Страница:
Подсудимый продолжал молчать.
- А, может, вы писали дневник и вам неприятно сознаться в этом?
- А где, интересно, по мнению прокурора, хранится этот дневник? -
спросил адвокат.
- Это, возможно, выяснится, если защита предоставит информацию о
местопребывании жены подсудимого.
Прокурор, что называется, не лез за словом в карман.
Председатель суда постучал по столу.
- Вы видите, подсудимый, - на этот раз заговорил председатель суда, -
вы видите, что ваше молчание не вызывает ничего, кроме бесплодных
словопрений, более того, его толкуют вам во вред.
- Мне задают чересчур много вопросов, господин председатель суда, а
когда я на них отвечаю - мне не верят. Моя жена не кралась по лестнице без
ботинок, а я никогда не вел дневника. О чем бы я мог написать в дневнике?
Ведь ничего не случалось. Я сказал бы скорее обратное тому, что говорил
господин прокурор. Моя жена плакала из-за того, что ничего не случалось.
И... да, именно из-за того, что она не в силах была это вынести. Это и
впрямь трудно выносить, такова истина. Но изменить уже ничего нельзя было,
никоим образом, для этого уже было слишком поздно.
Не может ли подсудимый объяснить суду, что он понимает, говоря о том,
что "ничего не случалось", и о том, что было уже "слишком поздно"?
Он понимает под этим то, что человек, само собой разумеется, тоскует по
прошлому, тоскует по событиям, которые так и не случились. Однако
поддаваться этой тоске опасно, и не только из-за себя, но и из-за других
тоже. Представьте себе, что вы подходите к столу, за которым сидят трое
картежников. Издали вам кажется: вот здорово, они с головой ушли в игру.
Они громко шлепают по столу картами, выкрикивают какие-то слова, ржут,
охвачены азартом. Вам хочется участвовать во всем этом. Но когда вы
подходите к играющим так близко, что можете их коснуться, почувствовать их
дыхание, они сразу же замирают: держа карты в руках, они смотрят друг на
друга, бледные, с разинутыми ртами, словно восковые фигуры в паноптикуме
или словно персонажи сказки о Спящей Красавице. Кажется, будто они
спрашивают: и зачем только мы играли? Это невыносимо, особенно в первый
раз; вы пугаетесь до смерти, ведь вы отнюдь не хотели помешать другим,
парализовать их. В конторе, в электричке, в ресторане - повсюду, где
скапливаются люди, происходит то же самое. До тех пор пока к ним кто-то не
прислушается, они естественны; все то, что они говорят друг другу, для них
важно. Но лишь только они заметят постороннего наблюдателя, они,
поперхнувшись, замолкают или же начинают орать, чтобы скрыть свое
смущение. Но до этого их доводить нельзя - ведь из чувства стыда можно
убить человека или же склонить на убийство.
- Что общего все это имеет с вашим делом? - спросил председатель суда.
- И я тоже не раз готов был умереть со стыда, - сказал подсудимый тихо,
но очень внятно. - Поэтому я сознаю опасность. Только смертельная грусть
помогала биться моему сердцу. Хотя иногда оно уже замирало, и мне это
казалось избавлением. Я кричал сердцу, но не громко, господа, такие слова
громко не произносят, и, если под дверью кто-то стоит, он ничего не
услышит. Я кричал своему сердцу: почему ты отказываешься от того
единственного блюда, которое тебе предназначено и которое может сделать
тебя настолько сильным, что тебе больше не придется самоутверждаться?
Ужасающие часы. Я никому их не пожелаю пережить, ведь я сам их с трудом
переносил. Извините, пожалуйста, что я затрудняю вас своими проблемами. Я
этого не хотел.
- Чего вы не хотели?
- Я не хочу приводить в замешательство людей своим присутствием. В
самом начале я предостерег суд.
- А это уж предоставьте суду, - сказал председатель. - Кроме того, речь
здесь не о суде, а о вас или, точнее, о местонахождении вашей жены.
Затратив столько времени, мы, стало быть, должны удовольствоваться
утверждением - хотя оно и звучит весьма неправдоподобно, - что, сидя в
такой поздний час в гостиной, вы ничего не делали. Нет уж, оставьте,
сейчас не стоит спорить о формулировках. Вы, стало быть, сидели и, так
сказать, ждали. Считаете ли вы это ожидание вашей большой заслугой?
- Заслугой? Нет, это была необходимость.
- Хорошо. Пусть будет так. Уточним слово "необходимость". Чего вы
ждали?
- Ничего определенного, я ведь уже говорил. Это был просто шанс. Может,
единственный шанс.
- Попытаюсь сформулировать это точно, без словесных украшений, - сказал
председатель суда. - Хотя вы не ожидали ничего определенного, следствием
вашего непонятного поведения стало бесследное исчезновение вашей жены.
Или, может вы оспариваете то обстоятельство, что между вашим ожиданием и
исчезновением жены существовала причинная связь?
- Меня слишком много спрашивают, - сказал подсудимый.
- Хорошо, я хочу задать совсем другой вопрос. Считаете ли вы, кажется
ли вам... Но прошу не смеяться над выражением, автором которого являетесь
вы сами, какой уж тут смех, дело чересчур серьезное... Находились ли вы
еще до той ночи хоть однажды там, где никто "ни от чего не застрахован"?
- Да, наверно, - ответил подсудимый нерешительно, - но когда туда
попадаешь, сам об этом догадываешься последним. Скорее это замечают все
остальные.
- Догадываешься? Каким образом?
- Да, каким образом? Может быть, по запаху. Или лучше сказать - из-за
отсутствия запаха.
Нет, он вовсе не хотел никого рассмешить, ведь люди сперва с удивлением
принюхиваются и говорят: куда же он делся? Только что он был здесь, я
собирался его сожрать. Однако, принюхиваясь, они скоро натыкаются на
другой объект, что и отвлекает их от вашей персоны. И вы, стало быть, еще
раз избежали опасности.
- Опасности чего?
- Опасности того, что вас укусят и что вам придется укусить в ответ.
- А по отношению к вашей жене вы также придерживались этой тактики,
назовем ее тактикой уверток? - сказал председатель, поднимая голову и
стараясь заглушить скрытое хихиканье в зале.
- Оба мы были очень осторожны, - ответил подсудимый. - Нам приходилось
соблюдать большую осторожность. Ведь нам дали своего рода испытательный
срок, и мы знали: в любую минуту нас могут его лишить. Нам не полагалось
мечтать, как всем остальным людям.
- И так было с самого начала? - спросил председатель суда, качая
головой.
- Я ведь пытался описать, как было с самого начала. Но являлось ли это
началом?
- Тем не менее...
- Да, тем не менее! - Теперь подсудимый почти что кричал. - Или именно
поэтому. И если я не ошибаюсь, речь идет как раз о том, что принято
называть любовью. Насколько мне известно также, ощущение ее хрупкости и
есть доказательство того, что любовь истинная.
- Ваш тон в отношении суда совершенно недопустим, - сказал председатель
осуждающе. - Мы не нуждаемся в поучениях.
- Дело идет не обо мне, а о моей жене, - заметил подсудимый
извиняющимся тоном. - Я не в силах терпеть, когда на нее задним числом
нападают, притом что она не может защищаться. Ведь нападают на жену, а не
на меня, нападают за ее бесследное исчезновение и еще за то, что наш брак
в глазах суда не выглядит счастливым. Какое неуважение к моей жене, к
любимой женщине! Я прожил с женой семь лет, мы всегда были с ней на грани
уничтожения, и каждый миг мы знали, что нам грозит уничтожение,
превращение в ничто. Позади нас было ничто, мы день и ночь думали, вот-вот
мы превратимся и ничто, и никто не давал нам никаких гарантий. Я говорю
чересчур пространно, но все же слова, которые я произношу и которые
приводят суд в возмущение, вызваны лишь одной причиной: меня загнали в
угол, я не могу этого больше терпеть. Прошу вас, господин председатель
суда, поверьте, я до глубины души потрясен тем, что мне, хочешь не хочешь,
надо признаться, что - пусть временно - от семилетнего супружества не
осталось ничего осязаемого, кроме смятого платочка на полу у кровати. И
даже следы слез установить на этом платочке можно лишь с помощью
химического анализа. Кстати, вправе ли я возбудить ходатайство о том,
чтобы мне передали платочек после процесса?
Насчет ходатайства будет решено в свое время, сказал председатель суда.
Намерены ли прокурор или защитник взять слово? Если нет, он хочет
продолжить судебное следствие.
Но тут заговорил прокурор. Он сказал, что было бы интересно узнать у
подсудимого, делился ли он своими взглядами о другими людьми. Нет? Не
делился? Очень жаль. Ибо он, прокурор, хотел бы еще раз напомнить
адвокату, что люди, с которыми подсудимый разговаривал на эту тему до
разбираемого события, могли бы стать свидетелями защиты.
В ответ адвокат заявил, что его клиент не нуждается в свидетелях
защиты.
Но это упростило бы судопроизводство, заметил прокурор. Все-таки он
хочет задать подсудимому еще один вопрос на ту же тему: существуют ли, по
его мнению, другие люди, которые также погружены в "то, от чего никто не
застрахован"?
Людей, которые об этом помнят, незначительное меньшинство.
Ну и как обстоит дело с этим незначительным меньшинством? Подсудимый с
ним мог бы договориться?
Нет, это меньшинство не годится для создания коллектива.
Вот уж действительно интересное заявление. Однако люди меньшинства
разительно похожи друг на друга?
Они сильно отличаются от всех остальных.
Ах вот оно что. Таким образом их, значит, можно узнать. Не правда ли?
Их узнаешь по тому, что в их присутствии чувствуешь себя одиноким.
Ага. Но это прямо-таки фатально.
Да, найдено правильное словцо.
А почему эти люди, которые, так сказать, ни от чего "не застрахованы",
не общаются друг о другом? Ведь это было бы самым простым средством от
одиночества?
О чем же им беседовать друг с другом?
Ну, например, об опыте, который они приобрели на ниве "нестрахуемого",
ведь для простых смертных эта нива являет собой своего рода книгу за семью
печатями.
Нет, это немыслимо.
Почему, собственно? Немыслимо даже у столь похожих людей?
Опыт надо выстрадать. А язык этих людей - молчание.
Ах так? Эти люди, стало быть, изъясняются языком молчания?
- Но как же это возможно! - воскликнул в заключение прокурор. - Тайное
общество дало обет молчания, а вы здесь болтаете об этом.
- Ошибаетесь, господин прокурор, я болтаю не "об этом". Я отвечаю на
вопросы суда, которому по мере сил хочу помочь. И если в те паузы, которые
наступают между моими ответами, просачивается немного молчания, я не
виноват. Этой опасности трудно избежать.
- Какой опасности?
- Опасности обесценивания и отмирания слов.
- Ее не могут избежать даже слова о бесследном исчезновении?
- Да, даже они, господин прокурор. Всегда надо соблюдать сугубую
осторожность.
- Если я вас правильно понял и если все это попытаться перевести на
обычный человеческий язык, вы тем самым признаете, что из-за вашего
молчания жена находилась в опасности.
- Да, признаю.
- В большой опасности?
- Да, так ее надо расценивать.
- Быть может, это представляло смертельную опасность?
- Да, так оно и есть.
- Спасибо. Довольно, - сказал прокурор.
Адвокат вскочил и заявил протест против метода допроса прокурора,
дескать, этот метод заставляет его подзащитного давать ответы, которые
толкуются судом иначе, нежели их понимает сам подсудимый. За время
процесса всем присутствующим стало ясно, что, когда его подзащитный
говорит об опасности или даже о смертельной опасности, он подразумевает
нечто совсем иное, что вовсе не соответствует параграфам кодекса законов.
Посему он, адвокат, просит суд воздействовать на обвинителя, пусть
перестанет жонглировать понятиями, которые служат только для очернения
подсудимого в глазах присутствующих.
Председатель суда возразил, что ежели речь зашла о жонглировании
словами, то в этом скорее можно обвинить подсудимого. Кроме того, он
предоставляет подсудимому право уточнить термин "смертельная опасность",
как он сам его понимает.
Подсудимый оглядел зал, словно в поисках поддержки; несколько раз он
уже это делал. И каждый раз публика испытывала нечто вроде смятения.
Некоторые зрители поспешно поворачивались к своим соседям, явно не желая
встречаться взглядом с подсудимым. Другие смущенно ерзали на стульях или
одергивали на себе одежду.
Не он начал этот процесс, ответил подсудимый после долгой паузы.
Председатель суда сказал, что эти слова нельзя считать ответом на его
вопрос.
На какой вопрос?
На вопрос о смертельной опасности, в которой находилась супруга
подсудимого.
Ему нечего добавить, сказал подсудимый. Все уже сказано раньше.
Прокурор опять попросил слова. Ему сдается, что он в данном случае
может помочь подсудимому, то есть помочь в разъяснении спорной проблемы.
- Скажите, вы человек вспыльчивый?
- Вспыльчивый? Я? - с удивлением спросил подсудимый.
- Да, вы. Впрочем, давайте выразимся несколько иначе. Вы склонны к
внезапным вспышкам?
- Почему вам пришло это в голову?
- О господи! Я ведь только спрашиваю. Разве это не дозволено?
- Тем не менее ваш вопрос странен.
- Возможно, и суд ставит иногда странные вопросы. Важен ответ.
- Мне кажется, я могу ответить на него отрицательно, - сказал
подсудимый. Голос его выдавал настороженность. - Если вы поговорите с
людьми, с которыми я много лет имел дело, вы, безусловно, согласитесь с
моим ответом. Наверно, они охарактеризуют меня как человека
уравновешенного, в высшей степени сдержанного, всячески избегающего
споров. Люди скажут, что, когда разногласия возникают, я стараюсь
проявлять уступчивость и таким образом все сгладить. Эпитет "надежный",
который неотделим от меня, вероятно, достаточен, чтобы ответить
соответствующим образом на вопрос господина прокурора.
- Допустим. Но все это можно истолковать и по-иному, к примеру как
свидетельство вашего умения муштровать самого себя, - конечно, умения,
которое делает вам честь. И тот факт, что вы ссылаетесь на свидетельство
других людей, которых, что ни говори, не очень-то высоко ставите, и то
обстоятельство, что прямо вы не отвечаете, говорят о многом. Быть может,
вы все же обладаете вспыльчивым характером. Во всяком случае, такое
подозрение возникает...
- Подозрение?
- Вот именно, и подозрение это вы никак не опровергли. Например, не
исключено, что вы сами боитесь бурных проявлений чувств или же последствий
этих вспышек, потому что в прошлом тяжело поплатились за них, и потому не
проявляете свою вспыльчивость, загоняя ее внутрь.
- Кто же это вам рассказал? - спросил подсудимый.
- Означает ли ваш вопрос, что я прав? - быстро спросил прокурор.
- Ну, если вы так уж настаиваете, то в известном смысле да. Правда,
обозначение "вспыльчивый", наверно, не соответствует истине, по признаюсь,
что я человек легко ранимый и, поскольку мне это известно, стараюсь
защитить себя, поелику это возможно, стараюсь, чтобы меня ненароком не
затронули, иначе я могу закричать от боли.
Все это подсудимый произнес чрезвычайно спокойно, даже с легкой
усмешкой, однако прокурор истолковал это так, как он, очевидно,
намеревался истолковать, не без задней мысли формулируя вопросы.
- Спасибо! - воскликнул он и тут же повернулся лицом к судьям. -
Основание для поставленных вопросов я почерпнул из имеющихся у нас
протоколов. А именно: матушка подсудимого показала...
- Моя мать? - спросил подсудимый с испугом.
- Говорите, пожалуйста, только тогда, когда к вам обращаются, - оборвал
его председатель суда.
- Матушка подсудимого показала следователю, - продолжал прокурор, - что
подсудимый в детстве был подвержен опасным припадкам ярости. Припадки были
совершенно непредсказуемые и необоснованные, уже не говоря о том, что
детям это вообще не свойственно. Матушка узнавала о приближении припадка
по одному признаку: ее мальчик вдруг белел как полотно, особенно белел
кончик носа. В такие минуты она прямо-таки испытывала страх перед ним...
Мне кажется необходимым сообщить суду об этих показаниях матери
подсудимого.
Теперь попросил слова адвокат. Ему представляется несколько странным
тот факт, что господин прокурор придает столь большое значение подобного
рода высказываниям старушки матери. Не влезая, так сказать, в душу этой
старой дамы, можно предположить, что она сочла себя польщенной допросом и,
дабы продолжить приятную беседу и показать себя поистине незаменимым
свидетелем, сообщила множество разных деталей, которые сами по себе
совершенно безобидны, но которые следователь все же занес в протокол, а
господин прокурор сумел истолковать абсолютно превратно. Как бы то ни
было, основа обвинения, по-видимому, чрезвычайно шаткая, раз уж прокурор
не может найти никаких других свидетелей обвинения, кроме матери
подсудимого.
Адвокату никто не возбранял выставить матушку подсудимого в качестве
свидетеля защиты, парировал реплику адвоката прокурор. Как-никак, в
большинстве случаев матери выступают свидетелями защиты.
Председатель суда, постучав карандашом, прервал перепалку между
прокурором и защитником.
Все это время подсудимый стоял неподвижно, на его лице разлилась та же
бледность, какая, по показаниям матери, разливалась на лице мальчика якобы
перед приступами гнева. И сейчас, казалось, он с трудом сдерживает себя.
- Мать всегда права, - пробормотал подсудимый хрипло, в горле у него
что-то клокотало, но говорил он настолько тихо, что его услышал только
стенограф, да и то совершенно случайно.
- Говорите, пожалуйста, громче, - обратился к подсудимому председатель
суда. - Что вы сказали?
- Я говорю, что пропал, если меня заставят защищаться от матери.
- Как это понять?
- Почему она пытается мне повредить? Это действительно непостижимо.
Против нее я беззащитен.
- Я спрашиваю вас исключительно о том, соответствуют ли истине
показания вашей матушки?
- Открыла ли она следователю причину, по какой у меня возникали вспышки
гнева, как это сформулировал суд? По этой причине я чуть было не умер. Как
мать, она, по-видимому, должна была больше бояться за меня, нежели меня, а
ведь она утверждает сейчас обратное.
- Разве вы не слышали, матушка показала, что ваши припадки были всегда
беспричинны?
- Тогда... Тогда... Предположим, что она все забыла. Бог с ней! Не надо
пробуждать в ней ненужных воспоминаний, ведь мой брат преждевременно погиб
из-за этого, она отравила ему жизнь. А я? Во что я превратился? Но она
ничего не хотела знать. У нее это было внутренней потребностью, она не
виновата. Пусть уж лучше страсть, а не вина.
- По вашему мнению, значит, причины все же были?
- Причины мне непонятны, господин председатель суда. Моя мать обладает
безошибочным даром обнаруживать у человека незащищенную болевую точку и не
в силах отказаться от того наслаждения, которое доставляет ей возможность
потрогать пальцем эту болевую точку. И тут возникает нечто вроде короткого
замыкания. Прошу вас, не спрашивайте меня об этом. Что ни говори, а она
моя мать, и я, как и все смертные, испытываю слабость, питаю какие-то
чувства к имени матери. И все же моя мать не годится в качестве
свидетельницы.
- И я тоже не придаю особого значения показаниям вашей старушки матери,
- прервал монолог подсудимого прокурор. - Ответьте мне, однако, на один
вопрос: дотрагивалась ли и ваша жена до болевых точек, как вы изволили
только что выразиться?
- Моя жена? Мне неприятно, когда о моей жене говорят дурно. Поэтому не
надо соединять имя жены с именем матери в одном предложении. Неужто этого
нельзя избежать, господин председатель суда?
- Вы вправе отказаться отвечать на любой вопрос, - сказал председатель.
- Разве в этом дело? Моя жена так же хорошо знала все обо мне, как я о
ней. Мы оба родились тонкокожими или же стали такими. Та защитная
оболочка, которая спасает всех других людей, у нас отсутствует. Мы знали,
что все у нас буквально обнажено и кровоточит, и потому боялись наткнуться
на что-нибудь или, упаси боже, толкнуть друг друга. Вот почему мы
старались не спускать глаз друг с друга, должны были следить за каждым
изменением интонации. Все это было необходимо, чтобы вовремя предотвратить
самое страшное - не исчезнуть из поля зрения другого и не пропасть самому.
Мы не имели права оглядываться назад, на первые годы жизни, на ужасы
нашего детства, мы не имели права даже вспоминать о былом, ибо
воспоминания заставили бы нас зашататься настолько сильно, что в глазах
другого наши очертания расплылись бы окончательно. Но сон, господа! Кто
властен над теми бурями, которые проносятся во сне, кто может защититься
от них? Тебя бросает из стороны в сторону, из одного пространства в
другое, ты рывком передвигаешься во времени то вперед, то назад. Тебя,
словно перышко, поднимает ввысь, где разлит рассеянный свет, который
слепит глаза, а потом ты опять ощущаешь, что весишь центнер, тебя
неудержимо тянет книзу, все сильнее, все быстрее. Ты падаешь все отвесней
сквозь туманы, падаешь до тех пор, пока не ударяешься о водяное зеркало и
не взламываешь его - о, какая кричащая боль! И тут ты опускаешься в
глубины озера, в ужасающую бесконечность плотоядных растений... А каково,
господа, когда рядом с тобой бодрствует другой человек, ведь он все
чувствует, он слышит твой крик или твои жалкие стоны. Напрасно говорить
ему: это всего лишь сон, который длится несколько секунд. Нет, он знает,
что это и есть жизнь другого, в которую ему не дано проникнуть, поэтому
ему кажется, будто его предали, свели к нулю, ведь его не зовут на помощь.
И даже если он ничего не заметил ночью, он все заметит на следующее утро,
ибо проснувшийся непривычно пахнет или вокруг него образуется какая-то
новая атмосфера, с размытыми контурами. Как можно скрыть сон? Конечно, его
стараешься забыть. Ты спешишь побриться, одеваешься, она накрывает на стол
в кухне. Вы садитесь завтракать, но все это ложь, предательство уже
совершилось, и в надежность другого больше не веришь. Обычное утро - это
только отсрочка, оттяжка. А сколько усилий надо приложить, чтобы вообще
решиться лечь спать? И так из ночи в ночь. Каждую потенциальную угрозу мне
приходилось буквально терзать до тех пор, пока она не теряла свою силу и
уже не могла забрать надо мной власть. Только тогда я шел на риск: ложился
в постель и погружался в сон. Ну а до этого мне приходилось бороться наяву
со всеми опасностями один на один. Со всеми? Кто может знать, сколько их
всех? Наверно, то была моя ошибка, слишком я к ним привык, даже
посмеивался... Да, в эти минуты меня, конечно, не надо было окликать.
Достаточно было самого легкого прикосновения, и я лопнул бы как мыльный
пузырь. В глаза другого брызнуло бы всего несколько капель едкой жидкости.
Вот и все. Да, я переоценил свои силы. Вот почему я нахожусь в этом зале.
- Если я вас правильно понял, - продолжал допрос председатель суда, -
вы хотите сказать, что мыльный пузырь... Вы ведь так выразились? Что
мыльный пузырь лопнул в ту ночь?
- Да, пожалуй, можно сказать и так.
- И притом от несвоевременного прикосновения вашей жены?
- Несвоевременного? Но ведь она имела полное право на все, раз у нее
уже не было сил выносить это.
- Стало быть, дело зашло так далеко, что у нее не было сил выносить?
- Быть может, она заметила, что мое сопротивление ослабело, заметила
еще до того, как я понял это сам. Я хотел воспрепятствовать. Да, я хотел
ее задержать, сделав так, чтобы мы ушли вдвоем. Первоначально я никогда не
думал о таком исходе всерьез, считал его совершенно невозможным, но тут я
быстро сказал: "Хорошо, пошли! Пошли! Что с нами может случиться? Ничего
нам уже не страшно. Куда захотим, туда и пойдем, будем жить в грязи, в
нищете, в грехе. Нас можно опозорить, мы можем умереть с голоду, над нами
можно издеваться, надругаться, нас можно засадить в тюрьму..." Да,
господа, почему бы вам просто не посадить меня за решетку? Приговорить к
пожизненному заключению, я не возражаю. Зачем прилагать столько усилий,
произносить столько мучительных слов? Ведь все, что я говорю, не
предназначается для этого зала, Извините.
- А когда вы обратились к своей жене? - спросил председатель суда, он
даже бровью не повел, не хотел показать своего удивления неожиданной
откровенностью подсудимого.
- Когда? Что значит "когда"? Разумеется, в последнее мгновение. Но было
уже поздно.
- Ах да, понимаю: вата жена уже спускалась по лестнице. Не правда ли?
Это и было, значит, мгновение самой большой опасности, как назвали ее -
смертельной опасности?
- Ужасное мгновение, - сказал подсудимый.
Председатель суда как бы случайно коснулся карандашом своих губ: хотел
дать понять прокурору, чтобы тот не задавал лишних вопросов, которые
помешали бы говорить подсудимому дальше.
Но жест этот оказался напрасным. Не то потому, что подсудимый его
заметил, не то по какой-то иной причине, но он вдруг как бы опомнился; во
всяком случае, к изумлению всех присутствующих, он внезапно сказал
совершенно другим, бодрым голосом:
- Какие вы ловкачи, господа. Вы выуживаете из меня разные признания,
которые не имеют никакого касательства к ходу процесса. Слова, которые,
быть может, никогда и не были сказаны. А как вы отнесетесь к тому, что я
только подумал об этом, не раскрыв рта? Кто это сумеет теперь доказать?
Неожиданная и разительная перемена в поведении подсудимого очень всем
не понравилась. Теперь и прочие его признания показались
неправдоподобными. И судьи и публика заподозрили, что имеют дело с опытным
комедиантом, который прекрасно разбирается в том, какое он производит
впечатление на окружающих. В зале заметно заволновались.
- Вы ошибаетесь, подсудимый, - сказал председатель суда, - все, что
- А, может, вы писали дневник и вам неприятно сознаться в этом?
- А где, интересно, по мнению прокурора, хранится этот дневник? -
спросил адвокат.
- Это, возможно, выяснится, если защита предоставит информацию о
местопребывании жены подсудимого.
Прокурор, что называется, не лез за словом в карман.
Председатель суда постучал по столу.
- Вы видите, подсудимый, - на этот раз заговорил председатель суда, -
вы видите, что ваше молчание не вызывает ничего, кроме бесплодных
словопрений, более того, его толкуют вам во вред.
- Мне задают чересчур много вопросов, господин председатель суда, а
когда я на них отвечаю - мне не верят. Моя жена не кралась по лестнице без
ботинок, а я никогда не вел дневника. О чем бы я мог написать в дневнике?
Ведь ничего не случалось. Я сказал бы скорее обратное тому, что говорил
господин прокурор. Моя жена плакала из-за того, что ничего не случалось.
И... да, именно из-за того, что она не в силах была это вынести. Это и
впрямь трудно выносить, такова истина. Но изменить уже ничего нельзя было,
никоим образом, для этого уже было слишком поздно.
Не может ли подсудимый объяснить суду, что он понимает, говоря о том,
что "ничего не случалось", и о том, что было уже "слишком поздно"?
Он понимает под этим то, что человек, само собой разумеется, тоскует по
прошлому, тоскует по событиям, которые так и не случились. Однако
поддаваться этой тоске опасно, и не только из-за себя, но и из-за других
тоже. Представьте себе, что вы подходите к столу, за которым сидят трое
картежников. Издали вам кажется: вот здорово, они с головой ушли в игру.
Они громко шлепают по столу картами, выкрикивают какие-то слова, ржут,
охвачены азартом. Вам хочется участвовать во всем этом. Но когда вы
подходите к играющим так близко, что можете их коснуться, почувствовать их
дыхание, они сразу же замирают: держа карты в руках, они смотрят друг на
друга, бледные, с разинутыми ртами, словно восковые фигуры в паноптикуме
или словно персонажи сказки о Спящей Красавице. Кажется, будто они
спрашивают: и зачем только мы играли? Это невыносимо, особенно в первый
раз; вы пугаетесь до смерти, ведь вы отнюдь не хотели помешать другим,
парализовать их. В конторе, в электричке, в ресторане - повсюду, где
скапливаются люди, происходит то же самое. До тех пор пока к ним кто-то не
прислушается, они естественны; все то, что они говорят друг другу, для них
важно. Но лишь только они заметят постороннего наблюдателя, они,
поперхнувшись, замолкают или же начинают орать, чтобы скрыть свое
смущение. Но до этого их доводить нельзя - ведь из чувства стыда можно
убить человека или же склонить на убийство.
- Что общего все это имеет с вашим делом? - спросил председатель суда.
- И я тоже не раз готов был умереть со стыда, - сказал подсудимый тихо,
но очень внятно. - Поэтому я сознаю опасность. Только смертельная грусть
помогала биться моему сердцу. Хотя иногда оно уже замирало, и мне это
казалось избавлением. Я кричал сердцу, но не громко, господа, такие слова
громко не произносят, и, если под дверью кто-то стоит, он ничего не
услышит. Я кричал своему сердцу: почему ты отказываешься от того
единственного блюда, которое тебе предназначено и которое может сделать
тебя настолько сильным, что тебе больше не придется самоутверждаться?
Ужасающие часы. Я никому их не пожелаю пережить, ведь я сам их с трудом
переносил. Извините, пожалуйста, что я затрудняю вас своими проблемами. Я
этого не хотел.
- Чего вы не хотели?
- Я не хочу приводить в замешательство людей своим присутствием. В
самом начале я предостерег суд.
- А это уж предоставьте суду, - сказал председатель. - Кроме того, речь
здесь не о суде, а о вас или, точнее, о местонахождении вашей жены.
Затратив столько времени, мы, стало быть, должны удовольствоваться
утверждением - хотя оно и звучит весьма неправдоподобно, - что, сидя в
такой поздний час в гостиной, вы ничего не делали. Нет уж, оставьте,
сейчас не стоит спорить о формулировках. Вы, стало быть, сидели и, так
сказать, ждали. Считаете ли вы это ожидание вашей большой заслугой?
- Заслугой? Нет, это была необходимость.
- Хорошо. Пусть будет так. Уточним слово "необходимость". Чего вы
ждали?
- Ничего определенного, я ведь уже говорил. Это был просто шанс. Может,
единственный шанс.
- Попытаюсь сформулировать это точно, без словесных украшений, - сказал
председатель суда. - Хотя вы не ожидали ничего определенного, следствием
вашего непонятного поведения стало бесследное исчезновение вашей жены.
Или, может вы оспариваете то обстоятельство, что между вашим ожиданием и
исчезновением жены существовала причинная связь?
- Меня слишком много спрашивают, - сказал подсудимый.
- Хорошо, я хочу задать совсем другой вопрос. Считаете ли вы, кажется
ли вам... Но прошу не смеяться над выражением, автором которого являетесь
вы сами, какой уж тут смех, дело чересчур серьезное... Находились ли вы
еще до той ночи хоть однажды там, где никто "ни от чего не застрахован"?
- Да, наверно, - ответил подсудимый нерешительно, - но когда туда
попадаешь, сам об этом догадываешься последним. Скорее это замечают все
остальные.
- Догадываешься? Каким образом?
- Да, каким образом? Может быть, по запаху. Или лучше сказать - из-за
отсутствия запаха.
Нет, он вовсе не хотел никого рассмешить, ведь люди сперва с удивлением
принюхиваются и говорят: куда же он делся? Только что он был здесь, я
собирался его сожрать. Однако, принюхиваясь, они скоро натыкаются на
другой объект, что и отвлекает их от вашей персоны. И вы, стало быть, еще
раз избежали опасности.
- Опасности чего?
- Опасности того, что вас укусят и что вам придется укусить в ответ.
- А по отношению к вашей жене вы также придерживались этой тактики,
назовем ее тактикой уверток? - сказал председатель, поднимая голову и
стараясь заглушить скрытое хихиканье в зале.
- Оба мы были очень осторожны, - ответил подсудимый. - Нам приходилось
соблюдать большую осторожность. Ведь нам дали своего рода испытательный
срок, и мы знали: в любую минуту нас могут его лишить. Нам не полагалось
мечтать, как всем остальным людям.
- И так было с самого начала? - спросил председатель суда, качая
головой.
- Я ведь пытался описать, как было с самого начала. Но являлось ли это
началом?
- Тем не менее...
- Да, тем не менее! - Теперь подсудимый почти что кричал. - Или именно
поэтому. И если я не ошибаюсь, речь идет как раз о том, что принято
называть любовью. Насколько мне известно также, ощущение ее хрупкости и
есть доказательство того, что любовь истинная.
- Ваш тон в отношении суда совершенно недопустим, - сказал председатель
осуждающе. - Мы не нуждаемся в поучениях.
- Дело идет не обо мне, а о моей жене, - заметил подсудимый
извиняющимся тоном. - Я не в силах терпеть, когда на нее задним числом
нападают, притом что она не может защищаться. Ведь нападают на жену, а не
на меня, нападают за ее бесследное исчезновение и еще за то, что наш брак
в глазах суда не выглядит счастливым. Какое неуважение к моей жене, к
любимой женщине! Я прожил с женой семь лет, мы всегда были с ней на грани
уничтожения, и каждый миг мы знали, что нам грозит уничтожение,
превращение в ничто. Позади нас было ничто, мы день и ночь думали, вот-вот
мы превратимся и ничто, и никто не давал нам никаких гарантий. Я говорю
чересчур пространно, но все же слова, которые я произношу и которые
приводят суд в возмущение, вызваны лишь одной причиной: меня загнали в
угол, я не могу этого больше терпеть. Прошу вас, господин председатель
суда, поверьте, я до глубины души потрясен тем, что мне, хочешь не хочешь,
надо признаться, что - пусть временно - от семилетнего супружества не
осталось ничего осязаемого, кроме смятого платочка на полу у кровати. И
даже следы слез установить на этом платочке можно лишь с помощью
химического анализа. Кстати, вправе ли я возбудить ходатайство о том,
чтобы мне передали платочек после процесса?
Насчет ходатайства будет решено в свое время, сказал председатель суда.
Намерены ли прокурор или защитник взять слово? Если нет, он хочет
продолжить судебное следствие.
Но тут заговорил прокурор. Он сказал, что было бы интересно узнать у
подсудимого, делился ли он своими взглядами о другими людьми. Нет? Не
делился? Очень жаль. Ибо он, прокурор, хотел бы еще раз напомнить
адвокату, что люди, с которыми подсудимый разговаривал на эту тему до
разбираемого события, могли бы стать свидетелями защиты.
В ответ адвокат заявил, что его клиент не нуждается в свидетелях
защиты.
Но это упростило бы судопроизводство, заметил прокурор. Все-таки он
хочет задать подсудимому еще один вопрос на ту же тему: существуют ли, по
его мнению, другие люди, которые также погружены в "то, от чего никто не
застрахован"?
Людей, которые об этом помнят, незначительное меньшинство.
Ну и как обстоит дело с этим незначительным меньшинством? Подсудимый с
ним мог бы договориться?
Нет, это меньшинство не годится для создания коллектива.
Вот уж действительно интересное заявление. Однако люди меньшинства
разительно похожи друг на друга?
Они сильно отличаются от всех остальных.
Ах вот оно что. Таким образом их, значит, можно узнать. Не правда ли?
Их узнаешь по тому, что в их присутствии чувствуешь себя одиноким.
Ага. Но это прямо-таки фатально.
Да, найдено правильное словцо.
А почему эти люди, которые, так сказать, ни от чего "не застрахованы",
не общаются друг о другом? Ведь это было бы самым простым средством от
одиночества?
О чем же им беседовать друг с другом?
Ну, например, об опыте, который они приобрели на ниве "нестрахуемого",
ведь для простых смертных эта нива являет собой своего рода книгу за семью
печатями.
Нет, это немыслимо.
Почему, собственно? Немыслимо даже у столь похожих людей?
Опыт надо выстрадать. А язык этих людей - молчание.
Ах так? Эти люди, стало быть, изъясняются языком молчания?
- Но как же это возможно! - воскликнул в заключение прокурор. - Тайное
общество дало обет молчания, а вы здесь болтаете об этом.
- Ошибаетесь, господин прокурор, я болтаю не "об этом". Я отвечаю на
вопросы суда, которому по мере сил хочу помочь. И если в те паузы, которые
наступают между моими ответами, просачивается немного молчания, я не
виноват. Этой опасности трудно избежать.
- Какой опасности?
- Опасности обесценивания и отмирания слов.
- Ее не могут избежать даже слова о бесследном исчезновении?
- Да, даже они, господин прокурор. Всегда надо соблюдать сугубую
осторожность.
- Если я вас правильно понял и если все это попытаться перевести на
обычный человеческий язык, вы тем самым признаете, что из-за вашего
молчания жена находилась в опасности.
- Да, признаю.
- В большой опасности?
- Да, так ее надо расценивать.
- Быть может, это представляло смертельную опасность?
- Да, так оно и есть.
- Спасибо. Довольно, - сказал прокурор.
Адвокат вскочил и заявил протест против метода допроса прокурора,
дескать, этот метод заставляет его подзащитного давать ответы, которые
толкуются судом иначе, нежели их понимает сам подсудимый. За время
процесса всем присутствующим стало ясно, что, когда его подзащитный
говорит об опасности или даже о смертельной опасности, он подразумевает
нечто совсем иное, что вовсе не соответствует параграфам кодекса законов.
Посему он, адвокат, просит суд воздействовать на обвинителя, пусть
перестанет жонглировать понятиями, которые служат только для очернения
подсудимого в глазах присутствующих.
Председатель суда возразил, что ежели речь зашла о жонглировании
словами, то в этом скорее можно обвинить подсудимого. Кроме того, он
предоставляет подсудимому право уточнить термин "смертельная опасность",
как он сам его понимает.
Подсудимый оглядел зал, словно в поисках поддержки; несколько раз он
уже это делал. И каждый раз публика испытывала нечто вроде смятения.
Некоторые зрители поспешно поворачивались к своим соседям, явно не желая
встречаться взглядом с подсудимым. Другие смущенно ерзали на стульях или
одергивали на себе одежду.
Не он начал этот процесс, ответил подсудимый после долгой паузы.
Председатель суда сказал, что эти слова нельзя считать ответом на его
вопрос.
На какой вопрос?
На вопрос о смертельной опасности, в которой находилась супруга
подсудимого.
Ему нечего добавить, сказал подсудимый. Все уже сказано раньше.
Прокурор опять попросил слова. Ему сдается, что он в данном случае
может помочь подсудимому, то есть помочь в разъяснении спорной проблемы.
- Скажите, вы человек вспыльчивый?
- Вспыльчивый? Я? - с удивлением спросил подсудимый.
- Да, вы. Впрочем, давайте выразимся несколько иначе. Вы склонны к
внезапным вспышкам?
- Почему вам пришло это в голову?
- О господи! Я ведь только спрашиваю. Разве это не дозволено?
- Тем не менее ваш вопрос странен.
- Возможно, и суд ставит иногда странные вопросы. Важен ответ.
- Мне кажется, я могу ответить на него отрицательно, - сказал
подсудимый. Голос его выдавал настороженность. - Если вы поговорите с
людьми, с которыми я много лет имел дело, вы, безусловно, согласитесь с
моим ответом. Наверно, они охарактеризуют меня как человека
уравновешенного, в высшей степени сдержанного, всячески избегающего
споров. Люди скажут, что, когда разногласия возникают, я стараюсь
проявлять уступчивость и таким образом все сгладить. Эпитет "надежный",
который неотделим от меня, вероятно, достаточен, чтобы ответить
соответствующим образом на вопрос господина прокурора.
- Допустим. Но все это можно истолковать и по-иному, к примеру как
свидетельство вашего умения муштровать самого себя, - конечно, умения,
которое делает вам честь. И тот факт, что вы ссылаетесь на свидетельство
других людей, которых, что ни говори, не очень-то высоко ставите, и то
обстоятельство, что прямо вы не отвечаете, говорят о многом. Быть может,
вы все же обладаете вспыльчивым характером. Во всяком случае, такое
подозрение возникает...
- Подозрение?
- Вот именно, и подозрение это вы никак не опровергли. Например, не
исключено, что вы сами боитесь бурных проявлений чувств или же последствий
этих вспышек, потому что в прошлом тяжело поплатились за них, и потому не
проявляете свою вспыльчивость, загоняя ее внутрь.
- Кто же это вам рассказал? - спросил подсудимый.
- Означает ли ваш вопрос, что я прав? - быстро спросил прокурор.
- Ну, если вы так уж настаиваете, то в известном смысле да. Правда,
обозначение "вспыльчивый", наверно, не соответствует истине, по признаюсь,
что я человек легко ранимый и, поскольку мне это известно, стараюсь
защитить себя, поелику это возможно, стараюсь, чтобы меня ненароком не
затронули, иначе я могу закричать от боли.
Все это подсудимый произнес чрезвычайно спокойно, даже с легкой
усмешкой, однако прокурор истолковал это так, как он, очевидно,
намеревался истолковать, не без задней мысли формулируя вопросы.
- Спасибо! - воскликнул он и тут же повернулся лицом к судьям. -
Основание для поставленных вопросов я почерпнул из имеющихся у нас
протоколов. А именно: матушка подсудимого показала...
- Моя мать? - спросил подсудимый с испугом.
- Говорите, пожалуйста, только тогда, когда к вам обращаются, - оборвал
его председатель суда.
- Матушка подсудимого показала следователю, - продолжал прокурор, - что
подсудимый в детстве был подвержен опасным припадкам ярости. Припадки были
совершенно непредсказуемые и необоснованные, уже не говоря о том, что
детям это вообще не свойственно. Матушка узнавала о приближении припадка
по одному признаку: ее мальчик вдруг белел как полотно, особенно белел
кончик носа. В такие минуты она прямо-таки испытывала страх перед ним...
Мне кажется необходимым сообщить суду об этих показаниях матери
подсудимого.
Теперь попросил слова адвокат. Ему представляется несколько странным
тот факт, что господин прокурор придает столь большое значение подобного
рода высказываниям старушки матери. Не влезая, так сказать, в душу этой
старой дамы, можно предположить, что она сочла себя польщенной допросом и,
дабы продолжить приятную беседу и показать себя поистине незаменимым
свидетелем, сообщила множество разных деталей, которые сами по себе
совершенно безобидны, но которые следователь все же занес в протокол, а
господин прокурор сумел истолковать абсолютно превратно. Как бы то ни
было, основа обвинения, по-видимому, чрезвычайно шаткая, раз уж прокурор
не может найти никаких других свидетелей обвинения, кроме матери
подсудимого.
Адвокату никто не возбранял выставить матушку подсудимого в качестве
свидетеля защиты, парировал реплику адвоката прокурор. Как-никак, в
большинстве случаев матери выступают свидетелями защиты.
Председатель суда, постучав карандашом, прервал перепалку между
прокурором и защитником.
Все это время подсудимый стоял неподвижно, на его лице разлилась та же
бледность, какая, по показаниям матери, разливалась на лице мальчика якобы
перед приступами гнева. И сейчас, казалось, он с трудом сдерживает себя.
- Мать всегда права, - пробормотал подсудимый хрипло, в горле у него
что-то клокотало, но говорил он настолько тихо, что его услышал только
стенограф, да и то совершенно случайно.
- Говорите, пожалуйста, громче, - обратился к подсудимому председатель
суда. - Что вы сказали?
- Я говорю, что пропал, если меня заставят защищаться от матери.
- Как это понять?
- Почему она пытается мне повредить? Это действительно непостижимо.
Против нее я беззащитен.
- Я спрашиваю вас исключительно о том, соответствуют ли истине
показания вашей матушки?
- Открыла ли она следователю причину, по какой у меня возникали вспышки
гнева, как это сформулировал суд? По этой причине я чуть было не умер. Как
мать, она, по-видимому, должна была больше бояться за меня, нежели меня, а
ведь она утверждает сейчас обратное.
- Разве вы не слышали, матушка показала, что ваши припадки были всегда
беспричинны?
- Тогда... Тогда... Предположим, что она все забыла. Бог с ней! Не надо
пробуждать в ней ненужных воспоминаний, ведь мой брат преждевременно погиб
из-за этого, она отравила ему жизнь. А я? Во что я превратился? Но она
ничего не хотела знать. У нее это было внутренней потребностью, она не
виновата. Пусть уж лучше страсть, а не вина.
- По вашему мнению, значит, причины все же были?
- Причины мне непонятны, господин председатель суда. Моя мать обладает
безошибочным даром обнаруживать у человека незащищенную болевую точку и не
в силах отказаться от того наслаждения, которое доставляет ей возможность
потрогать пальцем эту болевую точку. И тут возникает нечто вроде короткого
замыкания. Прошу вас, не спрашивайте меня об этом. Что ни говори, а она
моя мать, и я, как и все смертные, испытываю слабость, питаю какие-то
чувства к имени матери. И все же моя мать не годится в качестве
свидетельницы.
- И я тоже не придаю особого значения показаниям вашей старушки матери,
- прервал монолог подсудимого прокурор. - Ответьте мне, однако, на один
вопрос: дотрагивалась ли и ваша жена до болевых точек, как вы изволили
только что выразиться?
- Моя жена? Мне неприятно, когда о моей жене говорят дурно. Поэтому не
надо соединять имя жены с именем матери в одном предложении. Неужто этого
нельзя избежать, господин председатель суда?
- Вы вправе отказаться отвечать на любой вопрос, - сказал председатель.
- Разве в этом дело? Моя жена так же хорошо знала все обо мне, как я о
ней. Мы оба родились тонкокожими или же стали такими. Та защитная
оболочка, которая спасает всех других людей, у нас отсутствует. Мы знали,
что все у нас буквально обнажено и кровоточит, и потому боялись наткнуться
на что-нибудь или, упаси боже, толкнуть друг друга. Вот почему мы
старались не спускать глаз друг с друга, должны были следить за каждым
изменением интонации. Все это было необходимо, чтобы вовремя предотвратить
самое страшное - не исчезнуть из поля зрения другого и не пропасть самому.
Мы не имели права оглядываться назад, на первые годы жизни, на ужасы
нашего детства, мы не имели права даже вспоминать о былом, ибо
воспоминания заставили бы нас зашататься настолько сильно, что в глазах
другого наши очертания расплылись бы окончательно. Но сон, господа! Кто
властен над теми бурями, которые проносятся во сне, кто может защититься
от них? Тебя бросает из стороны в сторону, из одного пространства в
другое, ты рывком передвигаешься во времени то вперед, то назад. Тебя,
словно перышко, поднимает ввысь, где разлит рассеянный свет, который
слепит глаза, а потом ты опять ощущаешь, что весишь центнер, тебя
неудержимо тянет книзу, все сильнее, все быстрее. Ты падаешь все отвесней
сквозь туманы, падаешь до тех пор, пока не ударяешься о водяное зеркало и
не взламываешь его - о, какая кричащая боль! И тут ты опускаешься в
глубины озера, в ужасающую бесконечность плотоядных растений... А каково,
господа, когда рядом с тобой бодрствует другой человек, ведь он все
чувствует, он слышит твой крик или твои жалкие стоны. Напрасно говорить
ему: это всего лишь сон, который длится несколько секунд. Нет, он знает,
что это и есть жизнь другого, в которую ему не дано проникнуть, поэтому
ему кажется, будто его предали, свели к нулю, ведь его не зовут на помощь.
И даже если он ничего не заметил ночью, он все заметит на следующее утро,
ибо проснувшийся непривычно пахнет или вокруг него образуется какая-то
новая атмосфера, с размытыми контурами. Как можно скрыть сон? Конечно, его
стараешься забыть. Ты спешишь побриться, одеваешься, она накрывает на стол
в кухне. Вы садитесь завтракать, но все это ложь, предательство уже
совершилось, и в надежность другого больше не веришь. Обычное утро - это
только отсрочка, оттяжка. А сколько усилий надо приложить, чтобы вообще
решиться лечь спать? И так из ночи в ночь. Каждую потенциальную угрозу мне
приходилось буквально терзать до тех пор, пока она не теряла свою силу и
уже не могла забрать надо мной власть. Только тогда я шел на риск: ложился
в постель и погружался в сон. Ну а до этого мне приходилось бороться наяву
со всеми опасностями один на один. Со всеми? Кто может знать, сколько их
всех? Наверно, то была моя ошибка, слишком я к ним привык, даже
посмеивался... Да, в эти минуты меня, конечно, не надо было окликать.
Достаточно было самого легкого прикосновения, и я лопнул бы как мыльный
пузырь. В глаза другого брызнуло бы всего несколько капель едкой жидкости.
Вот и все. Да, я переоценил свои силы. Вот почему я нахожусь в этом зале.
- Если я вас правильно понял, - продолжал допрос председатель суда, -
вы хотите сказать, что мыльный пузырь... Вы ведь так выразились? Что
мыльный пузырь лопнул в ту ночь?
- Да, пожалуй, можно сказать и так.
- И притом от несвоевременного прикосновения вашей жены?
- Несвоевременного? Но ведь она имела полное право на все, раз у нее
уже не было сил выносить это.
- Стало быть, дело зашло так далеко, что у нее не было сил выносить?
- Быть может, она заметила, что мое сопротивление ослабело, заметила
еще до того, как я понял это сам. Я хотел воспрепятствовать. Да, я хотел
ее задержать, сделав так, чтобы мы ушли вдвоем. Первоначально я никогда не
думал о таком исходе всерьез, считал его совершенно невозможным, но тут я
быстро сказал: "Хорошо, пошли! Пошли! Что с нами может случиться? Ничего
нам уже не страшно. Куда захотим, туда и пойдем, будем жить в грязи, в
нищете, в грехе. Нас можно опозорить, мы можем умереть с голоду, над нами
можно издеваться, надругаться, нас можно засадить в тюрьму..." Да,
господа, почему бы вам просто не посадить меня за решетку? Приговорить к
пожизненному заключению, я не возражаю. Зачем прилагать столько усилий,
произносить столько мучительных слов? Ведь все, что я говорю, не
предназначается для этого зала, Извините.
- А когда вы обратились к своей жене? - спросил председатель суда, он
даже бровью не повел, не хотел показать своего удивления неожиданной
откровенностью подсудимого.
- Когда? Что значит "когда"? Разумеется, в последнее мгновение. Но было
уже поздно.
- Ах да, понимаю: вата жена уже спускалась по лестнице. Не правда ли?
Это и было, значит, мгновение самой большой опасности, как назвали ее -
смертельной опасности?
- Ужасное мгновение, - сказал подсудимый.
Председатель суда как бы случайно коснулся карандашом своих губ: хотел
дать понять прокурору, чтобы тот не задавал лишних вопросов, которые
помешали бы говорить подсудимому дальше.
Но жест этот оказался напрасным. Не то потому, что подсудимый его
заметил, не то по какой-то иной причине, но он вдруг как бы опомнился; во
всяком случае, к изумлению всех присутствующих, он внезапно сказал
совершенно другим, бодрым голосом:
- Какие вы ловкачи, господа. Вы выуживаете из меня разные признания,
которые не имеют никакого касательства к ходу процесса. Слова, которые,
быть может, никогда и не были сказаны. А как вы отнесетесь к тому, что я
только подумал об этом, не раскрыв рта? Кто это сумеет теперь доказать?
Неожиданная и разительная перемена в поведении подсудимого очень всем
не понравилась. Теперь и прочие его признания показались
неправдоподобными. И судьи и публика заподозрили, что имеют дело с опытным
комедиантом, который прекрасно разбирается в том, какое он производит
впечатление на окружающих. В зале заметно заволновались.
- Вы ошибаетесь, подсудимый, - сказал председатель суда, - все, что