Страница:
– Но вы хотите, чтобы я нарушил все принципы строительства.
– Да, если вы не против.
Архитектор поджал губы, словно обсасывая цукат.
– Эти эскизы мне напоминают кроличий садок, – сказал он.
– Вы мне льстите.
– Мне придется задействовать тридцать своих мастеров, наиболее умелых.
– Я уже распорядился, чтобы для них подготовили место.
– И я надеюсь, что герцог одобрит мои чертежи…
– Разумеется.
– …и будет платить регулярно, наличными, принимая во внимание все заказы, которые я упущу из-за отсутствия в Аугсбурге.
– Флорины вас устроят?
Архитектор кивнул и, судя по выражению его лица, уже принялся обдумывать технические детали для грядущей постройки.
– Я вам построю дворец чудес. Но я беру на себя только внешнюю его конструкцию…
– …а я позабочусь о внутреннем содержании, – добавил я.
Мы пожали друг другу руки над столом, на котором лежали мои наброски, впитывавшие жемчужный вечерний свет. Я нанял соглядатая, который следил за архитектором с самого его прибытия в крепость, и, полагаясь на полученную информацию, смог побаловать гостя бутылкой его любимого аликанте. Он выдул шесть бокалов, прежде чем я успел справиться с одним, потом развалился на кушетке и выслушал мою историю. Я честно рассказал ему все, что он хотел услышать, и заговорил про обширную коллекцию императора Рудольфа.
– Наша библиотека искусств, – сказал я, – отдаст должное его бессмертному достижению.
Люди архитектора прибыли в июне и до конца года еще дважды возвращались в Фельсенгрюнде, прежде чем проект был закончен. (Некоторые особо циничные придворные говорили, что мастера нарочно затягивают работу, поскольку здесь они ни в чем не нуждались и вообще катались как сыр в масле; строители наслаждались отменным гостеприимством, за чем следил лично Мартин Грюненфельдер, которому приказали вышвырнуть всех слуг из их комнат. Этим несчастным приходилось спать в коридорах и на лестницах, съеживаясь, подобно улиткам, от ударов сапог разбушевавшихся мастеров, когда те, пьяные вдрызг, отправлялись ко сну.) Много дней провел я на стройке, наблюдая за работой строителей, которые делали измерения, пилили доски и обменивались сальными шутками. Я завидовал тому, как они лихо размахивают молотками, и пытался представить, что должен чувствовать физически полноценный мужчина, когда он дает заслуженный отдых ноющим мышцам. Я возложил на себя обязанность снабжать их питьем. Кто знает, может быть, я пытался умиротворить призрака? Ведь я помнил, как отец тесал камни на Корсо ди Порта Романа – как он кривился от жажды, обожженный неумолимым солнцем. Я даже подавал рабочим влажные полотенца, словно пытаясь отогнать воспоминания об отце, вытирающем лоб рукой в молочном от мраморной крошки поту.
Да, признаю: я баловал приезжих мастеров, но на строительной площадке имелся и более действенный стимул к работе. Разъяренный леностью наших местных работников, которых Максимилиан фон Винкельбах чуть ли не пинками выгонял из таверн, архитектор приставил к ним мастера, сальное бульдожье лицо которого, обгоревшее на солнце до цвета вареной свеклы, намертво врезалось мне в память – и не сказать, чтобы я был этому рад.
Мастера звали Куссмауль, но все называли его Куссеманом, Целовальщиком, потому что он обожал «чмокать» нерадивых работников своим хлыстом. Его собака, злобная шавка неизвестной породы, имела зубы настолько острые, что мне иногда представлялось, как Куссеман вечерами точит ей зубы напильником. Присутствие на площадке Куссемана со свирепым Цербером у ноги служило сразу двум целям. Подчиненных он заставлял работать, несмотря на мизерную плату, а для своих аугсбургских дружков он был живым талисманом и собутыльником. По вечерам, в питейных заведениях вроде «Барашка» на Флейш-штрассе, люди заключали пари по поводу его воистину знатных способностей к поглощению напитков – что означало, что Куссеману не нужно было платить за выпивку. Он знал действенное средство от похмелья, и это были не сырые яйца или рвотный порошок: мастер предпочитал, чтобы по окончании попойки об его голову сломали березовую доску. Не раз я видел, как он пошатывался после такого лечения, пытаясь смахнуть с бровей окровавленные щепки. Друзья стояли у него за спиной, чтобы подхватить в случае чего. Но он только отряхивался, как собака после купания, и как ни в чем не бывало возвращался на стройплощадку. В детстве, как вы понимаете, я сторонился подобной компании. Но архитектор сообщил своим людям то, о чем они сами догадывались, судя по элегантности моей одежды: что я был отцом проекта, «придворным художником», «бесспорным мастером искусств» и «ученым другом его светлости герцога». Никогда прежде такого не было и никогда больше такого не будет, чтобы толпа крепких, здоровых мужчин – каждый из которых способен раздавить меня, как гнилое яблоко, – кланялась мне в унисон или ломала пыльные шапки. Даже Куссеман приветствовал меня, кивая обваренной головой и натягивая поводок своей рычащей зверюги.
Помимо уважения аугбургских строителей я наслаждался почтительностью своих учеников. Пишу «учеников», хотя я, разумеется, никогда не имел намерения сделать из этих робких мальчишек некое подобие художников. (Это были «лишние рты» из многочисленной местной дворни. В искусстве они не разбирались и отличить подделку от оригинала, конечно же, не могли. Так что с этой стороны я не опасался разоблачения.) Три мальчика посещали мою мастерскую в южной башне замка. Я обучал их простым наукам, когда-то усвоенным в мастерской Джана Бонконвенто. Они смешивали краски и предохраняли их от высыхания; учились готовить холсты, окрашивать бумагу и соединять негашеную известь с творогом для получения казеинового клея. Кое-кто все же пытался понять по моим рисункам законы перспективы или тайком проскользнуть в мой кабинет, когда я отсутствовал, – чтобы изучить мои эскизы и сравнить свои таланты с моим. Но большинство из моих подмастерьев просто были мне благодарны за то, что я даю им еду и кров, а если и поколачиваю, то нечасто и только по делу, и не стремились к чему-то большему, искренне радуясь прибытию редкой мумии из Венеции или выравнивая грунт на моих холстах при помощи акульей шкурки. Я – увы! – не учил их видеть. Я мог только молиться, чтобы они получили какую-то пользу от моей тирании и что когда-нибудь мне доведется услышать знакомое имя, которое дойдет до тосканских холмов, и произнесено оно будет с таким же благоговейным придыханием, с каким произносят имя Рафаэля или благословенного Микеланджело.
С изнуряющей медлительностью строительство библиотеки близилось к завершению, но мой патрон отказывался посетить ее до тех пор, пока не будет закончена хотя бы одна комната. Я решил пригласить в гости Людольфа Бресдина и предложил ему расписать в паре со мной стены герцогского кабинета – за немалое вознаграждение. Бресдин – супруга которого только что родила двойню – недолго думая согласился. Мы задумали изобразить любовные похождения Зевса: вооружившись кистями и красками, как когда-то в охотничьем домике в Моритцбурге и в летнем доме в Бург-Вайссинг, мы принялись живописать грозного бога в облике любвеобильного перепела, орла, быка, лебедя и золотого дождя. Когда мы начали работать, вокруг гремела стройка. Все ругательства или взрывы смеха пролетали через стропила и собирались под потолком, поэтому мы с Бресдином, как истые заговорщики, общались только шепотом. Вечером я докладывал герцогу о наших успехах – обычно это происходило в приватных покоях, и герцог сидел, погруженный в мечтания, или читал о своей доблести в «Книге добродетелей». Трудно сказать, что вернее говорило об иллюзиях моего патрона: его вера в правдивость моего живописного восхваления или его убежденность, что в это поверят будущие поколения.
– В будущем, – уверял его я, – никто не вспомнит о военачальниках и государственных деятелях. Лишь меценаты останутся в памяти поколений.
Когда библиотека искусств еще только начиналась, а зима захватила власть над горами, до герцога дошли печальные новости о его прежнем учителе и придворном художнике, Теодоре Альтманне. Куссмауль как раз показывал мне плотоядные шипы на своем хлысте (громко расписывая их достоинства, так чтобы слышали его дрожащие подопечные), когда через крепостной двор промчался Альбрехт Рудольфус. Пытаясь схватить меня за руку, он нечаянно ущипнул меня за шею. Я последовал за ним к фонтану, улыбаясь сквозь слезы боли.
– Альтманн, – выпалил он. – Его тело нашли неподалеку от Шпитценберга.
– Где?
– В овраге, за деревней.
– Мертвым?
Герцог посмотрел на меня как-то странно.
– У него не было денег на жилье. Все, что он мог предложить, – свои художества. Видимо, хозяину постоялого двора наскучили боги и сатиры – Альтманну никогда не давалось сходство с натурой.
– Как он погиб?
– Замерз скорее всего. Деревенские старики не смогли понять, был ли он мертв до того, как за него принялись волки. – Альбрехт Рудольфус сжал кулаки. – Я ведь правильно сделал, что изгнал его? Это ведь было не… самодурство?
– Человек сам творец своей судьбы, ваша светлость.
– Я к тому, что обергофмейстер и его брат согласились с моим решением. Они его недолюбливали, живого. Но теперь, когда он умер – да-да, слухи уже пошли, – Альтманн может стать вроде как мучеником.
Так и случилось. С высоты своей мастерской я ощущал растущее раздражение Винкельбахов и Грюненфельдеров, которое подобно болоту затягивало основание моей башни. Герцог впал в виноватую меланхолию. Я же отправился на поиски женщин, чтобы забить их духами трупную вонь наших снов.
Да, я стал герцогским сутенером. Не удовлетворившись наблюдением за строительством библиотеки, присмотром за музеем и сбором книг, я сделался поставщиком более низменных удовольствий. С точки зрения плотских утех город Фельсенгрюнде был сущей пустыней, поэтому мне пришлось расширить сферу своих поисков вплоть до Крантора (в котором, несмотря на название, нет ни башен, ни журавлей, гнездящихся на кривых печных трубах) и Шпитцендорфа. Большинство девушек подходящего возраста были грубыми, ширококостными крестьянками. Но даже среди крестьян, в глухих деревнях, попадались настоящие красавицы: прекрасные розы среди сорняков, чьи родители, погрязшие в крайней нужде, обменивали своих дочерей на кошельки с осязаемым золотом. Каждой рыдающей матери и сурово молчащему отцу элегантно одетый, но чересчур малорослый итальянец обещал достойную службу в замке для их ненаглядных кровиночек. Да уж, Урсуле и Лотте, Марии и маленькой Илзе уготовано было занятие поистине благородное! Чтобы облегчить им переезд, мои дрожащие помощники в крытой повозке кутали девушек в меховые манто и надевали им на пальцы бронзовые кольца.
Альбрехт Рудольфус, который не решился самолично осмотреть девичий урожай, упивался моими описаниями добытых плодов. Дабы избежать скандальных слухов при дворе, он заплатил за размещение девушек на окраине города, в двухстах ярдах от западной стены замка, что позволяло втащить избранную на вечер девицу по желобу для мусора (каков символ для господ моралистов!) и провести ее в спальню к герцогу, не привлекая внимания.
На Своем островке, омываемом волнами слухов и сплетен, четыре девушки, вверенные моему попечению, погрустнели и потолстели. Целыми днями они скучали или скандалили из-за какой-нибудь стеклянной безделушки. Иногда я подумывал, а не послать ли кого-нибудь в Нюрнберг, чтобы разыскать моих прежних прелестниц. (Годы вряд ли были милостивы к Анне и Гретель: пиком их карьеры могла бы стать должность «мадам» в борделе.) Но мне не хватило духу. И дело отнюдь не в уколах совести, к тому времени совести как таковой у меня уже не было. Скорее я опасался печальных известий о судьбе своих бывших пассий. Вместо этого я прочесал улицу Таубенштрассе в районе ферм, единственном месте, где, по информации Клауса, можно было найти практикующих шлюх: жалких созданий со слезящимися глазами и гнилостным дыханием, которые, хоть и не годились для передовой, все же были способны поддерживать боевой дух пехоты хотя бы в тылу, С помощью почти трезвой «мамаши» (она была не старше меня, но постарела до времени и обладала изящной фигурой доярки) я принялся обставлять обиталище моих куртизанок.
Все эти труды отвлекали меня от насущных задач. Мне нужно было найти постоянных работников – отборный отряд мастеров, – чтобы заменить плотников и рабочих, которые рано или поздно отправятся восвояси, недовольные мизерной платой. Для этого я написал доверенным людям из нескольких городов, в том числе и своим надежным друзьям, Шпенглеру и Майринку, надеясь завлечь с их помощью художников, садовников, изготовителей масок – любых искусников и умельцев, чье мастерство может развлечь томного герцога.
В то утро, когда начались первые собеседования, я сидел рядом с Альбрехтом Рудольфусом в завешанной гобеленами полутьме герцогского зеркального коридора. Мой патрон, вспомнив маскировку студенческих лет, снял с себя все регалии и внешние признаки своего положения и велел не сообщать кандидатам, кто он на самом деле. Он не желал, чтобы почтение перед герцогской властью повлияло на их выступления. Он сменил свой скрипучий трон на обычный стул (такой же, как у меня, но без стопки подушек) и сказал, что проводить аудиенцию буду я, а он – только молчать и слушать.
Через несколько часов настроение у нас испортилось; первый день оказался полностью провальным – мы не нашли ни единого подходящего человека. Осталось ждать еще двадцать дней, пока не прибудет следующий, столь же жалкий отряд робких неумех…
Стражник, объявивший его, наградил меня таким многозначительным взглядом, что я тут же сбросил тупое оцепенение. После множества щелкоперов, штукатуров и третьесортных жуликов; после катастрофы с метателем ножей (зубы которого находили на полу и три недели спустя) и бородатой женщины с зажатым между ног членом; после всех горьких разочарований я снова был полон надежды.
– Войдите, – крикнул я.
Человек, вошедший в кабинет, был полностью лишен волос. Его голубые глаза казались голыми без ресниц; брови были отмечены лишь тонким валиком плоти. Чтобы подчеркнуть свой поразительный внешний вид, этот господин – кальвинист, надо думать, – облачился в мрачный черный костюм. Заинтригованный Альбрехт Рудольфус подался вперед. Мне захотелось нарисовать голову этого водяного, блестящую в пляшущем свете факелов, – голову, голую, как у зародыша.
– Синьор, у меня есть помощник, – сказал незнакомец. – Могу ли я?…
– Да, пригласите.
Он улыбнулся и, непрестанно кланяясь, завел в комнату маленького негритенка. Мальчик был одет так же, как и его хозяин. Он толкал тележку, содержимое которой – два шара на каком-то непонятном холмике – было накрыто мешковиной.
– Давай быстрее. Только не зацепи стену. – Незнакомец, улыбаясь, подошел ближе к нам. Его маленький помощник семенил следом с укрытой тележкой. Ее колеса посвистывали и скрипели, как колесики кресла, на котором возили старого герцога.
– Как вас зовут, сударь?
Незнакомец пожевал губы, словно пробуя что-то на вкус; откашлялся, прочищая горло, а потом прикусил заусенец на пальце, чтобы как-то заполнить паузу.
– Адольфо… гм… Адольф Бреннер.
– Вы сомневаетесь, сударь?
– Я? – Гость закрыл рот ладонью, словно пытаясь сдержать отрыжку. – Сомневаюсь, синьор?
– Вы как будто не знаете собственного имени.
– Моего имени? – Посетитель рассмеялся: это было звонкое, переливчатое, почти женское хихиканье, уместное скорее в дамской гостиной, нежели в этой мрачной келье с двумя инквизиторами. – Знает ли собака, что она собака?
– Пожалуйста, без загадок.
– Никаких загадок, синьор. Я хочу сказать, что человек, не знающий своего имени, немногим лучше собаки. – Он покачал головой и продолжил, еле заметно притопнув ногой: – Меня зовут Адольф Бреннер.
Я не смог удержаться от улыбки. Пока что этот несчастный шарлатан держался очень даже неплохо.
– Вы в этом уверены?
– Совершенно уверен, синьор.
Герцог привстал со стула, зачарованный непонятным предметом на тележке у негритенка.
– Так каков ваш род деятельности,герр Бреннер?
– Monstrorum Artifex, синьор. Я делаю чудовищ. Искусственных мужчин, женщин, детей. Собачек. Русалок. Однажды я сделал летающего навозного жука.
– Навозного жука? – охнул Альбрехт Рудольфус.
– Так, развлечения ради. Как у доктора Ди в Англии. Только этот летал без привязанных струн.
– Герр Бреннер, – прервал я его. – Вы выражаетесь чересчур туманно. Скажите прямо, немецким языком, что вы делаете?
– Автоматы, синьор.
Рука моего патрона тяжело легла мне на запястье.
– Томмазо, это ведь именно то, что ты мне обещал, помнишь? Тогда, с кошками, на мой день рождения?
Улыбка Адольфа Бреннера заняла прочное место у него на лице, как только он понял, кто сидит перед ним. Этот великовозрастный ребенок и есть герцог?! Наш посетитель искал подтверждения в моих глазах – и нашел его.
– Ваша светлость, – сказал он, рассыпавшись в поклонах. – На этой тележке приготовлен образчик моего искусства.
– Так покажи мне его, ради бога! – От возбуждения Альбрехт Рудольфус так сжал мою руку, что мне пришлось закусить губу, чтобы сдержать стон. Адольф Бреннер поспешил к своему творению.
– Секунду терпения, ваша светлость… – Лысый изобретатель с головой залез под мешковину, и оттуда послышался стрекот. – По моей команде, Каспар. – Негритенок дрожал; поклонившись герцогу, он взялся за край ткани.
– Такого я еще не видел, – шепнул мне герцог, оставив на моем ухе жемчужную капельку слюны.
– ДАВАЙ!
Маленький Каспар сдернул мешковину. Под ней обнаружились две головы, кивающие в унисон. Это были набитые тканью мешочки с нарисованными лицами: красные полукружия вместо ртов, черные треугольники вместо носов, глазки-пуговки цвета патины и полное отсутствие волос, как и у их создателя. В комнате воцарилась недоуменная, растерянная тишина, которую нарушало лишь тиканье механизма. Адольф Бреннер покусывал палец, малыш Каспар, казалось, вот-вот расплачется, а зловещие близнецы как будто раздумывали, стоит ли им продолжать движение.
– Мы покажем вам, – сказал механик, – Братское Объятие.
Внезапно, словно Бреннер произнес волшебное слово, автоматы повернули головы друг к другу. Со стуком, треском и натужным скрипом за головами последовали и туловища. Между ними натянулась какая-то пуповина с двумя сшитыми вместе хлопчатобумажными шарами посередине, изображавшими сцепленные руки. Этот веревочный привесок болтался из стороны в сторону на манер рукопожатия, а головы неуклюже кивали. Рука Адольфа Бреннера легла на плечо Каспара; совиный взгляд нервно метался между его творением и герцогом.
– Восхитительно, – объявил мой патрон.
– Машина пока груба и не разукрашена, ваша светлость. Но внешний вид не так важен. Пока главное – довести до совершенства движение.
Завод пружины подходил к концу, куклы затряслись, заскрипели колеса тележки. Кивающие головы бились лбами, сжатые руки провисли, туловища притянулись друг к другу. Каспар переменился в лице, наблюдая с нарастающим беспокойством за стукающимися головами. Альбрехт Рудольфус хихикал с детским упоением.
– Братское Бодание, – завопил он, хлопая себя по бедрам на манер Арлекина.
Адольфу Бреннеру хватило ума не обидеться на герцогский смех. Даже малыш Каспар заулыбался, грустно глядя на свои ладони, пока плохо откалиброванные тряпичные головы долбились друг о дружку. Когда завод окончательно вышел и автоматы, слегка покачиваясь, вернулись в исходное положение, мой патрон радостно вскочил со стула и обнял своего нового слугу.
– Добро пожаловать, – воскликнул он, влажно сверкая толстыми губами, – в мою библиотеку чудес и диковин.
За два года до того, как до нас дойдут новости о смещении Рудольфа и разделении его коллекции, Ярослав Майринк прислал мне письмо, освежившее воспоминания о моем богемском бесчестии.
«Вероятно, ты слышал, – писал он, – про драматическое падение Филиппа фон Лангенфельса, известного как Лангенфельсу. Этот преступный еврей угодил в прошлом году в застенок и много месяцев просидел в Белой башне, пока окончательный приговор не исправил все его ошибки. Лангенфель-су, чьи радикальные смены взглядов, по моему мнению, были всего лишь попыткой укрепиться при дворе, признался, что долгие годы обкрадывал императорскую коллекцию. В его домах обнаружили старые монеты, драгоценные камни, яшмовые вазы. Он признался, что для воплощения своих планов нанимал обычных воров и использовал агентов с вымышленными именами, чтобы сохранить в тайне свое участие в деле. Больше того, он притворялся, что обладает алхимическими тайнами, своей ложью сбивая с толку доверчивых людей. В этих и многих других преступлениях сознался Лангенфельсу на допросах с пристрастием.
Один особо любопытный набег на собственность императора был совершен в ноябре 1600 года. Вдохновленный его подручным, неким Моосбрюггером, он завершился убийством трех легковерных бедняг, каковых утопили в реке. Думаю, ты сам сделаешь выводы относительно тех несчастий, что приключились с тобой в то время…» – продолжал Майринк, уснащая свое письмо выразительными подробностями: как труп негодяя «утопили во Влтаве, как собаку», а «голову выставили на мосту, чтобы все могли на нее плевать». На этой основе он заключил, что всякое преступление неминуемо будет раскрыто; что человек не сможет взрастить в себе полноценную личность, если его корни сидят в отравленной земле; что еврею нельзя доверять, как бы он ни притворялся честным.
Разоблачение моего пражского врага и подробности его мучительной кончины нуждались в утешительной антитезе.
Майринк сравнил злодейское поведение фон Лангенфельса – этого безжалостного выскочки – с добротой, проявленной ко мне Бартоломеусом Шпрангером. Мне казалось, что мой самый влиятельный друг при дворе Рудольфа оставил меня в минуту величайшей нужды.
«Бартоломеус Шпрангер – человек благоразумный; возможно, своей свободой ты обязан его стараниям. – Именно благодаря Шпрангеру улучшились условия моего содержания в темнице. Более-менее съедобная пища, питьевая вода без ржавчины и утонувших пушистых личинок; также и свечи, в мерцающем свете которых я видел лицо моего доброго друга Петруса Гонсальвуса. – Вот видишь, как в одном и том же послании могут ужиться Грех и Добродетель», – заключил Майринк. Я был благодарен ему за эту новость, но не хотел поощрять на новые подвиги подобного рода.
Мне не хотелось возрождать в памяти свою молодость. За десять лет я постарался забыть большую ее часть, выдирая из сердца иссохшие корни, – я посвятил свою жизнь продвижению наверх. Мое постыдное прошлое осталось в прошлом, если так можно сказать, и поэтому утратило право на существование. Теперь я заделался благородным господином, и я не позволю кому бы то ни было в Фельсенгрюнде узнать о моей ошибке.
Летом 1610 года наконец завершились работы над вестибюлями и нишами нашего лабиринта, аугсбургские плотники (ко всеобщему, кроме, пожалуй, трактирщиков, облегчению) покинули герцогство, а я приступил к внутренней отделке библиотеки. Я заказал гобелены в Брюсселе и Обюссоне; выписал из Аугсбурга золотых дел мастеров, чтобы те изготовили бронзовые канделябры и рамы для картин; что касается камня, то я попытался восстановить связь с семьей матери, мраморными магнатами Раймонди. Для этого я написал письмо во Флоренцию, моему прежнему учителю Пьомбино, и от него узнал, что мой дядя Умберто скончался от сердечного приступа в своем достопамятном кабинете на виа деи Калцаиуоли. То есть зачинщик моих приключений – человек, чей сапог едва не придал ускорение моему заду на площади Синьории и чьи усилия, направленные на то, чтобы почтить память покойной сестры, подстегнули мое превращение в сценического урода, – окончил свой жизненный путь. Я был безутешен, целый день ходил мрачный – ведь мне не представился шанс поразить старика величием моего успеха. Судя по всему, дела у моих флорентийских родственников шли не блестяще; Пьомбино прислал два письма, живописуя, какое щедрое вознаграждение я смогу получить, если положусь на их опыт. К сожалению, после жаркой стычки с казначеем, Вильгельмом Штрудером, мне пришлось положить конец этой переписке.
Расходы на проект и не думали сокращаться. Мне потребовалось лишь немного выдумки и малая толика двуличия, и – там-татам! – в ворота замка въехала громыхающая повозка, запряженная унылыми клячами. От непогоды ее защищал холст, растянутый между ярко раскрашенными столбами. Канареечно-желтые и ярко-красные ленты придавали столбам праздничный вид. На веревках болтались куклы: гномы, волшебники, седовласые короли. Следом за повозкой бежала собака, неистово лая на соблазнительные, но – увы – деревянные связки сосисок, свисавшие сзади. Повозка трещала, скрипела, звенела и наконец остановилась на Вайдманнер-платц, выпустив из своей утробы труппу бродячих артистов. Я представился их молчаливому предводителю. У себя в кабинете, за парой бутылок рейнского, я договорился с ним о сотрудничестве под мелодичный звон флоринов на столе.
Деньги пошли на покупку их буйной фантазии и смекалки: дорогого товара в актерской среде. Я нуждался в совете людей, которые, обладая скудными ресурсами, могли превратить пустой помост или угол банкетного зала в лес, римский сенат, берег Трои. Притушив свечи и факелы, мы вошли в пустую библиотеку, поскрипывая половицами. Актеры, возбужденные, как школьники, избегали ловушек, на которые я им указывал. Мои театральные друзья, пораженные извивами и лестницами лабиринта, его настоящими, обманными и потайными дверьми, согласились внести свой вклад в имитацию будущей роскоши.
– Да, если вы не против.
Архитектор поджал губы, словно обсасывая цукат.
– Эти эскизы мне напоминают кроличий садок, – сказал он.
– Вы мне льстите.
– Мне придется задействовать тридцать своих мастеров, наиболее умелых.
– Я уже распорядился, чтобы для них подготовили место.
– И я надеюсь, что герцог одобрит мои чертежи…
– Разумеется.
– …и будет платить регулярно, наличными, принимая во внимание все заказы, которые я упущу из-за отсутствия в Аугсбурге.
– Флорины вас устроят?
Архитектор кивнул и, судя по выражению его лица, уже принялся обдумывать технические детали для грядущей постройки.
– Я вам построю дворец чудес. Но я беру на себя только внешнюю его конструкцию…
– …а я позабочусь о внутреннем содержании, – добавил я.
Мы пожали друг другу руки над столом, на котором лежали мои наброски, впитывавшие жемчужный вечерний свет. Я нанял соглядатая, который следил за архитектором с самого его прибытия в крепость, и, полагаясь на полученную информацию, смог побаловать гостя бутылкой его любимого аликанте. Он выдул шесть бокалов, прежде чем я успел справиться с одним, потом развалился на кушетке и выслушал мою историю. Я честно рассказал ему все, что он хотел услышать, и заговорил про обширную коллекцию императора Рудольфа.
– Наша библиотека искусств, – сказал я, – отдаст должное его бессмертному достижению.
Люди архитектора прибыли в июне и до конца года еще дважды возвращались в Фельсенгрюнде, прежде чем проект был закончен. (Некоторые особо циничные придворные говорили, что мастера нарочно затягивают работу, поскольку здесь они ни в чем не нуждались и вообще катались как сыр в масле; строители наслаждались отменным гостеприимством, за чем следил лично Мартин Грюненфельдер, которому приказали вышвырнуть всех слуг из их комнат. Этим несчастным приходилось спать в коридорах и на лестницах, съеживаясь, подобно улиткам, от ударов сапог разбушевавшихся мастеров, когда те, пьяные вдрызг, отправлялись ко сну.) Много дней провел я на стройке, наблюдая за работой строителей, которые делали измерения, пилили доски и обменивались сальными шутками. Я завидовал тому, как они лихо размахивают молотками, и пытался представить, что должен чувствовать физически полноценный мужчина, когда он дает заслуженный отдых ноющим мышцам. Я возложил на себя обязанность снабжать их питьем. Кто знает, может быть, я пытался умиротворить призрака? Ведь я помнил, как отец тесал камни на Корсо ди Порта Романа – как он кривился от жажды, обожженный неумолимым солнцем. Я даже подавал рабочим влажные полотенца, словно пытаясь отогнать воспоминания об отце, вытирающем лоб рукой в молочном от мраморной крошки поту.
Да, признаю: я баловал приезжих мастеров, но на строительной площадке имелся и более действенный стимул к работе. Разъяренный леностью наших местных работников, которых Максимилиан фон Винкельбах чуть ли не пинками выгонял из таверн, архитектор приставил к ним мастера, сальное бульдожье лицо которого, обгоревшее на солнце до цвета вареной свеклы, намертво врезалось мне в память – и не сказать, чтобы я был этому рад.
Мастера звали Куссмауль, но все называли его Куссеманом, Целовальщиком, потому что он обожал «чмокать» нерадивых работников своим хлыстом. Его собака, злобная шавка неизвестной породы, имела зубы настолько острые, что мне иногда представлялось, как Куссеман вечерами точит ей зубы напильником. Присутствие на площадке Куссемана со свирепым Цербером у ноги служило сразу двум целям. Подчиненных он заставлял работать, несмотря на мизерную плату, а для своих аугсбургских дружков он был живым талисманом и собутыльником. По вечерам, в питейных заведениях вроде «Барашка» на Флейш-штрассе, люди заключали пари по поводу его воистину знатных способностей к поглощению напитков – что означало, что Куссеману не нужно было платить за выпивку. Он знал действенное средство от похмелья, и это были не сырые яйца или рвотный порошок: мастер предпочитал, чтобы по окончании попойки об его голову сломали березовую доску. Не раз я видел, как он пошатывался после такого лечения, пытаясь смахнуть с бровей окровавленные щепки. Друзья стояли у него за спиной, чтобы подхватить в случае чего. Но он только отряхивался, как собака после купания, и как ни в чем не бывало возвращался на стройплощадку. В детстве, как вы понимаете, я сторонился подобной компании. Но архитектор сообщил своим людям то, о чем они сами догадывались, судя по элегантности моей одежды: что я был отцом проекта, «придворным художником», «бесспорным мастером искусств» и «ученым другом его светлости герцога». Никогда прежде такого не было и никогда больше такого не будет, чтобы толпа крепких, здоровых мужчин – каждый из которых способен раздавить меня, как гнилое яблоко, – кланялась мне в унисон или ломала пыльные шапки. Даже Куссеман приветствовал меня, кивая обваренной головой и натягивая поводок своей рычащей зверюги.
Помимо уважения аугбургских строителей я наслаждался почтительностью своих учеников. Пишу «учеников», хотя я, разумеется, никогда не имел намерения сделать из этих робких мальчишек некое подобие художников. (Это были «лишние рты» из многочисленной местной дворни. В искусстве они не разбирались и отличить подделку от оригинала, конечно же, не могли. Так что с этой стороны я не опасался разоблачения.) Три мальчика посещали мою мастерскую в южной башне замка. Я обучал их простым наукам, когда-то усвоенным в мастерской Джана Бонконвенто. Они смешивали краски и предохраняли их от высыхания; учились готовить холсты, окрашивать бумагу и соединять негашеную известь с творогом для получения казеинового клея. Кое-кто все же пытался понять по моим рисункам законы перспективы или тайком проскользнуть в мой кабинет, когда я отсутствовал, – чтобы изучить мои эскизы и сравнить свои таланты с моим. Но большинство из моих подмастерьев просто были мне благодарны за то, что я даю им еду и кров, а если и поколачиваю, то нечасто и только по делу, и не стремились к чему-то большему, искренне радуясь прибытию редкой мумии из Венеции или выравнивая грунт на моих холстах при помощи акульей шкурки. Я – увы! – не учил их видеть. Я мог только молиться, чтобы они получили какую-то пользу от моей тирании и что когда-нибудь мне доведется услышать знакомое имя, которое дойдет до тосканских холмов, и произнесено оно будет с таким же благоговейным придыханием, с каким произносят имя Рафаэля или благословенного Микеланджело.
С изнуряющей медлительностью строительство библиотеки близилось к завершению, но мой патрон отказывался посетить ее до тех пор, пока не будет закончена хотя бы одна комната. Я решил пригласить в гости Людольфа Бресдина и предложил ему расписать в паре со мной стены герцогского кабинета – за немалое вознаграждение. Бресдин – супруга которого только что родила двойню – недолго думая согласился. Мы задумали изобразить любовные похождения Зевса: вооружившись кистями и красками, как когда-то в охотничьем домике в Моритцбурге и в летнем доме в Бург-Вайссинг, мы принялись живописать грозного бога в облике любвеобильного перепела, орла, быка, лебедя и золотого дождя. Когда мы начали работать, вокруг гремела стройка. Все ругательства или взрывы смеха пролетали через стропила и собирались под потолком, поэтому мы с Бресдином, как истые заговорщики, общались только шепотом. Вечером я докладывал герцогу о наших успехах – обычно это происходило в приватных покоях, и герцог сидел, погруженный в мечтания, или читал о своей доблести в «Книге добродетелей». Трудно сказать, что вернее говорило об иллюзиях моего патрона: его вера в правдивость моего живописного восхваления или его убежденность, что в это поверят будущие поколения.
– В будущем, – уверял его я, – никто не вспомнит о военачальниках и государственных деятелях. Лишь меценаты останутся в памяти поколений.
Когда библиотека искусств еще только начиналась, а зима захватила власть над горами, до герцога дошли печальные новости о его прежнем учителе и придворном художнике, Теодоре Альтманне. Куссмауль как раз показывал мне плотоядные шипы на своем хлысте (громко расписывая их достоинства, так чтобы слышали его дрожащие подопечные), когда через крепостной двор промчался Альбрехт Рудольфус. Пытаясь схватить меня за руку, он нечаянно ущипнул меня за шею. Я последовал за ним к фонтану, улыбаясь сквозь слезы боли.
– Альтманн, – выпалил он. – Его тело нашли неподалеку от Шпитценберга.
– Где?
– В овраге, за деревней.
– Мертвым?
Герцог посмотрел на меня как-то странно.
– У него не было денег на жилье. Все, что он мог предложить, – свои художества. Видимо, хозяину постоялого двора наскучили боги и сатиры – Альтманну никогда не давалось сходство с натурой.
– Как он погиб?
– Замерз скорее всего. Деревенские старики не смогли понять, был ли он мертв до того, как за него принялись волки. – Альбрехт Рудольфус сжал кулаки. – Я ведь правильно сделал, что изгнал его? Это ведь было не… самодурство?
– Человек сам творец своей судьбы, ваша светлость.
– Я к тому, что обергофмейстер и его брат согласились с моим решением. Они его недолюбливали, живого. Но теперь, когда он умер – да-да, слухи уже пошли, – Альтманн может стать вроде как мучеником.
Так и случилось. С высоты своей мастерской я ощущал растущее раздражение Винкельбахов и Грюненфельдеров, которое подобно болоту затягивало основание моей башни. Герцог впал в виноватую меланхолию. Я же отправился на поиски женщин, чтобы забить их духами трупную вонь наших снов.
Да, я стал герцогским сутенером. Не удовлетворившись наблюдением за строительством библиотеки, присмотром за музеем и сбором книг, я сделался поставщиком более низменных удовольствий. С точки зрения плотских утех город Фельсенгрюнде был сущей пустыней, поэтому мне пришлось расширить сферу своих поисков вплоть до Крантора (в котором, несмотря на название, нет ни башен, ни журавлей, гнездящихся на кривых печных трубах) и Шпитцендорфа. Большинство девушек подходящего возраста были грубыми, ширококостными крестьянками. Но даже среди крестьян, в глухих деревнях, попадались настоящие красавицы: прекрасные розы среди сорняков, чьи родители, погрязшие в крайней нужде, обменивали своих дочерей на кошельки с осязаемым золотом. Каждой рыдающей матери и сурово молчащему отцу элегантно одетый, но чересчур малорослый итальянец обещал достойную службу в замке для их ненаглядных кровиночек. Да уж, Урсуле и Лотте, Марии и маленькой Илзе уготовано было занятие поистине благородное! Чтобы облегчить им переезд, мои дрожащие помощники в крытой повозке кутали девушек в меховые манто и надевали им на пальцы бронзовые кольца.
Альбрехт Рудольфус, который не решился самолично осмотреть девичий урожай, упивался моими описаниями добытых плодов. Дабы избежать скандальных слухов при дворе, он заплатил за размещение девушек на окраине города, в двухстах ярдах от западной стены замка, что позволяло втащить избранную на вечер девицу по желобу для мусора (каков символ для господ моралистов!) и провести ее в спальню к герцогу, не привлекая внимания.
На Своем островке, омываемом волнами слухов и сплетен, четыре девушки, вверенные моему попечению, погрустнели и потолстели. Целыми днями они скучали или скандалили из-за какой-нибудь стеклянной безделушки. Иногда я подумывал, а не послать ли кого-нибудь в Нюрнберг, чтобы разыскать моих прежних прелестниц. (Годы вряд ли были милостивы к Анне и Гретель: пиком их карьеры могла бы стать должность «мадам» в борделе.) Но мне не хватило духу. И дело отнюдь не в уколах совести, к тому времени совести как таковой у меня уже не было. Скорее я опасался печальных известий о судьбе своих бывших пассий. Вместо этого я прочесал улицу Таубенштрассе в районе ферм, единственном месте, где, по информации Клауса, можно было найти практикующих шлюх: жалких созданий со слезящимися глазами и гнилостным дыханием, которые, хоть и не годились для передовой, все же были способны поддерживать боевой дух пехоты хотя бы в тылу, С помощью почти трезвой «мамаши» (она была не старше меня, но постарела до времени и обладала изящной фигурой доярки) я принялся обставлять обиталище моих куртизанок.
Все эти труды отвлекали меня от насущных задач. Мне нужно было найти постоянных работников – отборный отряд мастеров, – чтобы заменить плотников и рабочих, которые рано или поздно отправятся восвояси, недовольные мизерной платой. Для этого я написал доверенным людям из нескольких городов, в том числе и своим надежным друзьям, Шпенглеру и Майринку, надеясь завлечь с их помощью художников, садовников, изготовителей масок – любых искусников и умельцев, чье мастерство может развлечь томного герцога.
В то утро, когда начались первые собеседования, я сидел рядом с Альбрехтом Рудольфусом в завешанной гобеленами полутьме герцогского зеркального коридора. Мой патрон, вспомнив маскировку студенческих лет, снял с себя все регалии и внешние признаки своего положения и велел не сообщать кандидатам, кто он на самом деле. Он не желал, чтобы почтение перед герцогской властью повлияло на их выступления. Он сменил свой скрипучий трон на обычный стул (такой же, как у меня, но без стопки подушек) и сказал, что проводить аудиенцию буду я, а он – только молчать и слушать.
Через несколько часов настроение у нас испортилось; первый день оказался полностью провальным – мы не нашли ни единого подходящего человека. Осталось ждать еще двадцать дней, пока не прибудет следующий, столь же жалкий отряд робких неумех…
Стражник, объявивший его, наградил меня таким многозначительным взглядом, что я тут же сбросил тупое оцепенение. После множества щелкоперов, штукатуров и третьесортных жуликов; после катастрофы с метателем ножей (зубы которого находили на полу и три недели спустя) и бородатой женщины с зажатым между ног членом; после всех горьких разочарований я снова был полон надежды.
– Войдите, – крикнул я.
Человек, вошедший в кабинет, был полностью лишен волос. Его голубые глаза казались голыми без ресниц; брови были отмечены лишь тонким валиком плоти. Чтобы подчеркнуть свой поразительный внешний вид, этот господин – кальвинист, надо думать, – облачился в мрачный черный костюм. Заинтригованный Альбрехт Рудольфус подался вперед. Мне захотелось нарисовать голову этого водяного, блестящую в пляшущем свете факелов, – голову, голую, как у зародыша.
– Синьор, у меня есть помощник, – сказал незнакомец. – Могу ли я?…
– Да, пригласите.
Он улыбнулся и, непрестанно кланяясь, завел в комнату маленького негритенка. Мальчик был одет так же, как и его хозяин. Он толкал тележку, содержимое которой – два шара на каком-то непонятном холмике – было накрыто мешковиной.
– Давай быстрее. Только не зацепи стену. – Незнакомец, улыбаясь, подошел ближе к нам. Его маленький помощник семенил следом с укрытой тележкой. Ее колеса посвистывали и скрипели, как колесики кресла, на котором возили старого герцога.
– Как вас зовут, сударь?
Незнакомец пожевал губы, словно пробуя что-то на вкус; откашлялся, прочищая горло, а потом прикусил заусенец на пальце, чтобы как-то заполнить паузу.
– Адольфо… гм… Адольф Бреннер.
– Вы сомневаетесь, сударь?
– Я? – Гость закрыл рот ладонью, словно пытаясь сдержать отрыжку. – Сомневаюсь, синьор?
– Вы как будто не знаете собственного имени.
– Моего имени? – Посетитель рассмеялся: это было звонкое, переливчатое, почти женское хихиканье, уместное скорее в дамской гостиной, нежели в этой мрачной келье с двумя инквизиторами. – Знает ли собака, что она собака?
– Пожалуйста, без загадок.
– Никаких загадок, синьор. Я хочу сказать, что человек, не знающий своего имени, немногим лучше собаки. – Он покачал головой и продолжил, еле заметно притопнув ногой: – Меня зовут Адольф Бреннер.
Я не смог удержаться от улыбки. Пока что этот несчастный шарлатан держался очень даже неплохо.
– Вы в этом уверены?
– Совершенно уверен, синьор.
Герцог привстал со стула, зачарованный непонятным предметом на тележке у негритенка.
– Так каков ваш род деятельности,герр Бреннер?
– Monstrorum Artifex, синьор. Я делаю чудовищ. Искусственных мужчин, женщин, детей. Собачек. Русалок. Однажды я сделал летающего навозного жука.
– Навозного жука? – охнул Альбрехт Рудольфус.
– Так, развлечения ради. Как у доктора Ди в Англии. Только этот летал без привязанных струн.
– Герр Бреннер, – прервал я его. – Вы выражаетесь чересчур туманно. Скажите прямо, немецким языком, что вы делаете?
– Автоматы, синьор.
Рука моего патрона тяжело легла мне на запястье.
– Томмазо, это ведь именно то, что ты мне обещал, помнишь? Тогда, с кошками, на мой день рождения?
Улыбка Адольфа Бреннера заняла прочное место у него на лице, как только он понял, кто сидит перед ним. Этот великовозрастный ребенок и есть герцог?! Наш посетитель искал подтверждения в моих глазах – и нашел его.
– Ваша светлость, – сказал он, рассыпавшись в поклонах. – На этой тележке приготовлен образчик моего искусства.
– Так покажи мне его, ради бога! – От возбуждения Альбрехт Рудольфус так сжал мою руку, что мне пришлось закусить губу, чтобы сдержать стон. Адольф Бреннер поспешил к своему творению.
– Секунду терпения, ваша светлость… – Лысый изобретатель с головой залез под мешковину, и оттуда послышался стрекот. – По моей команде, Каспар. – Негритенок дрожал; поклонившись герцогу, он взялся за край ткани.
– Такого я еще не видел, – шепнул мне герцог, оставив на моем ухе жемчужную капельку слюны.
– ДАВАЙ!
Маленький Каспар сдернул мешковину. Под ней обнаружились две головы, кивающие в унисон. Это были набитые тканью мешочки с нарисованными лицами: красные полукружия вместо ртов, черные треугольники вместо носов, глазки-пуговки цвета патины и полное отсутствие волос, как и у их создателя. В комнате воцарилась недоуменная, растерянная тишина, которую нарушало лишь тиканье механизма. Адольф Бреннер покусывал палец, малыш Каспар, казалось, вот-вот расплачется, а зловещие близнецы как будто раздумывали, стоит ли им продолжать движение.
– Мы покажем вам, – сказал механик, – Братское Объятие.
Внезапно, словно Бреннер произнес волшебное слово, автоматы повернули головы друг к другу. Со стуком, треском и натужным скрипом за головами последовали и туловища. Между ними натянулась какая-то пуповина с двумя сшитыми вместе хлопчатобумажными шарами посередине, изображавшими сцепленные руки. Этот веревочный привесок болтался из стороны в сторону на манер рукопожатия, а головы неуклюже кивали. Рука Адольфа Бреннера легла на плечо Каспара; совиный взгляд нервно метался между его творением и герцогом.
– Восхитительно, – объявил мой патрон.
– Машина пока груба и не разукрашена, ваша светлость. Но внешний вид не так важен. Пока главное – довести до совершенства движение.
Завод пружины подходил к концу, куклы затряслись, заскрипели колеса тележки. Кивающие головы бились лбами, сжатые руки провисли, туловища притянулись друг к другу. Каспар переменился в лице, наблюдая с нарастающим беспокойством за стукающимися головами. Альбрехт Рудольфус хихикал с детским упоением.
– Братское Бодание, – завопил он, хлопая себя по бедрам на манер Арлекина.
Адольфу Бреннеру хватило ума не обидеться на герцогский смех. Даже малыш Каспар заулыбался, грустно глядя на свои ладони, пока плохо откалиброванные тряпичные головы долбились друг о дружку. Когда завод окончательно вышел и автоматы, слегка покачиваясь, вернулись в исходное положение, мой патрон радостно вскочил со стула и обнял своего нового слугу.
– Добро пожаловать, – воскликнул он, влажно сверкая толстыми губами, – в мою библиотеку чудес и диковин.
За два года до того, как до нас дойдут новости о смещении Рудольфа и разделении его коллекции, Ярослав Майринк прислал мне письмо, освежившее воспоминания о моем богемском бесчестии.
«Вероятно, ты слышал, – писал он, – про драматическое падение Филиппа фон Лангенфельса, известного как Лангенфельсу. Этот преступный еврей угодил в прошлом году в застенок и много месяцев просидел в Белой башне, пока окончательный приговор не исправил все его ошибки. Лангенфель-су, чьи радикальные смены взглядов, по моему мнению, были всего лишь попыткой укрепиться при дворе, признался, что долгие годы обкрадывал императорскую коллекцию. В его домах обнаружили старые монеты, драгоценные камни, яшмовые вазы. Он признался, что для воплощения своих планов нанимал обычных воров и использовал агентов с вымышленными именами, чтобы сохранить в тайне свое участие в деле. Больше того, он притворялся, что обладает алхимическими тайнами, своей ложью сбивая с толку доверчивых людей. В этих и многих других преступлениях сознался Лангенфельсу на допросах с пристрастием.
Один особо любопытный набег на собственность императора был совершен в ноябре 1600 года. Вдохновленный его подручным, неким Моосбрюггером, он завершился убийством трех легковерных бедняг, каковых утопили в реке. Думаю, ты сам сделаешь выводы относительно тех несчастий, что приключились с тобой в то время…» – продолжал Майринк, уснащая свое письмо выразительными подробностями: как труп негодяя «утопили во Влтаве, как собаку», а «голову выставили на мосту, чтобы все могли на нее плевать». На этой основе он заключил, что всякое преступление неминуемо будет раскрыто; что человек не сможет взрастить в себе полноценную личность, если его корни сидят в отравленной земле; что еврею нельзя доверять, как бы он ни притворялся честным.
Разоблачение моего пражского врага и подробности его мучительной кончины нуждались в утешительной антитезе.
Майринк сравнил злодейское поведение фон Лангенфельса – этого безжалостного выскочки – с добротой, проявленной ко мне Бартоломеусом Шпрангером. Мне казалось, что мой самый влиятельный друг при дворе Рудольфа оставил меня в минуту величайшей нужды.
«Бартоломеус Шпрангер – человек благоразумный; возможно, своей свободой ты обязан его стараниям. – Именно благодаря Шпрангеру улучшились условия моего содержания в темнице. Более-менее съедобная пища, питьевая вода без ржавчины и утонувших пушистых личинок; также и свечи, в мерцающем свете которых я видел лицо моего доброго друга Петруса Гонсальвуса. – Вот видишь, как в одном и том же послании могут ужиться Грех и Добродетель», – заключил Майринк. Я был благодарен ему за эту новость, но не хотел поощрять на новые подвиги подобного рода.
Мне не хотелось возрождать в памяти свою молодость. За десять лет я постарался забыть большую ее часть, выдирая из сердца иссохшие корни, – я посвятил свою жизнь продвижению наверх. Мое постыдное прошлое осталось в прошлом, если так можно сказать, и поэтому утратило право на существование. Теперь я заделался благородным господином, и я не позволю кому бы то ни было в Фельсенгрюнде узнать о моей ошибке.
Летом 1610 года наконец завершились работы над вестибюлями и нишами нашего лабиринта, аугсбургские плотники (ко всеобщему, кроме, пожалуй, трактирщиков, облегчению) покинули герцогство, а я приступил к внутренней отделке библиотеки. Я заказал гобелены в Брюсселе и Обюссоне; выписал из Аугсбурга золотых дел мастеров, чтобы те изготовили бронзовые канделябры и рамы для картин; что касается камня, то я попытался восстановить связь с семьей матери, мраморными магнатами Раймонди. Для этого я написал письмо во Флоренцию, моему прежнему учителю Пьомбино, и от него узнал, что мой дядя Умберто скончался от сердечного приступа в своем достопамятном кабинете на виа деи Калцаиуоли. То есть зачинщик моих приключений – человек, чей сапог едва не придал ускорение моему заду на площади Синьории и чьи усилия, направленные на то, чтобы почтить память покойной сестры, подстегнули мое превращение в сценического урода, – окончил свой жизненный путь. Я был безутешен, целый день ходил мрачный – ведь мне не представился шанс поразить старика величием моего успеха. Судя по всему, дела у моих флорентийских родственников шли не блестяще; Пьомбино прислал два письма, живописуя, какое щедрое вознаграждение я смогу получить, если положусь на их опыт. К сожалению, после жаркой стычки с казначеем, Вильгельмом Штрудером, мне пришлось положить конец этой переписке.
Расходы на проект и не думали сокращаться. Мне потребовалось лишь немного выдумки и малая толика двуличия, и – там-татам! – в ворота замка въехала громыхающая повозка, запряженная унылыми клячами. От непогоды ее защищал холст, растянутый между ярко раскрашенными столбами. Канареечно-желтые и ярко-красные ленты придавали столбам праздничный вид. На веревках болтались куклы: гномы, волшебники, седовласые короли. Следом за повозкой бежала собака, неистово лая на соблазнительные, но – увы – деревянные связки сосисок, свисавшие сзади. Повозка трещала, скрипела, звенела и наконец остановилась на Вайдманнер-платц, выпустив из своей утробы труппу бродячих артистов. Я представился их молчаливому предводителю. У себя в кабинете, за парой бутылок рейнского, я договорился с ним о сотрудничестве под мелодичный звон флоринов на столе.
Деньги пошли на покупку их буйной фантазии и смекалки: дорогого товара в актерской среде. Я нуждался в совете людей, которые, обладая скудными ресурсами, могли превратить пустой помост или угол банкетного зала в лес, римский сенат, берег Трои. Притушив свечи и факелы, мы вошли в пустую библиотеку, поскрипывая половицами. Актеры, возбужденные, как школьники, избегали ловушек, на которые я им указывал. Мои театральные друзья, пораженные извивами и лестницами лабиринта, его настоящими, обманными и потайными дверьми, согласились внести свой вклад в имитацию будущей роскоши.