Сначала мне показалось, что герцог, недовольный бугром на подушке, копается за спиной, пытаясь поправить ее или вытащить; он был как-то неестественно скрючен и свешивался вправо. Когда-то это тело было могучим и крепким, портрет Альтманна не врал; но теперь мышцы стали тем грузом, который сломал хребет его духу. Одетый в черное, словно в трауре по своей жизни, герцог Альбрехт ХІІ Фельсенгрюндский подъехал к своим солдатам, колеса его каталки чирикали, словно воробьи в кустах. Он выглядел таким несчастным: когда кресло ехало вдоль ряда стражников, Иосии Коху приходилось поворачивать голову герцога. Я не слышал его комментариев по поводу внешнего вида солдат, кажется, их не слышали и сами солдаты, поэтому Иосии Коху приходилось переводить. Это унижение бесило герцога. Правым кулаком, в котором еще оставалась какая-то сила (возможно, остатки той самой силы, что сломала нос моему покровителю), он врезал по подлокотнику кресла. Барабанная дробь постепенно замедлялась, и когда герцог достаточно насмотрелся на свое войско, он повернулся к гражданскому строю. Придворные засуетились и вытянулись по струнке.
   – Аэт-то?
   – Ты же знаешь герра Альтмана, отец.
   – То этт? Рядмсним!
   Его взгляд был бессмысленным, словно стеклянным; слезящиеся глаза были на одном уровне с моими. Голос, когда-то звучный, теперь стал натужным и хриплым, как ржавый насос.
   – Меня зовут Томмазо Грилли, к вашим услугам.
   – Сверчок?
   – Нет, отец, – Грилли. – Альбрехт, мой Альбрехт, с которым я после приезда не перекинулся ни единым словом, посмотрел на меня с заговорщическим видом. – Это мой друг, отец.
   – Оже гарлиг.
   – Друг из Нюрнберга. Весьма почтительный молодой человек.
   – Чётоф гарлиг.
   Я так и не понял: ему не понравился лично я или это сказывалась болезнь и общая усталость от жизни?
   – Чё он зись деает? Брех, скжи, чё он зись деает?
   – Он мой учитель, отец. Мой учитель латыни. Яростный огонь в глазах герцога тут же потух: его интерес
   угас, и паж покатил кресло дальше. Я остолбенел.
   – Учитель латыни?
 
   – Учитель латыни?
   Когда я возвращался в свою спальню в южном крыле, по дороге меня нагнал Теодор Альтманн – и навис надо мной, словно хотел опрокинуть.
   – В детстве ему уже преподавали латынь, я знал его учителей, это были мои друзья. С чего бы он взялся за латынь теперь?
   Я ускорил шаг к Вергессен-штрассе, пытаясь уйти от него.
   – Отвечай. Почему ты такой скрытный?
   – Я не скрытный, герр Альтманн. Вы слышали, что сказал маркиз. – Взопревший, воняющий уксусом Альтманн так сильно карябал лысину, что его шапка упала на пол. – Вы живете здесь, в замке? – спросил я.
   – Живу? Хм… ну да, раньше – да…
   – Ах, раньше. И, надо думать, за мной вы идете из-за ностальгии? Вы ведь живете на конюшне.
   – Рядом. Я живу рядом с конюшней…
   – Тогда у вас нет причины идти следом за мной, не так ли?
   Теодор Альтманн не выдержал. Его стариковский нос побагровел, а губы, наоборот, побелели. Он принялся осыпать меня упреками на беглой латыни. Я не сумел ответить тем же (не моя вина, что у Альбрехта не хватило воображения ни на что другое) и вместо этого огрызнулся на ломаном немецком.
   – Я именно тот, – сказал я, – кого вы всегда боялись.
   – Да? – спросил Альтманн. – И кто же?
   – Я художник. Я фаворит маркиза. А как к вам относится будущая власть?
   Не ожидая ответа, я оставил своего остолбеневшего оппонента под окнами бывших покоев герцогини и отправился к себе.
 
   Днем, надеясь развеять скуку, я решил сходить в город. Не представляя, что там может быть для меня интересного (кроме родительского дома одного известного вам художника), я, перебирая оставшиеся в кармане монеты, надеялся найти там развлечения определенного толка, тяга к которым была на время подавлена вследствие длительной тряски в седле.
   У ворот дежурил добрый солдат Клаус. Я думал, что он пропустит меня без всяких проблем. Вместо этого я уперся в его мозолистую ладонь.
   – Мне казалось, что ты тут стоишь, чтобы не пускать людей внутрь, – пошутил я.
   – Простите, сударь. Я вынужден спросить, куда вы направляетесь.
   – На прогулку. Представляешь, Клаус, моя нога еще не ступала на траву Фельсенгрюнде.
   Но Клаус даже не улыбнулся.
   – У меня четкий приказ. – Приказ?
   – Мне запретили вас выпускать.
   Сперва я испугался, что вызвал неудовольствие больного герцога. Может быть, после смотра у них с маркизом случилась какая-то перепалка насчет меня, чётофа гарлига? С маркизом связи по-прежнему не было, но, по слухам, он никогда не перечил отцу. Была ли его неприязнь проявлением сыновнего долга? Я – в последний раз в жизни – начал сомневаться в постоянстве своей удачи.
   Через две недели после моего столкновения с исполнительным Клаусом меня поспешно призвали в герцогские покои. За мной пришел сам Иосия Кох, истлевшая краса расцвета силы Альбрехта XII.
   – Он что?… – спросил я. – Как мне одеться?
   – Ради всего святого, просто идите за мной, – проговорил он со слезами в голосе.
   Я последовал за ним в помещения для прислуги, где перешептывались повара и служанки. Иосия Кох не обращал на них внимания – он по-прежнему заливался слезами и что-то бормотал себе под нос. Вместо того чтобы обойти Большой дворец, мы срезали путь через казнохранилище и вышли на улицу.
   Замок охватила показная печаль. Слуги кланялись нам с подобающе скорбным видом и продолжали болтать. Специально выстиранные по такому случаю платки прикладывались к сухим глазам. Из вестибюля Большого дворца мы прошли прямо в герцогские покои. Как и во дворцах более знатных фамилий, в Фельсенгрюнде к трону приближаешься постепенно: только самые высокопоставленные вельможи допускаются в тронный зал, а те, кто рангом пониже, толпятся в приемных. В последний раз, когда мне довелось оказаться в таких политических обстоятельствах, за мной гналась толпа стражников. Теперь мне на пятки наступали одни лишь взгляды.
   В первой приемной, куда не проникал солнечный свет, согласно дворцовой иерархии, собралась прислуга: каменщики, плотники и лакеи стояли ближе к двери во вторую приемную, а служанки, конюшие и посудомойки теснились у дальней стены. Когда мы входили во вторую приемную, стражники отдали нам салют. Яркий огонь в камине заменял собой солнце, обогревая старые кости служителей более высокого ранга: казначейских писарей, стрельцов в сапогах со шпорами, поваров из банкетного зала, стряхивавших с фартуков муку. Я впервые увидел серповидные усы шерифа, кровожадного франта, который стоял у очага и беседовал с тройкой парней совершенно злодейского вида. При появлении Иосии Коха все напускали на себя скорбный вид. Но их притворная печаль не шла ни в какое сравнение с его истинным горем. Какая-то предприимчивая дама попыталась завыть, но быстро одумалась. Я ощущал всеобщую враждебность и был рад уйти от этой толпы – в Риттерштубе, Рыцарский зал, где происходили официальные аудиенции.
   – Кох, что происходит?
   – Почему нас не пускают?
   – Мы уже два часа тут стоим!
   Благородная публика не ограничивалась немыми упреками. Когда они поняли, что я – полное ничтожество, если судить по рассказам Винкельбаха, – допущен в святая святых раньше них, раздались вопли негодования. Мартин Грюнен-фельдер топнул ногой, как избалованный ребенок. Потрясенный казначей тряхнул гривой, рассыпая счета и расписки. Даже обергофмейстеру пришлось ждать своей очереди с холодным блеском ненависти в глазах.
   В пустой приватной приемной Иосия Кох отослал последнего стражника. Прекрасный паж открыл двери герцогской спальни, и лицо у него было отнюдь не заплаканным.
   Внутри было темно. Глаза постепенно привыкли к полумраку, и я разглядел кровать под балдахином, ставшую катафалком для окоченевшего трупа. Альбрехт, вцепившийся в простыню, молился у смертного ложа отца.
   – Томас Грилли, – прошептал Иосия Кох, словно слишком громкие звуки могли потревожить покойного.
   – Оставьте нас.
   Я услышал, что Иосия Кох и паж вышли, -ив угасающем свете успел рассмотреть чудовищную роспись на стенах в покоях мертвого герцога.
   – Он умер, – сказал Альбрехт.
   – Мои соболезнования, ваша светлость.
   Альбрехт, пошатываясь, встал на четвереньки, как Навуходоносор на поле, и бросился мне на грудь. Он обнял меня так сильно, что у меня перехватило дыхание; я не решался пошевелиться – просто стоял столбом, свесив руки по бокам. Наверное, мне следовало успокоить юношу, который содрогался, прижавшись ко мне? Но потом до меня дошло, что бился он не в рыданиях, а в истерическом хохоте. Это была сдавленная икота, прорывавшаяся чудовищными спазмами. Я слегка отодвинулся, как делают влюбленные, чтобы посмотреть друг другу в глаза перед очередным поцелуем, и увидел, что склеенные слюной губы герцога расплываются в ликующей улыбке.

11. Книга добродетелей

   На герцогских похоронах наемные плакальщицы долго выли и царапали себе грудь, пока слезы, обманутые столь бурным проявлением фальшивых эмоций, не заструились у них из глаз уже по-настоящему. Однако в ледяном полумраке часовни холодные церемониальные законы удержали от таяния менее скорбные физиономии. Сам Альбрехт, похоже, не был подвержен скорби; несколько раз я заметил, как он вытягивает ноги, чтобы полюбоваться собственными полированными близнецами, отражавшимися в носках сапог. Герцога положили разлагаться в семейный склеп, присовокупив к праху множества прошлых Альбрехтов (когда раздастся трубный глас, и мертвые восстанут для Страшного Суда, будет легко перепутать дедушкину кость с твоей собственной). Дворяне кланялись зеву гробницы, чье сытое дыхание вскоре перекроет гранитная плита. Винкельбахи и Грюненфельдеры, Вильгельм Штрудер и рыдающий Иосия Кох надели малиновые накидки и черные бархатные мантии со снежно-белыми воротниками. Мужчины носили цепи с подвеской, напоминавшей пару ножниц: эмблема священного ордена святого Варфоломея, основанного в подражание французскому Ordre du Saint-Esprit, ордену Святого Духа. Экипированные таким образом дворяне, судя по всему, не осознавали абсурдности своих действий. Их хмурые лица были похожи на маски актеров: костюмы, надеваемые столь редко, лишь усугубляли это впечатление блеском театральной новизны.
   Я последовал за траурной процессией от входа в часовню к нефу, где Альбрехта должны были облачить властью. Он поднял руки, как дитя, ожидающее, когда няня наденет на него рубашку, и Мориц фон Винкельбах надел на него герцогскую мантию. На Альбрехте она сидела ужасно, как шкура огромного хищника.
   Теперь настал черед капеллана, сопровождаемого служками; он выпростал руку из рукава стихаря и осенил наследника крестным знамением.
   – Сим нарекаю тебя…
   – Остановись.
   Пальцы капеллана замерли в воздухе.
   – Остановиться, мой господин?
   – Я не стану принимать родовое имя. Альбрехт Тринадцатый – плохой знак.
   – Но, – сказал капеллан, – это имя было дано вашей светлости при крещении.
   – Но ведь мой прадед Вильгельм сменил имя, чтобы стать герцогом? Я могу поступить точно так же.
   – И… И как вашей светлости будет угодно именоваться?
   – В честь славного императора – к которому все мы обязаны относиться с почетом и уважением – я принимаю имя Альбрехт Рудольфус.
   Господи! Мои рассказы все-таки перебродили в юношеском воображении и опьянили его. Он высокомерно задрал свой поломанный нос, бросая вызов неодобрению Ордена. Но в часовне скопилось слишком много фамильного праха, чтобы ропот негодования мог перерасти в нечто большее. Капеллан, а за ним и весь орден святого Варфоломея покорно преклонил колени и присягнул на верность Альбрехту Рудольфу-су, ХШ герцогу Фельсенгрюнде, защитнику Шпитцендорфа, принцу Священной Римской Империи, Бичу неверных и Куче Всего Такого, что я в растерянности прослушал, мысленно поздравляя себя с удачей. Это нововведение вызвало ропот в рядах знати; и все же я безмолвно поздравил своего патрона за эту попытку проявить своеволие и решимость. У него было актерское чувство времени, но это мало ему поможет – как позже покажет пир по случаю его интронизации.
   Рассаживанием гостей занимался Максимилиан фон Винкельбах как мастер церемоний. Разумеется, он сам и его знатные друзья сидели в непосредственной близости к поперечному столу, за которым обедал новый герцог. За столом собрались все родовитые вельможи герцогства и несколько гостей из-за гор: полный, щекастый баварский посол, два венецианских торговца лесом, делегация из ближайшего швейцарского кантона, состоявшая из одного человека, и епископ бог знает откуда. Все эти люди – многие из которых почти и не знали нового герцога – сидели к нему ближе, чем я. Моя обида была столь сильной, что я даже не сразу заметил гостя, сидевшего по правую руку от меня.
   – Ну что, мы не такие уж важные и влиятельные, как оказалось? – Теодор Альтманн посмотрел на меня свысока (фокус нетрудный) и ополоснул пальцы в миске с водой. – Видимо, тебе место рядом со слугами. И чей же ты фаворит? Кухаркин?
   Казначейский писарь слева от меня внимательно изучал баранью лопатку у себя на тарелке, прислушиваясь к нашей перепалке; а это была именно перепалка, потому что мой дерзкий соперник сильно меня разозлил.
   – Я в Фельсенгрюнде всего три месяца, герр Альтманн. А у вас, чтобы добиться того же положения, ушло тридцать лет.
   – Неправда, неправда. Когда-то я сидел выше…
   – Подушку, что ли, подкладывали?
   – Я имею в виду – ближе к герцогу. Я учил его сына.
   – Жаль, что здесь нет музыкантов. – Я повернулся к писарю. – У меня что-то жужжит в ушах, и сладкие звуки музыки могли бы помочь.
   – У нас в Фельсенгрюнде нет музыки, – ответил писарь, – кроме, разве что, звона монет.
   Несколько человек рассмеялись над шуткой; в меня полетели хрящ и обгрызенная кость. Теодор Альтманн безуспешно пытался высосать мозг из кости. Соперничество со старым дураком вызвало ко мне презрение сидящих рядом, не менее жгучее, чем у знати. Холодно глядя на меня, участники пира бурчали: «гном», «коротышка» – и кривили жирные губы.
   И тут наш новый герцог раскрыл свой сюрприз. Я не знаю, слышал ли он эти выкрики – на таком расстоянии, да еще и сквозь гомон застолья. Или какой-то невидимый шпион донес до его стола гадости, творимые его подданными? Но смотрелось все именно так, потому что он вдруг вскочил, словно обиду нанесли ему лично.
   – Друзья, благородные господа, дамы, фельсенгрюндцы. Я, ваш новый герцог, стою перед вами в печали.
   Никто из придворных не встал и даже не поднял бокал, чтобы поприветствовать герцога, произносящего речь.
   – Я всегда оставался верен своему долгу. Как вы, мои благородные друзья, остаетесь верны своему. И я твердо верю, что и менее родовитые люди тоже способны достойно исполнить свой долг. Среди вас есть один человек, сидящий не на своем месте.
   Я не видел, чтобы кто-то решился раскрыть рот, и все же пространство наполнилось шепотом.
   – Этот человек, – продолжал герцог, – достоин большего. Тем не менее все вы… он скользнул взглядом по пышным бюстам присутствующих дам, -…горячо любимы Альбрехтом Рудольфусом. – Герцог широким жестом указал на несуществующий промежуток между казначеем и оберкамергером, в трех ярдах от его стола. – Встань, Томмазо Грилли, и займи место, принадлежащее тебе по праву.
   Под мрачными взглядами собравшихся я перекинул через скамью левую ногу, скакнул, чтобы освободить ее застрявшую сестру, и затем – сохранив на добрую память вид побелевших кулаков Теодора Альтманна, его склоненную голову, взбешенный взгляд – прошел эти двенадцать ярдов, которые показались мне целой милей. Я мысленно благодарил Небеса (впервые в жизни) за свое уродство. Никто из сидевших за моим столом не решился обернуться, чтобы обозвать меня нехорошим словом, а женщины на противоположной стороне зала не могли меня видеть из-за сутулых спин своих мужей. При моем приближении казначей, Вильгельм Штрудер, и Мартин Грюненфельдер, оберкамергер, слегка потеснились, подвинув свои почтенные ляжки. Кланяясь направо и налево, прижимая руку к груди подобно правоверному магометанину, я занял свое место среди фельсенгрюндской знати. Как только моя упрямая правая нога присоединилась к своей двойняшке под столом, Альбрехт Рудольфус своим примером призвал всех присутствующих к аплодисментам. Я украдкой взглянул на пораженных венецианских купцов, которые, без сомнения, были удивлены, услышав мое итальянское имя. Еще какое-то время я улыбался, несмотря на головокружение, пока аплодисменты не стихли и герцог не уселся на место. Вскоре слуги снова загомонили, но мои соседи хранили молчание. Понадобятся годы и годы, сказал я себе, чтобы загладить этот момент. Враждебность, порожденная моим стремительным продвижением, угаснет до фамильярности или в худшем случае до ее близнеца из пословицы – пренебрежения. Передо мной поставили тарелку и кубок. Серебряные.
 
   У меня вошло в привычку посещать нового герцога в приватной приемной, где я потчевал его рассказами о художественных собраниях императора Рудольфа. Интерес герцога к подобного рода историям подхлестывал мое – и без того, скажем прямо, богатое – воображение. Разумеется, я умалчивал обо всех проявлениях несостоятельности Рудольфа: о постоянном недостатке средств, о пренебрежении долгом. Моему покровителю нужен был образец для подражания, однажды был случай, когда ради историй тосканского враля он «завернул» своего казначея, Вильгельма Штрудера (с которым я столкнулся в Риттерштубе – он, как всегда, нес в своих испачканных чернилами руках ворох свитков и груз проблем).
   – Давай, – сказал Альбрехт Рудольфус, развалившись на подушках. – Рассказывай дальше.
   – Да, милорд, и мне еще есть, что рассказывать! Император мудр и милосерден. У него утонченный вкус, и ради пополнения своей коллекции он готов буквально на все. Я помню, когда он приобрел «Праздник венков из роз» Дюрера, то нанял четырех человек, чтобы они на руках перенесли картину, тщательно упакованную и укрепленную на жердях, через горы и не допустили ни малейшего повреждения полотна. Его величество никому не позволяет осматривать свое собрание – если только этот человек не заслужил его особого отношения. Меня самого несколько раз приглашали полюбоваться этими произведениями искусства – гравюрами, рисунками и картинами. Но помимо рукотворных шедевров там есть еще и чудеса природы.
   – Покажи мне, Томмазо.
   В герцогской библиотеке нашлась небольшая, но зато отборная коллекция книг, приобретенная давным-давно Альбрехтом IX. В частности, там была «Космография» Себастьяна Мюнстера – ее-то я и притащил своему патрону, и раскрыл перед ним, и принялся нанизывать чудищ, что водились в ее пергаментных морях, на гарпун своего указующего перста. Я описывал наиболее выдающиеся образчики, купленные императором у путешественников. Из одного литературного источника, название которого я затрудняюсь теперь привести, я почерпнул сведения про морского епископа, выловленного балтийским рыбаком: он умолял польского короля отпустить его обратно в его просоленный приход. Рудольф заполучил себе похожее создание, но, увы, по прибытии оно оказалось мертвым. На полях «Космографии» я рисовал императорские мандрагоры, вылепленные землей по человеческому образу и подобию; я подделал загадочную подпись, которая, судя по всему, была отпечатана на гранитной плите рукой самой Природы. Часами я сплетал легенды, пока не стал – по своему собственному утверждению – задушевным приятелем венценосного тезки герцога.
   – Я напишу императору, – сказал Альбрехт Рудольфус, – как один из его выборщиков. Хочу высказать ему признательность. За то, что мне посчастливилось заполучить твои таланты.
   – Разумеется, вы так и поступите, ваша милость. Его секретаря по вопросам искусства зовут Ярослав Майринк. Направьте письмо на его имя.
   Мои неофициальные задачи в качестве герцогского изготовителя подделок пока не были определены; официально Альбрехт Рудольфус назначил меня придворным библиотекарем (на то, чтобы составить опись всего содержимого библиотеки, у меня ушло ровно полдня) и поставщиком пищи духовной. Я пока не получал жалованья, если не считать бесплатных харчей. Надеясь закрепить свои позиции – и переехать в более комфортабельное помещение, – я возобновил контакты со своими агентами, с помощью которых я мог бы пополнить герцогскую коллекцию живописи. До сих пор во всем замке я нашел одну-единственную гравюру.
   – «Дракон пожирает слуг Кадма». – Альбрехт Рудольфус прочел название на раме и моргнул. – И что ты думаешь, Томас?
   Я ответил, что восхищен этим зловещим изображением, поскольку оно отвечает неписаному закону Арчимбольдо о деталях; эту фразу пришлось объяснять отдельно. Множество мифических созданий нуждается в убедительном обличье, и художники, кажется, собирают их по кусочкам – из обрезков, найденных в корыте живодера. Наше ленивое воображение наделяет дракона ящеричным клювом и чешуйчатой шкурой; им недостает свирепой реалистичности Природы. Но в этой гравюре, которую так ценил покойный герцог, драконья морда пугает своей необычностью, в ней присутствует нечто от ягненка; а клыки, вонзающиеся в щеку жертвы, похожи на зубы изголодавшегося ребенка. Я очень внимательно рассмотрел расчлененных жертв: оторванную голову с обнаженной трахеей, тянущиеся лоскуты плоти и агонию, запечатленную на мертвых лицах. Какая дотошность в деталях! Посмотрите, как разрывается кожа второго тела под острыми когтями; как судорожно напряглась свободная нога бедняги. Альбрехт Рудольфус захихикал.
   – В детстве я боялся входить в отцовскую спальню.
   – Из-за этой гравюры, ваша светлость?
   – В зубах этого дракона – вся злоба ада.
   – Это равнодушие Природы к Человеку.
   – А мне кажется, что Природа его презирает.
   – Вы оставите ее в здесь, ваша светлость, хранить ваши сны?
   – Нет, перевесим ее в Риттерштубе. Поделимся своими сокровищами с нашими возлюбленными подданными.
   Но теперь, когда зловещая гравюра поменяла свое местоположение, возникла необходимость найти ей замену. Я провел два дня, составляя письма Ярославу Майринку в Прагу и Георгу Шпенглеру в Дрезден, где сообщал им о своей необыкновенной удаче и просил их об услуге. Эти письма легли мне на стол, прижатые полированным камнем, в ожидании весны, которая расчистит перевалы.
 
   Иосия Кох, фаворит покойного герцога, был отправлен на пенсию в город. Его обязанности виночерпия и секретаря были доверены прекрасному пажу; это он (молва называла его вдовой виночерпия, намекая на нежную женственность юноши) приходил к моей двери, призывая явиться пред герцогские очи. Я видел намечающийся пушок в уголках его губ и гадал, насколько затянется это особое расположение.
   Несколько раз по пути в Большой дворец я встречал художника Теодора Альтманна. Как всегда, он был один, другие честолюбцы опасались открыто ему сочувствовать.
   – Старик не может совладать со злостью, – ответил мне Альбрехт Рудольфус, когда я рассказал ему об отчаянии Альт-манна. – Ты же слышал, как он топает ногами в Риттерштубе, добиваясь аудиенции. – Стараясь не насмехаться над коллегой, ваш рассказчик дружелюбно улыбнулся. – Кстати, он всех настраивает против тебя, Томмазо.
   – Против меня?
   – Ты знаешь, как он тебя называет?
   – Боюсь, что ваша светлость мне сейчас сообщит.
   – Карликом-выскочкой. – Я не стал осуждать его за этот смех. – Правда смешно? И особенно – в устах этого лизоблюда! И все же рано или поздно он попытается помириться с тобой. Все твердит про заказ, хочет расписать часовню, если я разрешу. Но у него не хватает кистей и красок. Так что ему все равно придется прийти к тебе.
   Так случилось, что Теодор Альтманн действительно посетил мою мастерскую. Он стоял у двери и теребил свой воротник. Его лицо искривилось в подобии улыбки. В груди что-то хрипело и клокотало при каждом вдохе.
   – Это ваши рисунки, герр Грилли?
   – Безусловно, герр Альтманн.
   – Вот этот медальон с портретом обергофмейстера… очень похоже.
   – Это герцог.
   – Ах да! Поразительное сходство. А это ваши замечательные краски… – Когда он провел рукой над драгоценными пигментами, я едва смог подавить дрожь симпатии к собрату-художнику. – Это мумия? Где вы нашли свиные потроха?
   – В свинье, герр Альтманн. – Я взгромоздился на стул и наблюдал, как старик бормотал что-то над моими горшочками. Должно быть, он ждал, что я предложу ему работу помощника. Но через какое-то время, удрученный моим молчанием, он поклонился и убрался из моего логова, ни на йоту не продвинувшись в своем намерении. Видите ли, мне от него не было никакого проку. Я уже получил одобрение своего патрона на создание «Книги Добродетелей», призванной прославить достоинства молодого герцога на тридцати двух ксилографиях.