спросили о ней сейчас, он даже не вспомнил бы, о чем шла речь. И тогда
каждый вправе упрекнуть меня в том, что я неимоверно преувеличиваю
значение нашей со Шнайдером ночной встречи.
Трудно возразить что-нибудь против этого. Но не все при описании можно
воспроизвести, например чувство опасности, которое не покидало меня в то
время, что он сидел в моей комнате, и которое теснит мою грудь и сейчас,
когда я вспоминаю о Шнайдере. Чувство это было страхом перед уничтожением.
Еще ни разу в жизни я не встречал человека, который перешагнул бы за
грань. А я, хоть Шнайдер и считал меня таким смельчаком, только чуть-чуть
сошел с проторенной дорожки в поисках самого себя. До этой ночи я вообще
не представлял себе, что грань существует, а уж тем паче не видел
возможности перейти за нее. Не знал я, стало быть, и того, что, когда
человек, очутившийся за гранью, думает или говорит, это кажется нам чем-то
необычным. Пусть он произносит те же самые слова, они меняются от
дуновения пустыни или полярной стужи. Кто может сказать, какие ландшафты
простираются там? Прибавим к этому сознание того, что человек говорит с
той стороны, пиявит нас, словно это нечто само собой разумеющееся; все это
придает самым обыденным словам иной, опасный смысл, уничтожающий всякие
привычные представления. Нет ничего удивительного, что пленник будней
инстинктивно чурается перешагнувшего за грань и охотно объявляет его
сумасшедшим, боится излишних волнений.
Вот что я приблизительно чувствовал в ту ночь, когда Шнайдер употребил
существительное "счастливчик".


- Можно было бы сказать "оскопить", - прибавил Шнайдер, подумав
немного. - Но надо выбирать выражения очень тщательно. "Оскопить" в данном
случае не то слово, ибо убитые еще обладают способностью к продолжению
рода. Ради выявления этой единственной способности их и убивают, и они
дают себя убить. Мой отец, например, влачит свои дни, уже будучи убитым.
Сознает он это или не сознает? Почему он не покончит с таким
существованием? Я считал его умным, потому что другие превозносили его ум.
Зачем же он совершает поступки, которые просто невозможно счесть
логичными? Это своего рода паралич. Упреками или ненавистью делу не
поможешь. Они приводят лишь к состраданию, но как раз сострадание надо
причислить к опаснейшим ядам, ведущим к параличу. Объясняю, почему я решил
изучать химию. Она самая безжалостная из наук. Химия, как таковая,
интересует меня не больше, нежели любая другая отрасль знаний. Многое
говорит против нее: изучение тянется долго, человек медленно осваивает эту
науку. Но зато с химией шутки плохи. Она не терпит иллюзий в еще большей
степени, чем математика, которая на известном этапе обязательно ведет к
сентиментальным спекуляциям. Я не говорю уже о псевдонауках, служащих лишь
для заработка или - что еще хуже - для бессмысленного времяпрепровождения,
при котором занятие, связанное с продолжением рода, кажется более стоящим.
У других взрослых, в том числе и у преподавателей, я наблюдал то же, что и
у отца. В один прекрасный день я пришел к выводу, которые чуть было не
сломил меня, поскольку я был к нему не подготовлен, - к выводу о том, что
всему, чему меня учили, учили неправильно. Наверно, впрочем, я никогда не
догадался бы об этом, если бы не наблюдал изо дня в день, как постепенно
убивали моего брата. Он был на два года старше меня. Мы жили с ним в одной
комнате - делали там уроки, спали. По вечерам, а иногда уже лежа в
кровати, он рассказывал мне, как построит свою жизнь. Никого брат не
критиковал, но можно было без труда заметить, что он думал иначе, чем все
остальные вокруг нас. Я слушал его внимательно. В часы наших бесед мы
забывали об окружающих. Шептались, чтобы никого не разбудить. Не все я
понимал, но буквально преклонялся перед братом. Он был неглуп, в школе
учился лучше меня, был добросовестный, а главное, честолюбивый. Он говорил
как юноша, который превратится со временем в зрелого мужа. Однако... Да,
его погубило добродушие, я бы сказал, чисто телесное добродушие. Все
повторяется; когда мы изучаем жертву, то обязательно обнаруживаем: она
последовала зову плоти, почувствовала к ней сострадание. Это рецидив,
возврат к физиологии. И мой брат вернулся к телесному. Сперва процесс шел
медленно, почти незаметно. Однако даже внешние признаки указывали на него.
Я их видел, но не мог объяснить. Яд был у брата в крови, а потом
постепенно стал проникать в мозг. По вечерам, когда я, как прежде, вызывал
его на откровенный разговор, он уклонялся. Или же сердито бормотал:
"Сперва кончай гимназию и покажи, на что ты способен. Тогда поговорим".
Знакомые советы - мы их слышим постоянно из уст наших дядюшек и тетушек.
Лежа в постели, я тайком наблюдал за ним. Часто он бегал по комнате.
Иногда размахивая руками - то были совершенно бессмысленные движения, - и
при этом он шевелил губами. Сперва я думал: он учит что-то наизусть для
школы, а может, для себя. Однако, когда брат делал уроки, он спокойно
сидел за столом, был внимателен. А потом вдруг опять вскакивал и начинал
метаться по комнате. Боролся против незримого убийцы. Барахтался в сети.
Теперь я знаю, что за сеть на него накинули. Они долго присматривались к
брату. И как-то раз он себя выдал. Они поймали его в сеть благодарности. В
их руках это испытанное орудие убийства. Мы были слишком молоды, чтобы
сопротивляться. Например, они в то время судились с родственниками, дома
об этой тяжбе без конца говорили. Мы, конечно, могли их спросить: "Почему
вы с такой злобой сцепились из-за наследства дедушки? Неужели из чувства
благодарности?" Разумеется, тактически было бы неправильно задавать такие
вопросы. Они наверняка ответили бы: "Мы делаем это ради тебя, негодник". И
тем самым затянули бы сеть благодарности еще туже. Однажды за столом мой
брат вместе со взрослыми напал на меня. Уж не помню сейчас, за что меня
ругали, не имеет значения. Мне минуло шестнадцать, все, что было до этого,
я перечеркнул. Считалось, что у меня "трудный характер". Так они это
называли. Короче, в присутствии всех домочадцев брат сказал: "Так не ведут
себя". Совершил предательство. Я был настолько поражен, что не мог взять
себя в руки. Бросил вилку на скатерть и выбежал из столовой. Большая
ошибка. Тем самым они могли легко обнаружить направление, по которому я
пойду впоследствии, и начать своевременно ставить ловушки. Но взрослые не
сумели использовать свое преимущество, и потому я, собственно, рад, что
совершил ошибку. В будущем я ее избегал. Самое время было разубедить
домочадцев, доказать, что у меня не "трудный характер". И мне это удалось.
В тот день я забился в нашу с братом комнату и сделал вид, будто занялся
уроками. В действительности я был близок к смерти. А может, близок к
смерти был мой брат. Когда он наконец поднялся - не исключено, что его ко
мне подослали, - то стал стыдить меня. "Ты ведь должен понять..." Так или
почти так он начал разговор. Это вступление показалось мне подозрительным.
Я встал, брат поперхнулся и замолк. Я был на полголовы ниже его. Кровь
отлила у меня от лица. Я был бледен как полотно. Он заметил, что дело
неладно. Я глядел на него с открытой неприязнью. Лицо его вызывало во мне
отвращение. Бедняга. Нос стал у него ноздреватым, толстая нижняя губа
отвисла, и на ней блестели капельки слюны. Щеки были дряблые, как у
монаха, глаза добродушно-неопределенные. Я обратил внимание на цвет его
лица. Он был изжелта-голубой с красными пятнами. Кровь его уже разъедали
яды удушья, взрослые схватили брата за горло, и это давало себя знать. Не
глядя на него, я вышел, хлопнув дверью. Комната наша находилась на третьем
этаже рядом с чердачными помещениями. Между третьим и вторым этажами была
лестничная площадка, а на ней большое круглое окно, выходившее в сад. У
окна стоял очень тяжелый фаянсовый горшок - старомодная штуковина, - в
горшке росло какое-то растение: не то каучуковое дерево, не то комнатная
липа. Окно было открыто, на дворе - лето, и я высунул голову наружу. Внизу
на террасе сидела матушка с моими младшими сестрами. Отца не было. Матушка
шила или, может, читала газету. А обе девочки во что-то играли. Слышен был
их щебет. Мирная картина. Сверху мне были видны проборы всех троих. Белая
полоска, пробегавшая по их головам. Я так сильно дрожал, что вынужден был
схватиться за горшок с цветком. Никто - ни мать, ни сестры - не знал, что
я стою наверху. Очень осторожно я вновь убрал голову. Тихо спустился по
лестнице и вышел из дому. Я понял, что избежал большой опасности. Надо
было принять решение. Я ходил взад и вперед по берегу пруда у маслобойни,
а потом перебрался на другую сторону, в парк. На скамейках сидели любовные
парочки. Кто мог дать мне совет? Спускались сумерки. В те часы я должен
был принципиально решить, как вести себя дальше... Без конца болтают о
переходном возрасте. Этому периоду в жизни человека нарочно придают
слишком большое значение, хотят, чтобы молодые люди свернули с избранного
пути. Разве факт физиологического мужания можно было сравнить с тем
решением, которое мне надлежало принять, если я хотел сохранить себе
жизнь? Я видел, что почти все люди в том возрасте, какого я достиг,
сдаются; некоторые - раньше, другие - позже; сдаются даже те, кто оказывал
сопротивление. Стало быть, я должен идти своим путем, совершенно
самостоятельно избрав его. В конце концов я вернулся домой и принес
извинения отцу. Я чуть было не попался во второй раз за этот день. Дело в
том, что я почувствовал к отцу сострадание, он так удивленно взглянул на
меня. Потом стал листать записную книжку, искал адрес пациента, которого
собирался еще в тот день посетить. Впрочем, быть может, он только в эту
минуту вспомнил о врачебном визите, и не из-за больного, а ради того,
чтобы сократить неприятное объяснение. "Ты должен просить прощения у твоей
матушки, - сказал он смущенно. - Ты обидел ее". С этими словами он взял
шляпу и ушел. Да, я извинился и перед матерью тоже. Я и сам решил это
сделать. И отправился к отцу первому, чтобы малость привыкнуть к новой
роли. Теперь я был спасен. Но ходил но острию ножа.
- По острию ножа? - со страхом прервал я Шнайдера. У меня это невольно
вырвалось: я был слишком оглушен, чтобы задавать вопросы обдуманно. Просто
слова "нож" и "острие", дойдя до моего сознания, испугали меня.
Но как ни смешно, Шнайдер воспринял мой вопрос со всей серьезностью. Я
говорю сейчас "как ни смешно", но тогда мне показалось в высшей степени
зловещим то спокойствие, с каким он обдумывал мой вопрос; если бы не это,
я навряд ли бы вспомнил о такой мелочи. Но-видимому, Шнайдер даже не
заметил, что я прервал его; мне и впрямь почудилось, что он очень
тщательно ощупывает острие ножа, пытаясь определить его пригодность.
- Глупая метафора, - признался он. - Все дело в нашем допотопном
воспитании.
Не подходивший для его целей "нож" Шнайдер без колебаний отбросил. И
при этом только глухой не услышал бы, как "нож" со звоном покатился по
полу. Сам же Шнайдер, казалось, не обратил на это внимания, он
хладнокровно продолжал свой рассказ, словно ничего не случилось.


- Я говорил себе: необходимо разгадать, на чем они собираются ловить
тебя. День и ночь надо зорко наблюдать за ними и все высчитывать. Нельзя
выражать собственные желания, зато следует угадывать желания окружающих и
выполнять их еще до того, как они возникли; тогда им скоро наскучит
требовать от тебя чего-либо. Я говорил себе: если я сбегу, пиши пропало. Я
сам удивлялся, что уже тогда понял это. Пример моего брата научил меня
уму-разуму. Ибо, когда человек удирает, петля стягивается туже, тебя
душат, и ты теряешь силы. Поэтому следует жить среди людей, притворяясь,
будто ты такой же, как они. Надо добиться, чтобы они сами ослабили петлю и
чтобы она свободно лежала у тебя на плечах. Ни в коем случае нельзя
дергать веревку, вот в чем секрет; тогда они забывают ее натягивать.
Однако самое главное правило - не мсти за боль, иначе ты покажешь, что
страдаешь и что они могут сделать тебе больно. Они примутся ликовать, а ты
окажешься побежденным. Привычка - вот что путает их, превращает в дураков.
Лишь только отпускает напряжение, они дуреют, рано или поздно дуреют. И в
один прекрасный день их глупость доходит до того, что ты можешь вытащить
голову из петли. Без всяких усилий. Ведь они по-прежнему видят тебя в
петле. Но это только их собственное представление о тебе. Представление
они назвали твоим именем и вполне довольны собой. Они не сознают, что ты
уже далеко, ибо не видят ничего, кроме своего представления, им этого
довольно. В сущности, они и впрямь не такие уж умные; они бесчувственные,
ни перед чем не отступают, преследуя свои цели. Труднее всего научиться у
них бесчувственности. Но без этого не обойдется. Да, у меня открылись
глаза. То, что я увидел тогда, мне теперь настолько знакомо, что я не
обращаю внимания. Каждый в свое время рвался из центра круга, стремясь
освободиться. Если ты держался правильного направления, сперва все шло
хорошо. Пока не достигал той точки, до какой допускала привязь.
Доисторическая пуповина. Реакция людей на это бывает разная. Большинство
падают навзничь и расшибают себе затылок. Потом приходят в сознание, и тут
уж они ручные: во второй раз не решаются бежать, боль была чересчур
сильна. На четвереньках они возвращаются в круг и там устраиваются
поудобнее. Они превращаются в добропорядочных бюргеров, немного скучных,
всегда готовых стать по стойке "смирно", но, безусловно, дельных. А когда
они больше не годятся в дело, то без всяких разговоров дают заменить себя
другими. Эти люди - получатели жалованья, которое выплачивается даже не за
мизерную работу, выполняемую ими, а для того, чтобы можно было содержать
семью. Некоторые делают из нужды добродетель, считают себя большими
хитрецами, и окружающие в свою очередь хвалят их за хитроумие.
Почувствовав рывок веревки, они с высоко поднятой головой шествуют внутрь
круга, словно делают это по доброй воле, и им верят. Все начинается с
притворства, но под конец они сами убеждены, что выполняют важную миссию:
заботятся о сохранении и улучшении существующего порядка. Продажность они
выдают за долг. Достаточно вспомнить юристов, медиков, социологов,
пастырей и всех прочих. А какое у них неуемное честолюбие! Ни цивилизации,
ни милитаризации не существовало бы, если бы на свете не было самцов,
которые стремятся обойти друг друга, дабы устроить получше свою нору.
Мирок для самки. Но и среди этого людского стада время от времени
попадаются строптивцы. Сидя на краю круга с веревкой на шее, они поднимают
дикий крик. Словно собаки, которые воют на луну, хотя луне до них дела
нет, они кричат, обращаясь за пределы круга, где их никто не слышит. И
поскольку строптивцы кричат в пространство, их, в общем-то, не принимают
всерьез. Благодаря им серые будни слегка разнообразятся; кроме того, они
представляют собой своего рода отдушину для других, ведь строптивцы
выкрикивают то, что иные не осмеливаются бормотать даже во сне. Да, там,
на краю, возникают философские системы, которые хотят объяснить, почему
мир такой, а не эдакий и почему он должен быть такой. И там же выдумали
бога; бог, говорят они, живет в пространстве по ту сторону круга; однако
все те, кто рассуждает о боге, никогда не были на той стороне и понятия не
имеют, что там происходит. Но кому придет в голову их опровергать? Им
доставляет огромное удовлетворение кричать: "Помогите!" - и тем самым
возлагать на бога вину за то, что с ними происходит. Быть может также,
если человек слышит, что кто-то другой долго и напрасно кричит в
пространство, это возбуждает его половую активность. Вот почему мужчинам
охотно разрешают кричать, ведь разрешают же другим резаться в карты и
запоем читать газеты. Да и что такое вообще самец? Орган размножения, на
определенное время отторгнутый от самки. Его держат в доме, подобно
домашнему животному. При голоде - съедают; ну а если самка сыта и
оплодотворена, он ей без надобности. Впрочем, до поры до времени мужчины
нужны для поддержания бренного существования. Однако что общего имеет
мужчина с заботой о поддержании существования?
На этом месте Шнайдер запнулся.
По-видимому, он сам удивился поставленному вопросу. И если все так и
было, это, по-моему, доказательство того, что Шнайдер излагал мне свои
мысли не по заранее намеченному плану и не оперировал давно продуманными
категориями; для моего гостя наш разговор был еще не испытанной
возможностью излить другому душу и потому приводил к неожиданным новым
выводам.
- Ты это понимаешь? - спросил он меня в упор.
- Что? - Я оказался не очень находчивым. У меня, наверно, был при этом
глупый вид. Вопрос, о котором шла речь, затерялся среди всякого рода
необычных формулировок; я его даже не заметил.
- Поддержание? Поддержание? - Забыв опять обо мне, он говорил сам с
собой. - Поддержание... Само это понятие - нечто обратное тому, что мы
называем основанием для эксперимента. Как вообще стало возможным, что
такая чушь высоко котируется? Такая явная чушь... Но что нам за дело до
этого? Хоть бы они сдохли!
- Сперва мне приходилось нелегко. Я боялся, что превращусь в ледышку.
Да, чисто физически. Ночью в кровати я мерз, и случалось, что даже среди
бела дня меня охватывала дрожь, словно ударил мороз. К сожалению, они это
заметили и спрашивали, что случилось. Я, конечно, отвечал: ничего
особенного. А они говорили: надо это побороть. Впрочем, моя отец с большой
тревогой подверг меня врачебному осмотру, и я разрешил осмотреть себя.
Дрожь меня самого удивляла, такого я не ожидал. Однако благодаря этому я
научился владеть своим телом. Ах, сколько ошибок я совершил! Например, я
так переигрывал, что они порой смотрели на меня с недоверием; я терял
время зря, чтобы рассеять их подозрения. Прежде всего, я совершил вот
какую ошибку: я преувеличил их сложность. Задумал составить подробный
список тех чувств, которые они испытывают и которые поэтому ожидают найти
во мне. Не хотел упустить ничего. Тут я чуть было не потерпел фиаско. Счел
всякие незначительные нюансы за разные чувства. Разве я смог бы сыграть
столько ролей, да еще войти в эти роли на долгое время? Нельзя
воспроизвести столь обширную палитру чувств. В конце концов я
систематизировал их чувства, тут все стало куда проще и обозримее.
Оказалось, что чувств не так уж много, все дело в их разных сочетаниях.
Они не требуют от молодого человека чего-то недостижимого... Не опаздывай,
не ходи с грязными ногтями. Уважай старших, оправдывай доверие. Будь
прилежен в школе, но время от времени позволяй себе какую-нибудь глупую
шалость, тогда они получат возможность втихомолку посмеяться над тобой. По
какой-то странной нелогичности они не любят пай-мальчиков. Быть может,
инстинкт говорит им, что пай-мальчики не годятся для продолжения рода. Да,
временами следует что-нибудь выкидывать, только тогда ты станешь в их
глазах "настоящим парнем". Усмехаясь, они будут потирать руки и говорить:
перемелется, мука будет, молодо-зелено. Главное, ты должен потом
выслушивать их поучения. Сколько радости они при этом испытывают! Все это
не так уж трудно выполнить, не ахти какая наука. Однако прошло много
времени, прежде чем я разобрал подоплеку их чувств. А ведь было это легче
легкого. Уже в первый вечер я мог бы все разгадать. Сразу после того, как
я извинился, я пошел наверх к брату. И попросил его проспрягать греческий
глагол, с тем же успехом я мог заглянуть в грамматику. Трудно себе
представить, с какой радостью брат откликнулся на мою просьбу. Он
буквально влюбился в меня, почувствовал себя осчастливленным. Шутка ли
сказать, он сделал доброе дело. Если человек захочет, он может превратить
своего ближнего в святого. Но, как сказано, мне не сразу удалось привести
все к общему знаменателю. Хотя сей общий знаменатель столь примитивен, что
задним числом ты не понимаешь, почему вычислил его не сразу. В сущности,
людям все безразлично, не хотят они поступиться лишь одним - потребностью
занимать других своей персоной. Маленькая девчушка и всемогущий господин
министр одинаково заняты самоутверждением в чужих глазах; вот в чем суть
их бессмысленного поведения. Можно противоречить им, ссориться с ними, это
не мешает. До той поры, пока человек зависит от других, он больше всего
угодит этим другим тем, что внушит им раз и навсегда: они должны о нем
заботиться, без них он пропадет. Иначе нельзя понять, к примеру, эту их
необъяснимую страсть к благодарности. Во всяком случае, при всех
обстоятельствах отнюдь не следует демонстрировать свою самостоятельность и
свое равнодушие к ним. По-видимому, это и впрямь единственные
преступления, которых они не прощают, ибо, если человек настолько глуп,
что совершил эти преступления, окружающие немедленно образуют единый
фронт. Всеми способами его постараются изничтожить, они будут неумолимы,
так же неумолимы, как и господь бог, созданный ими по их образу и подобию.
Нет, они не впадут в отчаяние, на это у них не хватит честности. Я лишь
потому с большим трудом решил эту примитивную задачку, что люди моего
склада исходят из противоположных посылок: они никому не хотят быть в
тягость, не хотят, чтобы кто-нибудь занимался их особой. Но лишь только в
моем мозгу забрезжил свет... Да, когда наконец шоры упали с моих глаз, я
без труда научился ладить с ними. Теперь я готов делать для них все, что
угодно; не так уж это много, они требуют именно того, на что мне
наплевать. Правда, на это уходит порядочно времени, вот, пожалуй, и все
потери, но, в сущности, и время не тратится зря. Пока они прощупывают то
существо, за которое принимают тебя, и чувствуют себя при деле, отнюдь не
лишними людьми, ты сидишь, словно под стеклянным колпаком и в маске,
отдыхай, сколько влезет. Ты молчишь, ты неприкосновенен. Теперь мне для
этого не надо дополнительных усилий, не надо искать утомительных обходных
путей. Для меня это стало автоматическим действием. Я веду себя, как им
хочется, говорю то, что им надо. Проявляю к ним теплые чувства, интерес.
Иногда я даже возражаю, пусть высказывают свое мнение и уходят довольные.
Нельзя даже представить себе более теплое отношение. У меня твердая
репутация обходительного малого, на которого в трудную минуту можно
положиться. И правда, на меня можно положиться. Разве их трудная минута
действительно трудная минута? При всех обстоятельствах она касается
существования, а не жизни. И вот я беседую с ними о политике, о спорте, и
если им вздумается, то о какой-либо книге или теории, которая в данное
время вошла в моду. Я-то знаю, что их вовсе не интересуют ни политика, ни
книги. И то и другое лишь предлог: они бегут от самих себя и хотят за
что-нибудь ухватиться. Делая вид, будто у меня есть особое мнение обо всех
этих предметах, я помогаю им спрятаться за их собственное мнение.
Несколько секунд Шнайдер с торжеством глядел на меня, блестя очками. Во
всяком случае, мне так казалось, в действительности он давно забыл о моем
присутствии, забыл, что изливает душу человеку, якобы превосходящему его.
Да, Шнайдер говорил сам с собой и никого иного не стремился убедить в
своей правоте. Я же был случайным медиумом.
И возможно, от смущения, а возможно, чтобы показать, что я внимательно
слушаю, я одобрительно кивнул, и это сбило его с толку. Стекла очков
мгновенно потеряли блеск, и в голосе прозвучала усталость, которой раньше
не было; могло почудиться, что Шнайдеру наскучил разговор и он продолжал
его только ради меня.


- Вскоре после вышесказанного мои дела в школе резко улучшились. Я сам
удивился, такого успеха я не ждал. И он не входил в мои намерения. До той
поры я был серой мышью, не мог сконцентрироваться, учителя жаловались на
мою рассеянность. И вот неожиданный результат: бдительность, которой я
вооружился, чтобы мои домашние не задушили меня, дала свои плоды и в
школе. Бессознательно я применил по отношению к учителям ту же тактику,
какую принял дома: стремился разгадать, чего они в каждый данный момент от
меня ждут, и настраивался на соответствующую волну. Все другое, что меня
отвлекало или затрагивало прежде, я в этот час или в эту минуту
отбрасывал. Пусть мир рушится, пусть на пороге стоит палач, пришедший за
мной, для меня в это мгновение не существовало ни будущего, ни прошедшего,
для меня существовал только поставленный вопрос или порученная работа. В
крайнем случае тот человек, который задал вопрос. Но лишь только урок
заканчивался или контрольная была решена, я переключался на какую-либо
следующую задачу. Если наступала перемена, я настраивался на перемену и
полностью отдавался ей. Учителя буквально не могли нахвалиться мною. И я
переключался на похвалу. И на скромность. Ежедневно я наблюдаю в
лаборатории и на семинарах одну и ту же картину. Студенты занимаются
далеко не в полную силу. Они устали от вчерашних развлечений. Заранее
радуются завтрашним. А когда они развлекаются, их мучит мысль о
лаборатории. Или о денежных затруднениях. Или страх перед экзаменами. Но
зачем думать об экзаменах, если ты занят лабораторной работой? Ничего так
не обесценивает труд, как мысль об успехе. Человек превращает себя в
платежное средство, в потребительский товар, а это увеличивает отходы,
отбросы. Но зачем вразумлять людей? Так называемая гуманность здесь ни при
чем. Она часто остается физиологическим явлением. Уже сейчас ее надо