сюжетом Тициана, и то, что их лица были освещены не небесным сиянием, а всполохами огня, что придавало им выражение мальчишеского любопытства.
   Из Праги пришло только одно письмо, и то – лишь через пять месяцев после того, как я отправил свое послание. Ярослав Майринк осторожно и иносказательно описывал помрачение императорского рассудка. В письме были намеки на темные интриги, в которых был замешан амбициозный брат Рудольф, – все эти малоприятные новости я скрыл от герцога, бросив письмо в огонь сразу после того, как прочел.
   В плане отдыха от работы над «Книгой добродетелей» я завел привычку устраивать себе долгие прогулки по городу Фельсенгрюнде или просто бродить в прохладной тени буков и изящных лиственниц (ранней весной их иголки были похожи на тугие зеленые метелки кистей) на берегу Оберзее. Много раз я пытался углубиться в созерцание Природы. Но щебечущие птицы скрывались из виду под мохнатым навесом, белки прятались за стволами деревьев, рыба уходила в темные глубины, напуганная моей тенью. И каждый раз мне хотелось скорее вернуться к себе в мастерскую или отправиться к герцогу рассказывать про императора. Мои глаза потеряли былой интерес к чудесам природы: они оживали только при виде творений человеческих рук.
 
   Письмо мне доставил писарь из казначейства – одно из множества прочих, написанных старательным почерком – так пишут люди, которым не на что тратить время. Мой добрый шпион был вознагражден за свои старания небольшим кошелем и пообещал хранить происшедшее в секрете.
   – Это его подпись, – уверял я герцога спустя несколько часов, – и его печать. Это письмо не может быть подделкой.
   Хитроумный Грилли подсунул оскорбительное послание под стопку официальных бумаг – как будто его принесли, скажем, из казначейства вместе с другими письмами и документами. Вся знать Фельсенгрюнде получила точно такое же послание: автор уверял адресатов, что им не нужно скрывать свое мнение, поскольку дело касается всех.
   – «Фантазии расслабили ум его светлости», – читал Альбрехт Рудольфус, сжимая рукой спинку трона. – «Вам, как и мне, хорошо известен источник этой заразы. Карла Грилли заставил нашего господина избегать охоты, развлечения для благородных; это он, со своей итальянской порочностью, ослабил волю герцога к управлению страной…» Богом клянусь, я с него шкуру спущу живьем!
   – Может быть, это просто такая шутка? – предположил я.
   – Он называет тебя болезнью, которую нужно вычистить из государства. И тем самым обвиняет меня как пособника этой болезни.
   – Я уверен, ваша светлость, что ваши верные сановники без промедления представят эти пасквильные письма вашему вниманию…
   – Будем надеяться.
   – Как только прочтут содержимое.
   Герцог охнул и в ярости хлопнул ладонью по письму.
   – Извини, что тебе пришлось выслушать измышления этого старого козла.
   – Боюсь, что герр Альтман, увы, не в своем уме.
   – Лучше пусть вовсе его лишится, иначе не избежать ему порки.
   Бедный Теодор. Как тот старый пес из пословицы, он не сумел выучиться новым трюкам. В своем письме он открыто высказал то, что все остальные думали про себя; тем самым он вынудил своих предполагаемых союзников публично от него отказаться. Следовательно, я мог быть спокоен, когда спрятался – с ведома хозяина, разумеется, – за гобеленом в приватной приемной. Красавчик паж (который в последнее время то басил, то давал петуха) отправился за художником, к его домику рядом с конюшней. Я слышал возбужденное бормотание старика, предвкушавшего вероятный заказ – после стольких бесплодных лет.
   – Изгнание? – взвыл он через какое-то время. – Но на почве чего?
   – Не на почве, а с почвы. С моей почвы. Из Фельсенгрюнде.
   – Но я здесь родился, – захныкал Теодор Альтманн. Разве не он учил герцога в детстве? Неужели престарелый слуга не заслуживает милосердия? – Прошу вас, милорд, умоляю, умоляю…
   Униженное раскаяние поколебало уверенность герцога.
   – Тогда изгнание из замка, – сказал он.
   – Так я могу остаться в городе?
   – Нет, нет. Из города я вас изгоняю.
   – Но… Но, ваша светлость, как я смогу жить в другом месте? Без покровительства?
   – Не пытайтесь сделать из меня злодея, сударь. Вы написали бунтарские письма, подрывающие мою власть. Вы сами себя обрекли на изгнание, и я буду оплакивать вас не больше, чем архангел Михаил оплакивал Адама.
   Приговор был окончательный. Альбрехт Рудольфус приказал страже вывести из приватной приемной Теодора Альт-манна, моего побежденного противника. Ему дали три дня на сборы.
 
   Весной 1606 года я поехал во Франкфурт. Хотел взять с собой Клауса, но мне выделили его младшего коллегу по имени Йорген. Парень не отличался умом и сообразительностью, зато охранял мои эскизы гравюр, как будто они были вытравлены на золоте, и без жалоб сносил мои тиранические причуды. (Да, читатель, я стремительно сбрасывал панцирь своей скромности.) Не буду вас утомлять описанием путешествия, маршрут которого, увы, проходил далеко от Нюрнберга и милых сердцу чаровниц Анны и Гретель. Мы ехали сквозь слабый аромат можжевеловых кустов, через Швабские Альпы, лесистые склоны которых напомнили Йоргену родные края.
   Приехав во Франкфурт, я встретился с агентом, Лукасом Детмольдом, в типографии на углу улицы Ромерберг. Мне предстояло провести во Франкфурте четыре месяца, присматривая за изготовлением резных досок для моей «Книги добродетелей». Меня поразило обилие издателей в этом прекрасном и славном городе, и потом я с удивлением обнаружил, что большую часть герцогских денег я потратил именно на то, на что нужно. Я приобрел «Страшный Суд» Бонасоне по картине Микеланджело, «Сусанну и старцев» Аннибале Караччи и мою любимую гравюру, «Практика изобразительного искусства» Страдануса в исполнении Корнелия Корта. Я сказал Йоргену, что нам понадобится третий мул, чтобы перевезти купленные мной книги; хроники, агиографии, две поваренные книги, восхитительный травник Фухиуса и романы Райнеке Фукса в дополнение к «Тристану», который Альбрехт зачитал до дыр – он обожал такую литературу.
   По городскому братству печатников и книготорговцев прошла молва о расточительном карлике. Дошла она и до красивых ушей некоего Людольфа Бресдина, который как-то утром ворвался в мастерскую Детмольда. От его приветственного вопля гравер вздрогнул и воткнул резец себе в руку. Как только я убедился, что доска не повреждена (пока резчик перевязывает палец), я забрался на стул, чтобы обнять бывшего коллегу.
   – Слушай, ты хорошо раздался, – сказал я Бресдину, – и бородищу какую отрастил!
   – Ну, ты, судя по всему, тоже не голодаешь, Томас. Резчики принялись шикать на нас, так что Томмазо Грил-
   ли, тосканский меценат, и Людольф Бресдин, подручный художника, вышли на солнышко и побрели к Майну. Я не стал упрекать друга в том, что он бросил меня в Нюрнберге, раз уж Судьба сделала его предательство своим благодатным орудием; вместо этого я поздравил его с женитьбой на Гунде Несслер (поставленный перед фактом наличия округлившегося живота своей дочери герр Несслер неохотно дал молодым отеческое благословение).
   – Теперь от меня пахнет детской отрыжкой, – сказал Бресдин. – Я постоянно не высыпаюсь, но не променяю эту жизнь ни на что другое.
   Если у моего друга и были какие-то амбиции, семейная жизнь положила им конец – окончательно и бесповоротно. Теперь муж Гунды Бресдин стал веселым, но безымянным тружеником, который уже не стремился к славе и нашел успокоение в отцовстве.
   – Мне недостает твоей целеустремленности, – сказал он, – и твоего желания угодить.
   Кажется, он жалел меня из-за моих амбиций. Я отплатил ему тем же, демонстративно опекая «бедного подкаблучника» Людольфа.
   Несмотря на различия наших стремлений, мы решили возобновить сотрудничество. Бресдину надо было кормить семью, а мне был необходим надежный и осмотрительный печатник. Людольф Бресдин пообещал вырезать и напечатать любое изображение – оригинал или стилизацию, – которое я пришлю. Я уверил его, что наше предприятие ни в коем случае не будет обманом, поскольку мой покровитель прекрасно знал, за что платит.
 
* * *
 
   Поздним летом мы покинули Франкфурт, и большую часть пути Йоргену пришлось нещадно хлестать наших мулов по бокам, так как они отказывались подчиняться приказам и проявляли мелочное упрямство, типичное для всей их породы. Первый плод любви осла и лошади тащил книги разных авторов; на второго нагрузили гравюры и десять свежих экземпляров «Истории Фельсенгрюнде» Фогеля. Последний мул нес личную ответственность за мой шедевр, двадцать копий «Книги добродетелей». Убежденные розгами Йоргена (мне пришлось вмешаться только раз, когда он попытался вразумить глупых созданий своей дубинкой) мулы начали продвигаться с удовлетворительной скоростью. Молчание спутника позволило мне без помех обдумывать свой следующий проект, рисовать в воображении фантастические планы, пока мы не въехали в Фельсенгрюнде – в этот раз без эскорта и трубящего рога, – чтобы с радостью воссоединиться с нашим возлюбленным герцогом.
   Так случилось, что мы прибыли рано утром, в аккурат в герцогский день рождения. Он с такой радостью принял мои книги – раздал копии придворным, приказал мне подготовить в библиотеке отдельную полку для его собственного экземпляра, – что казалось, обещанные народу празднества устроены чуть ли не в мою честь.
   Уже через несколько часов после возвращения я сидел на помосте, сооруженном на крепостной площади, заполненной фельсенгрюндскими обывателями. Я слушал, как хлопает флаг Фельсенгрюнде у меня над головой, и настраивал себя на беседу с герцогом.
   Рядом с часовней трещал костер. Я чувствовал жар его пламени – невидимую паутину, стянувшую кожу лица. На представление собралась приличная толпа. Старухи торговали яблоками из висящих на поясе корзин; молодые парни толкались и расправляли плечи при виде полыценно-презрительных девиц с престарелыми компаньонками. Я увидел группу акробатов, упиравшихся пятками в небо, как антиподы. У крепостного колодца стояла группка мальчишек, которые не сводили глаз с пылающего костра.
   – Сегодня они меня любят, – сказал герцог, отвечая ленивым жестом на приветственные крики толпы.
   – А что будет за представление, ваша светлость?
   Наверное, он меня не услышал. Тамбурины и флейты заиграли сиплую музыку – так неожиданно, что я аж подскочил, – и толпа заревела, увидев шерифа и его шестерых головорезов, взошедших на шаткий эшафот. Их силуэты дрожали в языках пламени, как бестелесные привидения.
   – Maleficium! – крикнул шериф, и народ радостно подхватил:
   – Hexenbrenner! Сжечь ведьму!
   Я скривился и повернулся к герцогу.
   – Колдовство, милорд? – Тс-с!
   Шериф открыл большую корзину, у которой собрались его помощники. Под восторженные вздохи толпы они по локоть погрузили руки в корзину; потом выпрямились и показали всем свою добычу. Тринадцать черных кошек, схваченных за шкирку, извивались и царапали воздух. Тщетно они брыкались задними лапами и разевали розовые пасти.
   – Я тут думал, во Франкфурте…
   – Что ты говоришь?
   – Ну… да. – Я заметил, что у меня дрожит левое колено, и уперся пяткой в пол. – Вспомните достижения других правителей. Мы же видели Фуггерхаусер в Аугсбурге и тамошнюю витрину с редкостями? Герцог Померании Филипп тоже заказал нечто подобное – мир чудес в одном шкафу.
   – Ты предлагаешь и мне устроить что-то подобное?
   – Мои амбиции заходят намного дальше.
   В это время на эшафоте шериф и его помощники – подбадриваемые неистовой толпой – бросили кошек на железную решетку. Кошки шипели от страха, их шерсть встала дыбом. Подозреваю, что им переломали лапы, чтоб не сбежали. Кроме того – точно как люди, цепляющиеся в бурном потоке за плот, – они, видимо, предпочитали ужас решетки ужасу пламени.
   – Помню, когда я был маленьким, мы сожгли сорок кошек в один день, – сказал Альбрехт Рудольфус, наклонившись ко мне. Он не заметил моей крайней бледности. – Из-за какой-то там чертовой дюжины, – добавил он, – не стоило даже собираться.
   Но народ Фельсенгрюнде требовал зрелищ, а герцог хотел ему угодить. По его команде кочегары налегли на меха, чтобы раздуть огонь. Когда палачи бросили на решетку последнюю кошку, шериф пригласил на помост служанку. Под всеобщие аплодисменты головорезы помогли ей взобраться наверх, а руководитель церемонии многозначительно разгладил усы.
   – Я не вижу причины, почему нельзя осуществить вашу мечту превзойти великого тезку – во всех отношениях.
   Герцог разрывался между веселым спектаклем аутодафе и своим мрачным, насупленный карлой.
   – О чем ты?
   – Почему большие коллекции бывают только у императоров?
   – Деньги, Томмазо, деньги. Фельсенгрюнде не по карману такие амбиции. Посмотри хоть на этот жалкий костер.
   – Пока позволяют средства, ваша светлость, я продолжу покупать гравюры, книги и даже картины. Но есть и другие способы заполучить работы старых мастеров.
   Альбрехт Рудольфус продолжал наблюдать за спектаклем, однако его слух был обращен к вашему рассказчику.
   – У нас есть зачатки библиотеки, – заговорил я скороговоркой. – Я предлагаю расширить ее, заполнить диковинами и… гм… машинерией…
   – Маши… чем?
   – И у вас будут рисунки и картины великих мастеров: работы, открытые нашими стараниями, полотна, о которых никто не знал. Дюрер, милорд, Кранах и Бальдунг воскреснут и обретут новую жизнь в своих творениях.
   Герцог облизнул губы цвета вареной сливы.
   – И нам, – сказал он, – вовсе незачем извещать мир о происхождении этих шедевров?
   – Вы меня поняли, ваша светлость.
   Поднявшаяся на помост служанка, которая, должно быть, впервые в жизни оказалась в центре внимания, не могла сопротивляться восторгу толпы. С застенчивой улыбкой она потянула за рычаг и запустила механизм. Закрутились шестерни, зуб зацепился за зуб, и решетка, покачиваясь, опустилась вниз.
   – Я смогу сделать из замка дворец, – говорил я. – И ваша слава распространится за пределы этих гор.
   Толпа вопила, знать стонала от смеха, глядя, как горят кошки. Визг несчастных животных был почти и не слышен в реве человеческих голосов. Веселье охватило даже Морица фон Винкельбаха, он открывал и закрывал рот, как человек, выдувающий дымовые кольца, только вместо колец у него изо рта вырывался радостный кашель.
   – Мне потребуется, – орал я, – пригласить в Фельсенгрюнде талантливых людей.
   – Что?
   – Таланты! Мне нужны таланты!
   Кошки в нескольких дюймах над пламенем превратились в живые мечущиеся факелы. Горожане радовались возможности лапать друг друга в похотливом возбуждении. Усатый концертмейстер впился языком в ухо посудомойки; слуги хохотали, схватившись за бока. Даже когда последняя кошка затихла и на решетке осталось тринадцать тлеющих трупиков, шум не утих. Я глянул на герцога. Он зевал, прикрывая рот рукой в белой перчатке.
   – Прости, – сказал он. – Это я не над твоим предложением. Напротив, оно очень даже согласуется с моими собственными идеями.
   На невидимом подносе ветер принес вонь горелого мяса. Тучные дамы прижимали к носам надушенные платки и морщили носы, так что на лицах трескался слой пудры. Спрятавшись за малиновыми лепестками платка, Альбрехт Рудольфус дал подтвердил высочайшее соизволение.
   – Я попрошу тебя составить детальный план, – сказал он. – И если он мне понравится – как понравилась «Книга добродетелей», – ты получишь любые необходимые средства.

12. Библиотека искусств

   Сейчас мы стоим на пороге счастливейшего – самого благодатного или, если угодно, самого обеспеченного – периода моей жизни. При одной только мысли об этом провинциальном триумфе крови стоило бы взбурлить в венах, а изношенной мышце, заключенной под ребрами моего постаревшего тела, подобает забиться хотя бы с долей прежней мощи. Но тело только устало стонет. Из десяти лет на вершине славы мне вспоминаются только разрозненные эпизоды, мгновения, хранящие память о моем творении…
   Гордые своей вонью обладатели дубленых рук и говора, вязкого, как лошадиная моча, конюхи не были привычны к визитам герцога на конюшню и поэтому хранили молчание – скорее настороженное, чем учтивое. Я начал свою речь, заготовленную заранее:
   – Представьте себе, ваша светлость, как все это превращается во дворец искусства. Как с этих пыльных стропил свисают ваши знамена и люстры из блестящей бронзы. Да, сейчас эта крыша закопчена, как потолок преисподней, но пришлите сюда двадцать маляров с лестницами, и – вот оно! – лазоревые небеса, усыпанные золотыми звездами. – Я заметил, как конюхи пялятся на меня из-под лошадиных ног. – Возьмите, к примеру, это стойло, милорд. Вообразите на его месте альков, обитый темным бархатом, и в нем стоит кубок, вырезанный из рога единорога – или перламутра, или пурпурной тверди индийского коралла. Теперь – распахните эти двери! Здесь, в кружащемся вихре соломы… – Герцог положил ногу на ногу и с отвращением уставился на подошву своего сапога. – Гнилой соломы, ваша светлость. Здесь вообще-то… пованивает. – Не сильно ободренный герцог попытался оттереть подошву. – Эй ты… конюх! Принеси-ка ту щетку. Мне плевать, что она для лошади обергофмейстера. – Сердитый юнец залился краской и, скрючившись под локтем герцога, вычистил подошву его сапога. – Теперь… гм… распахните эти двери! Представьте в этом вихре соломы кружащиеся бальные платья дам. Пусть звон этих стремян превратится в их смех, а лошадиные хвосты пускай станут трепехом и взматами… трепетом и взмахами изящных вееров…
   – Нет, женщин пускать нельзя, – сказал герцог. – Только не в библиотеку.
   – Совершенно верно, милорд. Есть места, где им появляться не следует. – От невидимой соломенной пыли щекотало в носу. У меня дергалось лицо, как будто я только что выдернул волосок из ноздри. – Взгляните на этих неотесанных конюхов, – хохотнул я, – оденьте их в ливреи – эскизы которых я вам уже показывал – и подумайте о том, что целые толпы ремесленников готовы исполнить вашу малейшую прихоть.
   – Здесь слишком темно, – посетовал герцог.
   – Темно? Разве в Венеции не делают зеркала, чистые, как божий промысел? Эти стены слепы, но скажите лишь слово – и они прозрят. Пробить люки в крыше – для плотников это раз плюнуть.
   Альбрехт Рудольфус шел по соломе, высоко поднимая ноги, как человек, бредущий сквозь волны прибоя. Он как будто советовался с ангелом у себя на плече; вытягивал шею, оглядывая крышу и пристально всматривался в темный провал конюшни, словно ища совета у теней. Я видел злость в глазах конюхов, которые, подобно маленьким рыбкам за спиной проплывшей щуки, сбились в кучу, наблюдая за сомнениями своего бледного господина. Или, может, их взгляды были устремлены на меня – на беглеца из сказок, пугало в страусовых перьях и узких сапогах, злобного гнома, угрожавшего разрушить их мир? Кони фыркали и пускали газы, роя копытами солому. Герцог Альбрехт Рудольфус рассматривал лошадь обергофмейстера: ее блестящие коричневые бока, массивную голову с влажными глазами. Потом он повернулся ко мне, и на его некрасивом лице отражалась решимость.
   – Штрудер, мой казначей, волнуется по поводу расходов. Постарайся его успокоить.
 
   У архитектора были свои сомнения. Этот практичный здоровяк вежливо внимал моим живописаниям иллюзорного дворца, сложив на груди руки и качая густой бородой. Урожденный фельсенгрюндец, он жил и работал в Аугсбурге и больше поднаторел в строительстве небольших дворцов, нежели в превращении конюшен в замысловатые лабиринты.
   – Как во сне, говорите?
   – Да. Вам когда-нибудь снилось что-то подобное?
   – Чтобы там потеряться?
   – Чтобы переходить из одного помещения в другое, не ведая, где находишься. Дворец, как заколдованный лес, где нет ничего невозможного.
   – Вы хотите, чтобы я спроектировал здание, в котором легко заблудиться?
   – Герцог будет знать дорогу. Нужно будет устроить тайные ходы, чтобы он мог незаметно передвигаться по всему дворцу. Я хочу, чтобы посетителям он казался волшебником. Здесь будут темные пещеры, рощи, освещенные луной, альковы, подобные тем, что бывают в…
   – Герр Грилли, тут не так много места.
   – Ну что ж, мы раздвинем пространство при помощи зеркал. Мы расширим его коридорами. Мы построим невысокие лестницы, и каждая комната будет чуть выше или чуть ниже соседних.