Страница:
В семь часов двадцать минут из «Адониса» вышли в снежную пургу лже-Джери Луис с высоким худым мужчиной лет тридцати пяти. Лже-Джери Луис слегка хромал. Наверно, это я повредил ему ногу. И во мне снова шевельнулось отвращение к себе. У мужчины было угрюмое, иссиня-бледное длинное лицо, впалые щеки, и весь он был какой-то жалкий, беспомощный, как близорукий человек, снявший очки. Очки он, видимо, снял, чтоб его не узнали. Наверно, он учитель средней школы и ужасно стыдится своих дурных наклонностей. И жена так до смерти и не узнает, что ее мрачный муж половину денег, которые прирабатывает в подготовительной школе, тратит на таких вот юнцов. Я поежился и свернул за ними в плохо освещенную улицу. Я услышал их вкрадчивые голоса. Мужчина говорил сдавленным, хриплым от вожделения и настороженности полушепотом:
– Мальчик, который был мне как младший брат, умер от воспаления легких. Он был ласковый, такой ласковый. Мне грустно.
– В гостинице называйте меня именем того человека, который был вам как брат.
– Очень ласковый был мальчик. Может быть, я не должен вам этого говорить, но после смерти этого мальчика на свете нет человека, который мог бы мне его заменить. Грустно. Как мне грустно.
– Если вам действительно грустно, можете называть меня его именем. Пожалуйста. Конечно, если все это чистосердечно.
Юноша шагал энергично, но хромал и чуть отставал от мужчины. Время от времени он неловко ускорял шаг и, догнав мужчину, шептал ему глупые нежные слова. Я протянул руку и дотронулся до его плеча. Юноша испуганно обернулся, а мужчина в тот же миг убежал.
Мы шли молча, глядя друг на друга. Темный, засыпанный снегом переулок зимнего ночного Асакуса. До гостиницы, представляющейся ему раем, еще далеко. Мы остановились у входа в кабаре со стриптизом.
– Икуко я ничего не скажу. Но и ты забудь о ней. Понял?
– Я… – Он начал после минутного молчания и продолжал с жаром, и все лицо у него было залито слезами. – Я очень боялся. Боялся, что, если буду заниматься этим, постепенно скачусь в пропасть. А если у меня будет женщина, все пойдет хорошо. Это, конечно, совсем не то, но зато страха нет, никакой ад не грозит. И я боялся, что, если она сделает аборт, я до самой смерти не освобожусь от этой привычки.
На следующий день я сидел напротив Тоёхико Савада в гостиной номера люкс на последнем этаже огромного отеля. Лучи солнца разлились в бескрайнем просторе за огромным окном, и в гостиной клубились дымом. Немудрено вспотеть. Эта роскошная, чистая, дышащая богатством, закрытая для простых смертных гостиная заставила меня почувствовать, что такое власть. Грохочущий, кишащий людьми Токио потонул где-то в глубокой сточной канаве, и втоптанные в грязь пять миллионов человек старались, чтобы здесь был мягкий свет и тишина.
Тоёхико Савада, прочитав рекомендательное письмо Икуко, поднял голову, большую и свирепую, как у быка, и великолепную, как эта гостиная в номере люкс. Величественное лицо японца-люкс и в то же время лицо мертвого короля с налепленными на нем, точно комки грязи, глазами. Глаза Тоёхико смотрели не на меня, существующего как индивидуум, а фокусировали какую-то точку за моей спиной, они видели постороннего, которого нужно завоевать.
– У вас ко мне дело? – спросил политик.
– Хочу попросить вас одолжить мне двести тысяч иен, – сказал я, вложив в эти несколько слов всю суть и прекрасно понимая, насколько моя просьба смехотворна в этой гостиной, насколько мизерна сумма для ее хозяина. И в то же время я понимал, что могу ее и не получить.
Тоёхико Савада сразу же понял, что мой рэкет чертит совсем не ту орбиту, которая стала для него привычной. Любопытство превратило его глаза из комков грязи в глаза дохлой рыбы, а потом, точно поток очистил их, я увидел, что они живые. Жизнь все отчетливее проступала в них, как проступают на обратной стороне мокрой бумаги написанные чернилами иероглифы.
– Одалживать деньги у постороннего человека все равно, что дразнить кота. Как вы собираетесь приступить к этому, будете щекотать в паху или тянуть за хвост?
– Вы же не кот. Зачем такие сравнения, – сказал я с улыбкой. Когда пожилой человек, у которого воображение усохло, использует для аллегории животных, я к такому человеку испытываю доброжелательность. Во всяком случае, это доказательство, что он хочет остаться человеком.
– Это связано с Икуко? – сделал он первую попытку. Политик пытался нащупать доступные пониманию мотивы моей просьбы.
– Нет, – сказал я. И это не было ложью, мне начинало казаться, что я стараюсь помочь Икуко в своих собственных интересах. Это было необходимо для меня самого, чтобы сохранить уважение к себе.
– Шантаж? Собрали компрометирующие данные?
– Нет.
– Не собираетесь же вы заставить меня пожертвовать деньги студенческой лиге?
– Не собираюсь.
– Хорошо, но почему вы думаете, что я вообще дам деньги?
Тоёхико рассмеялся. Рассмеялся и я. Эгоист, толстый и обаятельный эгоист – так оценил я Тоёхико. Я отказался от мысли получить у него деньги. Я решил, что своими силами смогу помочь Икуко Савада. Таково было мое решение. Я совсем забыл, что не люблю Икуко, что хотел руками Тоёхико Савада обеспечить себе карьеру. Существовало лишь мое решение: «Я освобожу Икуко Савада от ее ужаса так, чтобы она испытала как можно меньше душевных мук. Я сделаю это по своей свободной воле, а не потому, что она принуждает меня, не потому, что меня завораживает сияние славы Тоёхико Савада. Я получил возможность проверить, свободный я человек или нет».
В дверях гостиной появился секретарь, подошел к Тоёхико Савада и что-то зашептал ему на ухо. Хитрый смазливый человек лет тридцати с небольшим. Не знаю почему, но я почувствовал к нему до боли острую ненависть. Он всем своим видом старался показать, что докладывает о чем-то важном и опасается, как бы это не дошло до моих ушей. Но мне показалось, что ведет он свою игру недостаточно убедительно. Тоёхико Савада почти не слушал его и все время с удивлением поглядывал на меня.
– Послушайте, у нас нет времени. Давно бы пора откланяться и уйти, просто нахальство какое-то, – перешел в атаку секретарь.
Я поднялся со стула, самого удобного из всех, на которых мне приходилось сидеть в моей жизни.
– От разговора с вами я получил удовольствие, которого не испытывал уже много лет. Я впервые встречаюсь с юношей, отвечающим на вопросы таким неожиданным образом. Нужно чаще говорить с молодыми людьми! Иногда они бывают правдивы, – заявил на прощание политик.
Впервые после воспитательной колонии я почувствовал себя совершенно свободным. Игнорируя укоризненный взгляд секретаря, я гордо покинул гостиную номера люкс. «Я сделаю это ради Икуко. Не прибегая ни к чьей помощи. Таков мой свободный выбор».
Глава 3
– Мальчик, который был мне как младший брат, умер от воспаления легких. Он был ласковый, такой ласковый. Мне грустно.
– В гостинице называйте меня именем того человека, который был вам как брат.
– Очень ласковый был мальчик. Может быть, я не должен вам этого говорить, но после смерти этого мальчика на свете нет человека, который мог бы мне его заменить. Грустно. Как мне грустно.
– Если вам действительно грустно, можете называть меня его именем. Пожалуйста. Конечно, если все это чистосердечно.
Юноша шагал энергично, но хромал и чуть отставал от мужчины. Время от времени он неловко ускорял шаг и, догнав мужчину, шептал ему глупые нежные слова. Я протянул руку и дотронулся до его плеча. Юноша испуганно обернулся, а мужчина в тот же миг убежал.
Мы шли молча, глядя друг на друга. Темный, засыпанный снегом переулок зимнего ночного Асакуса. До гостиницы, представляющейся ему раем, еще далеко. Мы остановились у входа в кабаре со стриптизом.
– Икуко я ничего не скажу. Но и ты забудь о ней. Понял?
– Я… – Он начал после минутного молчания и продолжал с жаром, и все лицо у него было залито слезами. – Я очень боялся. Боялся, что, если буду заниматься этим, постепенно скачусь в пропасть. А если у меня будет женщина, все пойдет хорошо. Это, конечно, совсем не то, но зато страха нет, никакой ад не грозит. И я боялся, что, если она сделает аборт, я до самой смерти не освобожусь от этой привычки.
На следующий день я сидел напротив Тоёхико Савада в гостиной номера люкс на последнем этаже огромного отеля. Лучи солнца разлились в бескрайнем просторе за огромным окном, и в гостиной клубились дымом. Немудрено вспотеть. Эта роскошная, чистая, дышащая богатством, закрытая для простых смертных гостиная заставила меня почувствовать, что такое власть. Грохочущий, кишащий людьми Токио потонул где-то в глубокой сточной канаве, и втоптанные в грязь пять миллионов человек старались, чтобы здесь был мягкий свет и тишина.
Тоёхико Савада, прочитав рекомендательное письмо Икуко, поднял голову, большую и свирепую, как у быка, и великолепную, как эта гостиная в номере люкс. Величественное лицо японца-люкс и в то же время лицо мертвого короля с налепленными на нем, точно комки грязи, глазами. Глаза Тоёхико смотрели не на меня, существующего как индивидуум, а фокусировали какую-то точку за моей спиной, они видели постороннего, которого нужно завоевать.
– У вас ко мне дело? – спросил политик.
– Хочу попросить вас одолжить мне двести тысяч иен, – сказал я, вложив в эти несколько слов всю суть и прекрасно понимая, насколько моя просьба смехотворна в этой гостиной, насколько мизерна сумма для ее хозяина. И в то же время я понимал, что могу ее и не получить.
Тоёхико Савада сразу же понял, что мой рэкет чертит совсем не ту орбиту, которая стала для него привычной. Любопытство превратило его глаза из комков грязи в глаза дохлой рыбы, а потом, точно поток очистил их, я увидел, что они живые. Жизнь все отчетливее проступала в них, как проступают на обратной стороне мокрой бумаги написанные чернилами иероглифы.
– Одалживать деньги у постороннего человека все равно, что дразнить кота. Как вы собираетесь приступить к этому, будете щекотать в паху или тянуть за хвост?
– Вы же не кот. Зачем такие сравнения, – сказал я с улыбкой. Когда пожилой человек, у которого воображение усохло, использует для аллегории животных, я к такому человеку испытываю доброжелательность. Во всяком случае, это доказательство, что он хочет остаться человеком.
– Это связано с Икуко? – сделал он первую попытку. Политик пытался нащупать доступные пониманию мотивы моей просьбы.
– Нет, – сказал я. И это не было ложью, мне начинало казаться, что я стараюсь помочь Икуко в своих собственных интересах. Это было необходимо для меня самого, чтобы сохранить уважение к себе.
– Шантаж? Собрали компрометирующие данные?
– Нет.
– Не собираетесь же вы заставить меня пожертвовать деньги студенческой лиге?
– Не собираюсь.
– Хорошо, но почему вы думаете, что я вообще дам деньги?
Тоёхико рассмеялся. Рассмеялся и я. Эгоист, толстый и обаятельный эгоист – так оценил я Тоёхико. Я отказался от мысли получить у него деньги. Я решил, что своими силами смогу помочь Икуко Савада. Таково было мое решение. Я совсем забыл, что не люблю Икуко, что хотел руками Тоёхико Савада обеспечить себе карьеру. Существовало лишь мое решение: «Я освобожу Икуко Савада от ее ужаса так, чтобы она испытала как можно меньше душевных мук. Я сделаю это по своей свободной воле, а не потому, что она принуждает меня, не потому, что меня завораживает сияние славы Тоёхико Савада. Я получил возможность проверить, свободный я человек или нет».
В дверях гостиной появился секретарь, подошел к Тоёхико Савада и что-то зашептал ему на ухо. Хитрый смазливый человек лет тридцати с небольшим. Не знаю почему, но я почувствовал к нему до боли острую ненависть. Он всем своим видом старался показать, что докладывает о чем-то важном и опасается, как бы это не дошло до моих ушей. Но мне показалось, что ведет он свою игру недостаточно убедительно. Тоёхико Савада почти не слушал его и все время с удивлением поглядывал на меня.
– Послушайте, у нас нет времени. Давно бы пора откланяться и уйти, просто нахальство какое-то, – перешел в атаку секретарь.
Я поднялся со стула, самого удобного из всех, на которых мне приходилось сидеть в моей жизни.
– От разговора с вами я получил удовольствие, которого не испытывал уже много лет. Я впервые встречаюсь с юношей, отвечающим на вопросы таким неожиданным образом. Нужно чаще говорить с молодыми людьми! Иногда они бывают правдивы, – заявил на прощание политик.
Впервые после воспитательной колонии я почувствовал себя совершенно свободным. Игнорируя укоризненный взгляд секретаря, я гордо покинул гостиную номера люкс. «Я сделаю это ради Икуко. Не прибегая ни к чьей помощи. Таков мой свободный выбор».
Глава 3
Я вошел в ворота университета, и бешеный, самый настоящий зимний ветер больно ударил мне в лицо мелкими колючими песчинками. Я зажмурился и остановился, сопротивляясь резким порывам ветра, и мне показалось, что огромный Токио отступил куда-то во мрак, а я превратился в первобытного человека, живущего за много тысячелетий до нашего времени. И я подумал, что сегодня мне даже хочется, чтоб на меня со страшным воем набросились эти собаки.
Когда я пробежав по песку, на котором ветер нарисовал причудливые узоры, и срезав угол у университетской клиники приблизился к «собачьему посту», лай бесчисленных собак выплеснулся мне на голову, перекрыл вой ветра. «Собачий пост». Не знаю почему, но, когда один тихий, ничем не примечательный студент нашего курса, покушавшийся на самоубийство, попал в университетскую клинику, это название неожиданно прилипло к крутой мощеной дорожке между клиникой и большим лекционным залом. Когда стоишь здесь, подняв голову и прислушиваясь, на тебя, с огромной высоты, точно из стратосферы, лавиной катится собачий лай. Двести бездомных дворняг, предназначенных для опытов, сидят здесь в клетках, каждая в своей, из этих клеток в свободном прямоугольнике между клиникой и местом для сжигания мусора выстроена стена, напоминавшая расчерченный на квадраты огромный лист миллиметровки. Подняв морды к небу, собаки все разом неожиданно начинали лаять, и лаяли без умолку часа два. «Собачий пост» – как раз то место, где лай слышится особенно громко. Есть от чего спятить.
Действительно, когда стоишь и слышишь один только лай собак, охватывает чувство, что под этим суровым, чуть желтоватым зимним небом одно лишь реально – голоса бесчисленных собак, туго скрученные, переплетенные, образующие нечто однородное и плотное, как кошма в монгольской юрте. В тот день я пришел сюда в состоянии какого-то безотчетного страха, меня не покидало ощущение, будто черная птица дурного предчувствия впилась когтями мне под ложечку и замерла там. Точно ребенок, удирающий от темноты, я припустил вверх по дорожке мимо лекционного зала. Я вспоминаю, что подумал тогда: у «собачьего поста» решается судьба человека. Помню, как меня преследовал бешеный лай собак.
Я пришел в комитет студенческого самоуправления филологического факультета и вызвал Ёсио Китада. Мы с ним подружились еще с тех пор, как вместе учились на общеобразовательном. Теперь, как секретарь комитета самоуправления, он был еще и членом центрального исполнительного комитета ассоциации комитетов самоуправления. В течение двух лет, пока мы учились на общеобразовательном отделении, Китада играл роль трубопровода между нами, студентами, и разными нелегальными организациями. Трубопровода, куда студенты бросали свои медяки. И где-то далеко, на дне этого трубопровода, они издавали легкий металлический звон. До нас он доносился тоже только через Китада.
Студенты, занимавшиеся политикой, и вся остальная студенческая масса относились друг к другу настороженно и опасались устанавливать между собой чисто человеческие отношения. И тем, и другим казалось немыслимым дружески поговорить друг с другом. И только Ёсио Китада вел себя по-другому. В моих глазах он был не столько раньше других созревшим человеком, сколько свободным, отрешенным от себя энтузиастом, и, может быть, поэтому я сблизился с ним.
Я любил Китада за то, что он был человеком крайних побуждений и поступков: то он собирался жениться на проститутке из Есивара и возродить ее к новой жизни, то начинал сбор пожертвований, чтобы собрать восемьдесят миллионов иен и основать политический иллюстрированный еженедельник, то его избивали во время стычки со студентами частных университетов. И мне было от души жаль ассоциацию комитетов самоуправления, членом центрального исполнительного комитета которой стал увлекающийся Китада.
У Ёсио Китада, хорошо закалившего себя физически еще в школе игрой в футбол, была толстая шея и покатый лоб, как у лидеров правых в Алжире, и в нем буквально клокотала переполняющая его энергия. Китада прекрасно знал токийские трущобы, мог достоверно и впечатляюще рассказывать о жизни почти любого из городских кварталов. Когда дело касалось сокровенных, интимных проблем, к Китада не обращались, но, если вопрос был мелкий, не глубже метра, Китада был главным прибежищем…
Вот почему я пришел к Ёсио Китада за советом, как избавить Икуко Савада от наростов стыда и растерянности, от безобразных наростов, подобных бородавкам. Я не знал советчика лучше, чем Китада. Он мог дать совет по любому вопросу.
За чашкой кофе в углу кафетерия, в подвале, слабо освещенном чахлым зимним солнцем, проникавшим сквозь окна вровень с тротуаром, я рассказал Ёсио Китада о своем деле. Кофе угощал я. Только кофе имеет достаточную ценность для Китада, когда он думает. Изобразив на своем лице – с годами, когда он начнет полнеть, оно превратится из лица Сустеля в лицо короля Фарука – скорбь и участие, Китада внимательно слушал мой рассказ и время от времени, как пугливая птица пьет воду, поспешно отхлебывал кофе. Это была его обычная манера.
– Она от тебя забеременела, эта девушка? Я никак не могу взять в толк, чья это девушка, от кого она забеременела?
– Нет, не от меня. Я и сам не знаю, от кого.
Я соврал. Хотя горячая голова Китада, этого сверхпылкого человека, не очень-то возмутилась бы, узнав, что виновником был жалкий извращенец лже-Джери Луис.
– Ты что, влюблен в эту девушку?
– И этого тоже нет.
На лице Ёсио Китада промелькнуло недовольно-тоскливое выражение, у глаз собрались морщинки.
– Вообще-то, я человек посторонний.
– Посторонний?
– И девушка мне тоже посторонняя.
– Ты смотри какой филантроп выискался, – сказал Китада, повеселев. – Ладно, сведу тебя с одним врачом. Он все сделает и возьмет недорого. В общем, плата тебе будет, наверно, по карману. Только вот что: один парень, в таком же припадке филантропии, хлопотал у этого врача за одну девушку. И что же из этого вышло, как ты думаешь? Когда ей сделали операцию и все, что могло служить доказательством отцовства, было уничтожено, она подняла страшный шум: мол, этот парень – отец ребенка. И именно потому, что он так хлопотал, ему не удалось отвертеться. Его заставили жениться на этой девушке. А может, он и в самом деле был виноват, кто их разберет. Да ты его знаешь, он с сельскохозяйственного факультета, рыжий такой, как морковка.
– Ты все выдумал, или это правда? Если правда, второй раз такого не случится!
– Вот-вот, не уничтожай улики. Может, понадобится делать анализ крови, – сказал, ухмыляясь, Ёсио Китада.
– Спасибо, так и поступлю.
– Ладно, когда ей это нужно?
– Она хочет на зимние каникулы.
– У-у! К тому времени я укачу в Египет.
– В Египет? – вскрикнул я. Сидевшие рядом студенты с любопытством обернулись в нашу сторону.
– Да, именно в Египет. Построю себе там глинобитный дом, спрячусь в четырех стенах, как в крепости, зарасту грязью и буду из винтовки убивать врагов, которые придут ко мне в жаркую пустыню. Я записался добровольцем. Наверняка стану там полковником.
Ёсио Китада самодовольно выпятил грудь, смеясь, откинул голову назад и толстыми короткими пальцами начертил на стоячем воротничке студенческой тужурки военные знаки различия. И я представил себе полковника Ёсио Китада в мундире. Мне казалось, мундир ему действительно подойдет.
Слова Китада сначала ошеломили меня. Потом я громко рассмеялся. Ёсио Китада тоже засмеялся, радуясь неизвестно чему. Я не хочу сказать этим, что Китада был так уж прост. Наоборот, он был достаточно сложным человеком с сильно выраженным комплексом: он был одним из тех юношей, кто, оставаясь в одиночестве, впадает в тоску; одним из тех юношей, кто, превратив пылкость в своего рода обязанность, старается показать себя человеком простым и вознаграждением за эти усилия ему служит то, что он приносит себя в жертву этой простоте. И в конце концов платит за это своей жизнью.
– Да, страшного человека мы выбрали председателем комитета самоуправления. Значит, студенческое движение в Японии теперь побоку, ты вступаешь в армию чужого диктатора.
– Там нет никакого диктатора, – мягко сказал Ёсио Китада, по-прежнему улыбаясь. – Я поеду в Африку на новом японском пароходе, который повезет туда пластмассовые ночные горшки. Услуга за услугу. Что, если б ты принял участие в кампании по сбору средств? Деньги нужны на покупку патронов.
Я почувствовал, как мое тело, вдруг отяжелевшее от усталости, до боли напрягшееся и израсходовавшее всю энергию, усыпило дух. В бассейн мозга в моей черепной коробке нырнул гиппопотам. Ну что за пылкость у этого человека? Свое собственное существование он ставит в зависимость от меня.
– У меня есть к тебе еще одно поручение. Да, ты для этого подходишь, – снова заговорил Ёсио Китада. – Как раз нужен такой, как ты, спокойный, рассудительный человек, не опьяненный студенческим движением.
Он произнес это тоном, не терпящим возражений. Нужен – и все. Усталость отняла у меня силы сопротивляться.
– Я ухожу из студенческого движения. Но у нас есть еще общество, человек двадцать. Когда я уйду, там не останется никого от филологического факультета Токийского университета. Может быть, ты вступишь мне на смену? Активу студенческого движения очень нужен человек, который еще не на примете у врага.
– Ты меня сводишь с врачом, и за это я вступаю в общество. Договорились?
Ёсио Китада склонился над столом и стал аккуратными квадратными иероглифами писать два рекомендательных письма. У меня было такое состояние, будто меня заставили тащить непосильный груз, я почувствовал усталость и уныние, непреодолимо захотелось убежать отсюда, встать на четвереньки, убежать хоть на «собачий пост» и залаять вместе с собаками. Но я, разумеется, сдержался. И стал думать о том деле, в которое оказался втянутым. Я уверен, что поступил тогда правильно, сдержавшись.
Еще до зимних каникул Ёсио Китада, как и собирался, сел на грузовой пароход, отправлявшийся в Египет, и в каком-то порту, ввязавшись в драку, погиб. Не знаю, было ли это правдой, а только иногда даже то, что не выглядит правдой, сжимает грудь волнением (или состраданием) сильнее, чем любая правда.
Даже после того, как люто возненавидев членов общества, в которое попал по рекомендации Ёсио Китада, я готов был всех их поубивать, к самому Ёсио Китада я никакой ненависти не питал. Думаю, потому, что он действительно отправился на поля сражений в Африку.
Среди нашего поколения так редко кто не на словах, а на деле пускается в неведомые опасности. А вот поколение моего старшего брата, все как один, отправилось на неведомые поля сражений. Ёсио Китада тоже отправился. Одним этим он завоевал право презреть любую критику, исходившую от человека, подобного мне, который никуда не отправился.
Впрочем, прошло много времени, прежде чем я узнал о смерти Ёсио Китада. Я уже многое пережил и стал другим человеком. Но стоило мне вспомнить этого несчастного пылкого юношу, которому так и не удалось повоевать, укрывшись в глинобитной крепости, как я чувствовал себя по уши в грязи. Я перестал спать. После бессонной ночи я, задремав под утро, пробуждался с криком. Что мне снилось, я не мог вспомнить, и лишь острая, мрачная и злая тоска выливалась из мира сна в мир действительности. Потом я с болью вспоминал тоску, охватившую меня в ту минуту, когда мы с Каном попали в ловушку в Сугиока, и весь мир для меня, как хрупкое стекло, разлетелся на мелкие кусочки, вспоминал, с особой остротой чувствуя, что эта тоска не зарубцевалась…
Икуко Савада вся тряслась от страха.
– Я ходил в эту больницу. Вообще-то там, оказывается, делают пластические операции. Причем, только бедным, – начал я с опаской. «Если напугать еще больше эту уже дрожащую от страха девушку, она первой даст задний ход. Я должен все обратить в шутку».
Икуко Савада, точно кошка нежась в лучах зимнего послеполуденного солнца, – мы сидели за столиком у окна кафе – покусывала кончики пальцев и слушала меня. Казалось, она слушала со спокойным равнодушием, будто ничего не боялась и ничто ее не интересовало. Меня настораживало одно, я не мог видеть ее глаз. Она прятала глаза. Но зато это облегчало мне разговор.
– Бедным, понимаешь? Официантки, например, делают себе операцию, чтобы на десять градусов изменить линию носа. Так что все сойдет незаметно, тебе сделают то, что нужно.
Икуко Савада издала горлом какой-то хриплый звук.
– Я сам договорюсь с врачом. Ты пройдешь в операционную, минуя приемную, ясно? Ну, а потом в палате на втором этаже будешь вести себя как все, посмотришь, кстати, на пылких девушек, у которых порезаны щеки или отхвачен подбородок.
– Да?
– Самое главное – миновать приемную. Приемная в косметической клинике больше всего похожа на ад. Это самое мрачное помещение в больнице. В страхе и унынии по темным углам там сидят молодые люди, испытывая, видимо, то же, что испытывают в зоопарке шимпанзе в холодный день. Я никак не мог разобрать по их лицам: до операции они или после? Какой-то парень завел со мной разговор якобы о своем товарище, тот, мол, что-то натворил и хочет изменить лицо, но сомневается, не будет ли аморальным поступком сделать себе пластическую операцию – не значит ли это поставить под сомнение все: и то, что живешь на свете, именно ты, и то, что сам мир продолжает существовать. Как ты думаешь, что я ответил?
– Ты все время молчал. Ни с кем ты не разговаривал.
– Да, пожалуй, – сказал я разочарованно.
– Сколько будет стоить операция и пребывание в больнице?
– Врач сказал, пять тысяч иен.
Икуко Савада замерла как громом пораженная. Ее потрясла мизерность суммы. Я покраснел и промолчал, боясь, что от стыда голос у меня сорвется.
– Невозможно. Невозможно. О-о-о!
Я смотрел, распаляя себя гневом, неожиданно пришедшим на смену стыду, как Икуко Савада, побледнев, задрожала, мечтая лишь об одном – на месте провалиться. «Невозможно. Невозможно. О-о-о!» Ах, невозможно? Больница полна девушек, готовых на любые страдания ради того, чтобы на два сантиметра удлинить уродливый нос, как мужественно противостоят они несправедливости природы. А ей только потому, что с нее берут не двести тысяч иен, а всего пять, – невозможно. «Невозможно. О-о-о!» Это, как заклинание, переполнило меня ненавистью, но я прекрасно знал, что по-настоящему меня разозлило, по-настоящему привело в смятение совсем не ее бледное лицо. Если говорить честно, я отчаянно стыдился другого: для меня целое состояние то, что для Икуко Савада – жалкая мелочь. Эта ее жалость к себе, потрясенной нищенской суммой, была как ушат холодной воды на весь мой самодовольный героизм спасителя.
– Дай подумать. Дай хоть немножечко подумать, – сказала, точно издала вопль, испуганно-нерешительная, раздавленная Икуко Савада.
Меня потряс ее голос. Я почувствовал себя садистом, бессердечным извергом. И мне захотелось встать и бежать от своей жертвы, от Икуко Савада, куда-нибудь далеко, хоть на Мадагаскар. «И я еще смею обвинять девушку в заносчивости. Я изверг, по сравнению со мной члены троцкистского Общества сражающейся Японии покажутся воплощением человечности!» – подумал я. По рекомендации Ёсио Китада я попал однажды на собрание этого общества. И мне там очень понравилось.
– Думай, пожалуйста. Дело твое, – сказал я, стараясь придать своему голосу металлические нотки.
– О-о-о, о-о-о, – без конца жалобно повторяла девушка, охваченная паническим страхом.
Потом она вся напряглась от подступившей к горлу тошноты. Я знал, так бывает у беременных. Она вынула носовой платок, бессильно прижала его к бледному, исхудавшему лицу, буквально вопившему о ее несчастье, и платок затрепетал мягкими розоватыми складками. Зажав рот, Икуко вскочила, опрокинув стул, и убежала в туалетную комнату.
Студенты зло уставились на меня. Я был одинок, сидел в свете послеполуденного зимнего солнца и смотрел в окно. А перед глазами стояла нищая комната в чужом доме напротив приемной в больнице, окно в окно. Наверно, Икуко Савада, увидев их жизнь, бросилась бы прочь, как от привидения. Ведь она с самого рождения жила обособленно, и ей никогда но приходилось ощущать рядом с собой чью-то чужую жизнь. А там, в больнице, опозоренная, потрясенная мыслями о жестоком испытании, обрушившемся на нее, из палаты, в которой она будет лежать под чужим именем, она увидит эту жизнь. Именно это, наверно, и есть настоящее одиночество…
Я слышал, как ее рвало. И в глазах студентов за соседним столиком исчезла враждебность, и водоворотом закрутилось любопытство. Ничего они не понимают. В головах у них розовая туманность. И как это ни смешно, думая о Икуко Савада, я стал оплакивать самого себя.
«В том, что я обошелся с ней жестоко, чуть не довел до помешательства, не моя вина, ее. Именно я понес ущерб. Икуко Савада плюнула мне в душу, а признание отчаявшегося лже-Джери Луиса до сих пор комом стоит в моем горле. О-о, где ты, моя золотая женщина? Как я хочу, чтобы женщина с могучим телом, но преисполненная нежности и ласки, чтобы моя золотая женщина прижала меня к сердцу – тогда бы никто не мог ранить меня! И мне нечего заботиться об этой слабой, распущенной девчонке. Даже Общество сражающейся Японии безоговорочно приняло меня в свои ряды, и я нужен ему гораздо больше, чем этой девчонке».
Но когда после долгого отсутствия Икуко Савада наконец вернулась с удивительно решительной и в то же время душераздирающе жалкой улыбкой, всем своим видом показывая, что это лишь короткая передышка в борьбе с тяжестью и стыдом, – я почувствовал, что люблю ее. Я молчал, и Икуко Савада, жалко дрожа, как мокрый новорожденный котенок, отчаянно одинокая, сказала:
– Ладно. Я согласна на эту твою косметическую клинику. Может, мне и вправду будет легче от сознания того, что в соседней палате бедные девушки идут на любые страдания, лишь бы немного увеличить глаза. А когда я проснусь после наркоза, я заставлю себя думать только о том, что у меня внутри нет никакого зародыша.
Я поехал в клинику к врачу, согласившемуся сделать аборт, и договорился об операции. Мы условились на десятое января. Мне по-настоящему хотелось, чтобы в тот день весь Токио был засыпан свежим чистым снегом. А если быть совсем честным, я даже молился об этом.
Когда я пробежав по песку, на котором ветер нарисовал причудливые узоры, и срезав угол у университетской клиники приблизился к «собачьему посту», лай бесчисленных собак выплеснулся мне на голову, перекрыл вой ветра. «Собачий пост». Не знаю почему, но, когда один тихий, ничем не примечательный студент нашего курса, покушавшийся на самоубийство, попал в университетскую клинику, это название неожиданно прилипло к крутой мощеной дорожке между клиникой и большим лекционным залом. Когда стоишь здесь, подняв голову и прислушиваясь, на тебя, с огромной высоты, точно из стратосферы, лавиной катится собачий лай. Двести бездомных дворняг, предназначенных для опытов, сидят здесь в клетках, каждая в своей, из этих клеток в свободном прямоугольнике между клиникой и местом для сжигания мусора выстроена стена, напоминавшая расчерченный на квадраты огромный лист миллиметровки. Подняв морды к небу, собаки все разом неожиданно начинали лаять, и лаяли без умолку часа два. «Собачий пост» – как раз то место, где лай слышится особенно громко. Есть от чего спятить.
Действительно, когда стоишь и слышишь один только лай собак, охватывает чувство, что под этим суровым, чуть желтоватым зимним небом одно лишь реально – голоса бесчисленных собак, туго скрученные, переплетенные, образующие нечто однородное и плотное, как кошма в монгольской юрте. В тот день я пришел сюда в состоянии какого-то безотчетного страха, меня не покидало ощущение, будто черная птица дурного предчувствия впилась когтями мне под ложечку и замерла там. Точно ребенок, удирающий от темноты, я припустил вверх по дорожке мимо лекционного зала. Я вспоминаю, что подумал тогда: у «собачьего поста» решается судьба человека. Помню, как меня преследовал бешеный лай собак.
Я пришел в комитет студенческого самоуправления филологического факультета и вызвал Ёсио Китада. Мы с ним подружились еще с тех пор, как вместе учились на общеобразовательном. Теперь, как секретарь комитета самоуправления, он был еще и членом центрального исполнительного комитета ассоциации комитетов самоуправления. В течение двух лет, пока мы учились на общеобразовательном отделении, Китада играл роль трубопровода между нами, студентами, и разными нелегальными организациями. Трубопровода, куда студенты бросали свои медяки. И где-то далеко, на дне этого трубопровода, они издавали легкий металлический звон. До нас он доносился тоже только через Китада.
Студенты, занимавшиеся политикой, и вся остальная студенческая масса относились друг к другу настороженно и опасались устанавливать между собой чисто человеческие отношения. И тем, и другим казалось немыслимым дружески поговорить друг с другом. И только Ёсио Китада вел себя по-другому. В моих глазах он был не столько раньше других созревшим человеком, сколько свободным, отрешенным от себя энтузиастом, и, может быть, поэтому я сблизился с ним.
Я любил Китада за то, что он был человеком крайних побуждений и поступков: то он собирался жениться на проститутке из Есивара и возродить ее к новой жизни, то начинал сбор пожертвований, чтобы собрать восемьдесят миллионов иен и основать политический иллюстрированный еженедельник, то его избивали во время стычки со студентами частных университетов. И мне было от души жаль ассоциацию комитетов самоуправления, членом центрального исполнительного комитета которой стал увлекающийся Китада.
У Ёсио Китада, хорошо закалившего себя физически еще в школе игрой в футбол, была толстая шея и покатый лоб, как у лидеров правых в Алжире, и в нем буквально клокотала переполняющая его энергия. Китада прекрасно знал токийские трущобы, мог достоверно и впечатляюще рассказывать о жизни почти любого из городских кварталов. Когда дело касалось сокровенных, интимных проблем, к Китада не обращались, но, если вопрос был мелкий, не глубже метра, Китада был главным прибежищем…
Вот почему я пришел к Ёсио Китада за советом, как избавить Икуко Савада от наростов стыда и растерянности, от безобразных наростов, подобных бородавкам. Я не знал советчика лучше, чем Китада. Он мог дать совет по любому вопросу.
За чашкой кофе в углу кафетерия, в подвале, слабо освещенном чахлым зимним солнцем, проникавшим сквозь окна вровень с тротуаром, я рассказал Ёсио Китада о своем деле. Кофе угощал я. Только кофе имеет достаточную ценность для Китада, когда он думает. Изобразив на своем лице – с годами, когда он начнет полнеть, оно превратится из лица Сустеля в лицо короля Фарука – скорбь и участие, Китада внимательно слушал мой рассказ и время от времени, как пугливая птица пьет воду, поспешно отхлебывал кофе. Это была его обычная манера.
– Она от тебя забеременела, эта девушка? Я никак не могу взять в толк, чья это девушка, от кого она забеременела?
– Нет, не от меня. Я и сам не знаю, от кого.
Я соврал. Хотя горячая голова Китада, этого сверхпылкого человека, не очень-то возмутилась бы, узнав, что виновником был жалкий извращенец лже-Джери Луис.
– Ты что, влюблен в эту девушку?
– И этого тоже нет.
На лице Ёсио Китада промелькнуло недовольно-тоскливое выражение, у глаз собрались морщинки.
– Вообще-то, я человек посторонний.
– Посторонний?
– И девушка мне тоже посторонняя.
– Ты смотри какой филантроп выискался, – сказал Китада, повеселев. – Ладно, сведу тебя с одним врачом. Он все сделает и возьмет недорого. В общем, плата тебе будет, наверно, по карману. Только вот что: один парень, в таком же припадке филантропии, хлопотал у этого врача за одну девушку. И что же из этого вышло, как ты думаешь? Когда ей сделали операцию и все, что могло служить доказательством отцовства, было уничтожено, она подняла страшный шум: мол, этот парень – отец ребенка. И именно потому, что он так хлопотал, ему не удалось отвертеться. Его заставили жениться на этой девушке. А может, он и в самом деле был виноват, кто их разберет. Да ты его знаешь, он с сельскохозяйственного факультета, рыжий такой, как морковка.
– Ты все выдумал, или это правда? Если правда, второй раз такого не случится!
– Вот-вот, не уничтожай улики. Может, понадобится делать анализ крови, – сказал, ухмыляясь, Ёсио Китада.
– Спасибо, так и поступлю.
– Ладно, когда ей это нужно?
– Она хочет на зимние каникулы.
– У-у! К тому времени я укачу в Египет.
– В Египет? – вскрикнул я. Сидевшие рядом студенты с любопытством обернулись в нашу сторону.
– Да, именно в Египет. Построю себе там глинобитный дом, спрячусь в четырех стенах, как в крепости, зарасту грязью и буду из винтовки убивать врагов, которые придут ко мне в жаркую пустыню. Я записался добровольцем. Наверняка стану там полковником.
Ёсио Китада самодовольно выпятил грудь, смеясь, откинул голову назад и толстыми короткими пальцами начертил на стоячем воротничке студенческой тужурки военные знаки различия. И я представил себе полковника Ёсио Китада в мундире. Мне казалось, мундир ему действительно подойдет.
Слова Китада сначала ошеломили меня. Потом я громко рассмеялся. Ёсио Китада тоже засмеялся, радуясь неизвестно чему. Я не хочу сказать этим, что Китада был так уж прост. Наоборот, он был достаточно сложным человеком с сильно выраженным комплексом: он был одним из тех юношей, кто, оставаясь в одиночестве, впадает в тоску; одним из тех юношей, кто, превратив пылкость в своего рода обязанность, старается показать себя человеком простым и вознаграждением за эти усилия ему служит то, что он приносит себя в жертву этой простоте. И в конце концов платит за это своей жизнью.
– Да, страшного человека мы выбрали председателем комитета самоуправления. Значит, студенческое движение в Японии теперь побоку, ты вступаешь в армию чужого диктатора.
– Там нет никакого диктатора, – мягко сказал Ёсио Китада, по-прежнему улыбаясь. – Я поеду в Африку на новом японском пароходе, который повезет туда пластмассовые ночные горшки. Услуга за услугу. Что, если б ты принял участие в кампании по сбору средств? Деньги нужны на покупку патронов.
Я почувствовал, как мое тело, вдруг отяжелевшее от усталости, до боли напрягшееся и израсходовавшее всю энергию, усыпило дух. В бассейн мозга в моей черепной коробке нырнул гиппопотам. Ну что за пылкость у этого человека? Свое собственное существование он ставит в зависимость от меня.
– У меня есть к тебе еще одно поручение. Да, ты для этого подходишь, – снова заговорил Ёсио Китада. – Как раз нужен такой, как ты, спокойный, рассудительный человек, не опьяненный студенческим движением.
Он произнес это тоном, не терпящим возражений. Нужен – и все. Усталость отняла у меня силы сопротивляться.
– Я ухожу из студенческого движения. Но у нас есть еще общество, человек двадцать. Когда я уйду, там не останется никого от филологического факультета Токийского университета. Может быть, ты вступишь мне на смену? Активу студенческого движения очень нужен человек, который еще не на примете у врага.
– Ты меня сводишь с врачом, и за это я вступаю в общество. Договорились?
Ёсио Китада склонился над столом и стал аккуратными квадратными иероглифами писать два рекомендательных письма. У меня было такое состояние, будто меня заставили тащить непосильный груз, я почувствовал усталость и уныние, непреодолимо захотелось убежать отсюда, встать на четвереньки, убежать хоть на «собачий пост» и залаять вместе с собаками. Но я, разумеется, сдержался. И стал думать о том деле, в которое оказался втянутым. Я уверен, что поступил тогда правильно, сдержавшись.
Еще до зимних каникул Ёсио Китада, как и собирался, сел на грузовой пароход, отправлявшийся в Египет, и в каком-то порту, ввязавшись в драку, погиб. Не знаю, было ли это правдой, а только иногда даже то, что не выглядит правдой, сжимает грудь волнением (или состраданием) сильнее, чем любая правда.
Даже после того, как люто возненавидев членов общества, в которое попал по рекомендации Ёсио Китада, я готов был всех их поубивать, к самому Ёсио Китада я никакой ненависти не питал. Думаю, потому, что он действительно отправился на поля сражений в Африку.
Среди нашего поколения так редко кто не на словах, а на деле пускается в неведомые опасности. А вот поколение моего старшего брата, все как один, отправилось на неведомые поля сражений. Ёсио Китада тоже отправился. Одним этим он завоевал право презреть любую критику, исходившую от человека, подобного мне, который никуда не отправился.
Впрочем, прошло много времени, прежде чем я узнал о смерти Ёсио Китада. Я уже многое пережил и стал другим человеком. Но стоило мне вспомнить этого несчастного пылкого юношу, которому так и не удалось повоевать, укрывшись в глинобитной крепости, как я чувствовал себя по уши в грязи. Я перестал спать. После бессонной ночи я, задремав под утро, пробуждался с криком. Что мне снилось, я не мог вспомнить, и лишь острая, мрачная и злая тоска выливалась из мира сна в мир действительности. Потом я с болью вспоминал тоску, охватившую меня в ту минуту, когда мы с Каном попали в ловушку в Сугиока, и весь мир для меня, как хрупкое стекло, разлетелся на мелкие кусочки, вспоминал, с особой остротой чувствуя, что эта тоска не зарубцевалась…
Икуко Савада вся тряслась от страха.
– Я ходил в эту больницу. Вообще-то там, оказывается, делают пластические операции. Причем, только бедным, – начал я с опаской. «Если напугать еще больше эту уже дрожащую от страха девушку, она первой даст задний ход. Я должен все обратить в шутку».
Икуко Савада, точно кошка нежась в лучах зимнего послеполуденного солнца, – мы сидели за столиком у окна кафе – покусывала кончики пальцев и слушала меня. Казалось, она слушала со спокойным равнодушием, будто ничего не боялась и ничто ее не интересовало. Меня настораживало одно, я не мог видеть ее глаз. Она прятала глаза. Но зато это облегчало мне разговор.
– Бедным, понимаешь? Официантки, например, делают себе операцию, чтобы на десять градусов изменить линию носа. Так что все сойдет незаметно, тебе сделают то, что нужно.
Икуко Савада издала горлом какой-то хриплый звук.
– Я сам договорюсь с врачом. Ты пройдешь в операционную, минуя приемную, ясно? Ну, а потом в палате на втором этаже будешь вести себя как все, посмотришь, кстати, на пылких девушек, у которых порезаны щеки или отхвачен подбородок.
– Да?
– Самое главное – миновать приемную. Приемная в косметической клинике больше всего похожа на ад. Это самое мрачное помещение в больнице. В страхе и унынии по темным углам там сидят молодые люди, испытывая, видимо, то же, что испытывают в зоопарке шимпанзе в холодный день. Я никак не мог разобрать по их лицам: до операции они или после? Какой-то парень завел со мной разговор якобы о своем товарище, тот, мол, что-то натворил и хочет изменить лицо, но сомневается, не будет ли аморальным поступком сделать себе пластическую операцию – не значит ли это поставить под сомнение все: и то, что живешь на свете, именно ты, и то, что сам мир продолжает существовать. Как ты думаешь, что я ответил?
– Ты все время молчал. Ни с кем ты не разговаривал.
– Да, пожалуй, – сказал я разочарованно.
– Сколько будет стоить операция и пребывание в больнице?
– Врач сказал, пять тысяч иен.
Икуко Савада замерла как громом пораженная. Ее потрясла мизерность суммы. Я покраснел и промолчал, боясь, что от стыда голос у меня сорвется.
– Невозможно. Невозможно. О-о-о!
Я смотрел, распаляя себя гневом, неожиданно пришедшим на смену стыду, как Икуко Савада, побледнев, задрожала, мечтая лишь об одном – на месте провалиться. «Невозможно. Невозможно. О-о-о!» Ах, невозможно? Больница полна девушек, готовых на любые страдания ради того, чтобы на два сантиметра удлинить уродливый нос, как мужественно противостоят они несправедливости природы. А ей только потому, что с нее берут не двести тысяч иен, а всего пять, – невозможно. «Невозможно. О-о-о!» Это, как заклинание, переполнило меня ненавистью, но я прекрасно знал, что по-настоящему меня разозлило, по-настоящему привело в смятение совсем не ее бледное лицо. Если говорить честно, я отчаянно стыдился другого: для меня целое состояние то, что для Икуко Савада – жалкая мелочь. Эта ее жалость к себе, потрясенной нищенской суммой, была как ушат холодной воды на весь мой самодовольный героизм спасителя.
– Дай подумать. Дай хоть немножечко подумать, – сказала, точно издала вопль, испуганно-нерешительная, раздавленная Икуко Савада.
Меня потряс ее голос. Я почувствовал себя садистом, бессердечным извергом. И мне захотелось встать и бежать от своей жертвы, от Икуко Савада, куда-нибудь далеко, хоть на Мадагаскар. «И я еще смею обвинять девушку в заносчивости. Я изверг, по сравнению со мной члены троцкистского Общества сражающейся Японии покажутся воплощением человечности!» – подумал я. По рекомендации Ёсио Китада я попал однажды на собрание этого общества. И мне там очень понравилось.
– Думай, пожалуйста. Дело твое, – сказал я, стараясь придать своему голосу металлические нотки.
– О-о-о, о-о-о, – без конца жалобно повторяла девушка, охваченная паническим страхом.
Потом она вся напряглась от подступившей к горлу тошноты. Я знал, так бывает у беременных. Она вынула носовой платок, бессильно прижала его к бледному, исхудавшему лицу, буквально вопившему о ее несчастье, и платок затрепетал мягкими розоватыми складками. Зажав рот, Икуко вскочила, опрокинув стул, и убежала в туалетную комнату.
Студенты зло уставились на меня. Я был одинок, сидел в свете послеполуденного зимнего солнца и смотрел в окно. А перед глазами стояла нищая комната в чужом доме напротив приемной в больнице, окно в окно. Наверно, Икуко Савада, увидев их жизнь, бросилась бы прочь, как от привидения. Ведь она с самого рождения жила обособленно, и ей никогда но приходилось ощущать рядом с собой чью-то чужую жизнь. А там, в больнице, опозоренная, потрясенная мыслями о жестоком испытании, обрушившемся на нее, из палаты, в которой она будет лежать под чужим именем, она увидит эту жизнь. Именно это, наверно, и есть настоящее одиночество…
Я слышал, как ее рвало. И в глазах студентов за соседним столиком исчезла враждебность, и водоворотом закрутилось любопытство. Ничего они не понимают. В головах у них розовая туманность. И как это ни смешно, думая о Икуко Савада, я стал оплакивать самого себя.
«В том, что я обошелся с ней жестоко, чуть не довел до помешательства, не моя вина, ее. Именно я понес ущерб. Икуко Савада плюнула мне в душу, а признание отчаявшегося лже-Джери Луиса до сих пор комом стоит в моем горле. О-о, где ты, моя золотая женщина? Как я хочу, чтобы женщина с могучим телом, но преисполненная нежности и ласки, чтобы моя золотая женщина прижала меня к сердцу – тогда бы никто не мог ранить меня! И мне нечего заботиться об этой слабой, распущенной девчонке. Даже Общество сражающейся Японии безоговорочно приняло меня в свои ряды, и я нужен ему гораздо больше, чем этой девчонке».
Но когда после долгого отсутствия Икуко Савада наконец вернулась с удивительно решительной и в то же время душераздирающе жалкой улыбкой, всем своим видом показывая, что это лишь короткая передышка в борьбе с тяжестью и стыдом, – я почувствовал, что люблю ее. Я молчал, и Икуко Савада, жалко дрожа, как мокрый новорожденный котенок, отчаянно одинокая, сказала:
– Ладно. Я согласна на эту твою косметическую клинику. Может, мне и вправду будет легче от сознания того, что в соседней палате бедные девушки идут на любые страдания, лишь бы немного увеличить глаза. А когда я проснусь после наркоза, я заставлю себя думать только о том, что у меня внутри нет никакого зародыша.
Я поехал в клинику к врачу, согласившемуся сделать аборт, и договорился об операции. Мы условились на десятое января. Мне по-настоящему хотелось, чтобы в тот день весь Токио был засыпан свежим чистым снегом. А если быть совсем честным, я даже молился об этом.