Я почувствовал, как грузовичок все в той же кромешной тьме начал взбираться в гору, и тут от резкого толчка я больно ударился головой. Откуда-то снизу, чуть не с земли, послышался стон. Нет, это не я стонал.
   – Гони, не обращай внимания. Жив. Гони!
   Я услышал чей-то пронзительный крик и подумал: не обо мне ли это. Но потом сообразил, что, видимо, машина, в которой меня везли, сбила человека и теперь мы удираем. Грузовичок прибавил скорость и, дрожа от напряжения, мчался вверх по темному склону, никуда не сворачивая.
   Машина остановилась. Мне развязали только ноги и выволокли из кузова. Я уперся ногами в гравий – с двух сторон они крепко держали меня за руки. Через головы этих людей, возбужденно толкавшихся и шумевших, я смотрел на темную башню и рощу. Впервые увидев университетские здания, я, помню, испытал крайний восторг, крайнее честолюбие, крайнюю нежность к себе, воскликнул мысленно: «Вот где настоящий бастион великой свободы, вот куда я наконец добрался; вырвавшись из воспитательной колонии!» А теперь меня собирались заточить здесь. Жизнь за стенами колонии под неусыпным оком воспитателей и мое нынешнее положение, когда я под надзором людей, окруживших меня и крепко державших за руки, – я с болью почувствовал, что между этими двумя полюсами моя до этого свободная жизнь все больше теряет реальность и погружается в мрак, подобно тому как теряет очертания вон та едва поблескивающая сетка, ограждающая волейбольную площадку. «Эти ребята, которые час назад были моими товарищами, схватили меня по недоразумению. Но рано или поздно все разъяснится. И тогда они постараются помириться со мной, убедить, что произошло недоразумение. Но я ни за что не помирюсь с ними. – Так думал я. – Потому что сейчас, в эту самую минуту, только по их бесчувственной, непонятной мне наглости, по их мерзкой, грязной дьявольской воле я буду заточен в четырех стенах. И эти дьяволы будут меня караулить. Жестокие хозяева, скотины, накинувшие мне на шею петлю как раз в тот момент, когда я собирался по собственной воле строить свою жизнь, собирался собственными деньгами оплачивать свои счета. Они пытаются заставить меня примириться с тем, что я их пленник. А-а, с той минуты, как я узнал, что война окончена и понял, что опоздал, я сразу же оказался в плену у дьявола – это точно. И у меня не стало свободной жизни. А вы все здесь лишь нанятые дьяволом временные сборщики налогов. Дьявол во мне пострашнее вас, дьяволов».
   Грузовичок развернулся, примяв в темноте густые заросли бамбука. Сломанный бамбук послужит одним из вещественных доказательств. В машине сидели лишь Наоси Омори и шофер.
   – До утра я свяжусь с кем надо и добуду доказательства, что он предатель. А ты, Фукасэ, не спускай с него глаз, он на твоей ответственности, – сказал Наоси Омори, высунув свою бычью голову из окна кабины.
   Водитель открыл дверцу и хотел выпрыгнуть.
   – Эй, куда ты, – сказал Наоси Омори и с силой за руку втащил его назад. Из всех, кто толпился на темном дворе, окруженном университетскими зданиями, лицо одного лишь водителя было слабо освещено желтой лампочкой, горевшей в кабине. Жалкое, с мелкими чертами лицо человека лет тридцати. Вокруг носа у него был белый эллипс, точно эту часть лица специально выбелили. Оно выражало растерянность, возмущение, тоску. В его глазах, глазах мыши, стоял страх перед преступлением, которое он не осознал еще до конца. Он моргал, губы были напряжены и дрожали.
   Какое-то время они смотрели на лицо этого готового заплакать человека. От него исходил страх. Когда наконец водитель заговорил, мне показалось, будто своими огромными, безобразными, выступающими вперед, как у лошади, зубами он кусает наполненный желтоватым светом холодный воздух.
   Он издавал какие-то невнятные звуки, и я неожиданно ощутил весь комизм происходящего. Мне просто удалось взглянуть на это со стороны, как на событие, не имеющее ко мне никакого отношения.
   – Дай только проверить – помят бампер, нет. Слышишь? Ведь бампером стукнуло-то. Дай проверить. Помят бампер или нет. Ведь я ее стукнул, старуху, бампером. Ну дай же глянуть.
   Я подумал: «Старуха? Разве тогда не мужчина кричал?»
   – Да брось ты. Нечего заниматься глупостями, – отчеканил Наоси Омори.
   – Для тебя глупости, а отвечать-то мне? За бампер меня платить заставят. Жалованья не получу. Да еще старуху эту навернул по башке. Нет, дай я проверю. Меня ведь могут задержать – помят бампер, значит, наезд был… И еще оштрафуют за то, что не остановился. В тюрьму еще посадят. Пусти!
   – За тысячу иен машину пригнал кто? Ты. Который раз ты берешь в гараже машину, чтобы подработать? – сказал Митихико Фукасэ.
   – Студенты чертовы, – сплюнул водитель и рванул с места свой грузовик, точно это была спортивная машина, обдав нас выхлопными газами.
   – Не попадись патрулю, – прокричал ему вслед Митихико Фукасэ.
   А я и они, сбившимся в кучу стадом, пошли в полной тьме по ночному заснеженному двору.
   Замкнувшая меня толпа двигалась в сплошной тьме, шурша галькой. Потом мы свернули, срезая угол, и с засыпанной галькой дороги пошли по тропинке, протоптанной в смерзшейся глине.
   – Не вздумай бежать, – зашипел сзади Митихико Фукасэ каким-то задыхающимся голосом, точно горло у него было залито ртутью.
   – Не убегу, не бойся. Я не шпион, у меня нет причин бежать.
   – И ты сможешь доказать нам это?
   Я струсил. Действительно, как мне доказать, что я не шпион? Я вдруг почувствовал, что попал в западню. Ну кому приходит в голову заранее запасаться доказательствами, что ты не шпион? В это до смерти тоскливое мирное время.
   – Почему ты так спешил сблизиться с нашим обществом? Скажешь, что тебя привлекали «левые», привлекало авангардистское движение?
   Не буду отвечать. А то я могу крикнуть, что сейчас меня все это действительно нисколько не привлекает, наоборот, вызывает только ненависть. Да и раньше не привлекало по-настоящему. Но я надеялся, что постепенно привлечет, как привлекает вера в то, что кажется гармоничным. Болтовня о стоиках. Перестроить себя путем практической деятельности! Дерьмо! Неожиданно по щекам покатились слезы. Я испытал еще больший позор оттого, что у меня были связаны руки и я не мог вытереть их. Мы шли молча. «Ты можешь доказать нам, что ты не шпион?» – Этот угрожающий вопрос, точно ангел смерти над полем боя, нагло, со свистом разрезал воздух, носился надо мной, пока мы молча шли. И те, кто насильно схватил меня, тоже были охвачены страхом, выпачканы в грязи того, что они творят. Мне даже хотелось поговорить с Митихико Фукасэ об этом его страхе. И я бы поговорил, если б не ненависть, которая, точно крепкое виски, обожгла мне горло. Как трудно убить в себе сентиментальность!
   Но Митихико Фукаса не был сентиментален, он относился к типу людей, которые стыдятся быть сентиментальными. Когда мы подошли к дверям общежития, к самой лестнице, освещенной ночной лампочкой, точно застенчивой улыбкой деревенского мальчишки, чья-то, протянутая из мрака рука медленно, в такт шагам стукнула меня по затылку чем-то твердым. Еще до того, как упасть на землю, я потерял сознание. И не помню, как меня несли наверх. Боль погрузила меня на самое дно мрачного холодного моря…
   Здесь кончаются мои отчетливые воспоминания об этой страшной ночи. До утра я метался в каком-то бреду, в голове все смешалось, точно у потерявшего рассудок человека, точно у робота, в котором перепутались провода. Я видел сон. Мне в конце концов и самому стало ясно, что я шпион, и, превратившись в плачущую женщину с жирным красным лицом, я решил подчиниться, и не стесняясь Наоси Омори, разделся догола и покорно лег и стал кричать: «Простите. Простите. Я хотел работать на вас не покладая рук, как раб. Я верил вам, любил вас. Не поступайте так жестоко, станьте снова моими добрыми друзьями. О-о, как это жестоко». Один «я» видел этот страшный сон, а другой «я», обливаясь холодным потом, так ненавидел себя, что хотел одного – умереть…
   Потом (это уже была действительность) Митихико Фукасэ месил мне лицо своими ободранными, грязными сношенными армейскими ботинками, подбитыми подковками, и визгливым голосом, захлебываясь, вопил: «Чертов шпион. На, получай. Подонок. Ты предатель – это точно. Нечего теперь врать. Ты предал нас. И предал свою гордость и свое будущее. Предал студентов, рабочих, народ. У, проклятый. Грязная шлюха. Подлое тело. Подлый дух. Подстилка грязного подлеца Тоёхико Савада. Скотина. На, получай! Хвастался, что пролез в самое сердце студенческого движения? И еще, наверно, смеялся над нами, да? Твои подлые глаза видели одно – двести тысяч!»
   Утро влилось холодом в мой затуманенный мозг. Мозг бессознательно противился пробуждению, противился тому, чтобы просыпаться в это утро зла и позора. Мне казалось, я просыпаюсь с криком: «Тошно, тошно!» Но на самом деле ничего я не кричал, с моих разбитых губ сочилась кровь. С Новым годом.
   Я попытался открыть глаза, но разбитые и вспухшие веки лишь на секунду передали боль в самую глубину тоже вспухших и ставших огромными, как у быка, глаз – никакого движения сделать они были не в состоянии. Мой мозг еще покоился под твердой коркой льда. Но вот слепой страх обжег меня раскаленным металлом, и обнаженное, сжавшееся сознание вдруг подскочило с воплем: «А-а-а! О-о-о! Я не должен ослепнуть здесь, в этой ловушке! Хоть бог, хоть дьявол, все равно спасите меня сейчас от слепоты, а за это я потом своими собственными пальцами выдавлю себе глаза, клянусь!»
   Новая волна злости разлилась по моему телу. Я точно зарядился электрическим током высокого напряжения. В крови замелькали бесчисленные молнии ненависти. Меня всего трясло, я стал кричать и ругаться.
   Человек, быстро вскочивший на ноги за моей спиной, сделал два шага, шаркая по полу. Я не видел его, но всеми порами ощущал, что он стоит рядом со мной, высокомерный, как великан.
   – Выступишь с самокритикой, скажешь, что ты предатель и шпион.
   – Сволочь!
   Пауза. Пауза достаточная, чтобы отвести ногу назад и ударить меня носком ботинка. На мою скулу обрушивается тяжелый, резкий удар ногой – самый соблазнительный для насильника. Во рту появляется кровь, ее становится все больше, мозг заволакивает кровавым туманом. Почти потеряв сознание, я пытаюсь выплюнуть кровь и слюну. Кто-то кричит. Может быть, это мой голос. Снова мысленно ругаюсь той частью своего сознания, которая напоминает кислую сердцевину груши, и медленно погружаюсь в море тьмы и покоя…
   Потом я проснулся, осторожно защищая самого себя. Я проснулся, предупреждая свое истерзанное тело о том, в какую ловушку я попал, какими врагами окружен. Эти типы переговаривались вокруг меня возбужденно и в то же время устало, в их крикливых голосах уже не чувствовалось прежней уверенности. Но мой размягченный, не вполне проснувшийся мозг воспринимал их разговор не столько как слова, связанные цепью смысла, сколько как простой обмен звуками.
   – Омори хотел заставить его во всем признаться, заставить его написать все как было и отослать это вместе с чеком в «Асахи» и принудить Тоёхико Савада, этого бесстыдного подонка, уйти в отставку. На следующих выборах он провалится… Но, если послать чек в газету, нам скажут, что мы его украли… Надо заставить этого типа позвонить Савада… Пусть скажет, что потерял чек и попросит аннулировать его, тогда все будет в порядке… Ну как? Тогда все будет в порядке… Ха-ха-ха.
   Руки в запястьях были перетянуты веревкой и прочно привязаны к полу по обеим сторонам головы. Щиколотки тоже были перетянуты веревкой, и ноги привязаны так, чтобы ступня целиком лежала на полу. Волосы были придавлены чем-то тяжелым, вроде гантелей, так что я не мог шевельнуть головой. Я лежал навзничь, раскинув руки и ноги, точно черная кукла, которую рисуют на плане места убийства. К сырому и холодному, твердому и голому полу общежития были плотно, накрепко прижаты мои спина, затылок, зад, икры, ступни. Совершенно беззащитный и к тому же ослепший. Я был бешеным от злобы покойником, испытывавшим самую отчаянную смерть, когда тело способно ощущать боль и страдать, а сердце дрожать от страха…
   Надо мной, валявшимся связанным взбешенным трупом, текло, как вонючая жижа в канализационной трубе, время. Мне нужно было помочиться и одновременно я испытывал жажду. Но мое разбитое, обессилевшее тело чувствовало это, как чужую потребность, и было легко терпеть.
   Наконец надо мной поплыл день. Мои тюремщики, гремя посудой, ели свою жалкую еду. Один из них попытался дать мне хлеба и молока. Хлеб он пропихнул в мой плотно сжатый рот, а молоком залил мне ноздри и намочил грудь. Он с досадой прищелкнул языком и ушел обратно к столу у стены, где сидели его товарищи.
   Дверь отворилась, дверь захлопнулась. Мне стало так холодно, что даже показалось, будто я покрываюсь льдом. Поднимали и опускали телефонную трубку. Слышалось падение шнура на пол, он шуршал, точно ползла змея. Наверно, сюда несут аппарат, чтобы заставить меня говорить с Тоёхико Савада и получить нужные им доказательства. Из коридора доносился голос Митихико Фукасэ, дававшего распоряжения.
   Дверь распахнулась и так и осталась открытой, и в комнату ворвался потрясенный, растерянный и возмущенный голос Наоси Омори.
   – Слушайте, что здесь происходит? Вы его забили до полусмерти…
   – А ты бы предпочел, чтоб он сбежал? Ладно, посмотри лучше на телефонный аппарат. Он подключен к магнитофону. Мы все это сперли в комнате дежурного. Даже возвращать не хочется.
   – Зачем вы все это сделали? – сказал Наоси Омори удивительно холодно и отчужденно.
   – Зачем?! Мы сделали все, как ты нам сказал утром по телефону.
   – Зачем вы довели его до такого состояния, вот вас о чем спрашивают?! – уже истерично закричал Наоси Омори.
   – Ты же сам говорил, что нам нужны веские доказательства. Не торопясь, мы получим, что нам нужно. Служащие общежития разъехались на праздники к родным. Мир и покой. Мы его здесь продержим сколько захотим. Так что не психуй.
   – Все не так просто.
   – Что не так просто? – спросил Митихико Фукасэ, голос которого наконец чуть окрасился беспокойством.
   – Водитель. Эта тупая бестолочь утром погнал свою машину в ремонтную мастерскую. В полиции ему учинили допрос. Он с перепугу признался, что сшиб кого-то, а может, и еще не то рассказал. Сволочь.
   – У, дерьмо! – прошипел тоже испуганно Митихико Фукасэ. – И про нас тоже?
   – Уверен. Ну, а с этим что делать? Профессия этого подонка – доносить на студенческую лигу – это ясно. Надо поймать заведующего студенческим отделом и договориться с ним. В общем, до вечера полиция в общежитие не войдет. До тех пор нужно все кончить.
   – Может, убить и закопать? – вмешался кто-то.
   – Ты безмозглый убийца, – ответил ему Наоси Омори. – Уволочь его отсюда, и то дело нелегкое. Во-первых, у нас нет машины. Во-вторых, как уволочь днем, да еще в Новый год? В-третьих, все улицы вокруг университета уже, наверно, перекрыты полицией.
   – Черт возьми! – разъярился Митихико Фукасэ.
   – Придется отпустить, никуда не денешься.
   – Отпустить?
   – Да, когда к нему вернутся силы. И молить бога, чтобы он не побежал в полицию, – сказал Наоси Омори бесцветным голосом, в котором медленно, как на фотобумаге, опущенной в проявитель, показалось изображение усталости. – Но все равно это лучше, чем дожидаться полиции здесь. У нас останется фотография чека, который он получил у Тоёхико Савада; это хотя и косвенное, но достаточно серьезное доказательство. Весь вопрос в политическом эффекте, которого мы добьемся, когда все это всплывет наружу, – по-видимому, так на так? Прогрессивные деятели наверняка залают на фотографию чека, а?
   – Может, нам предпринять кое-что, чтобы он не побежал в полицию? – предложил Митихико Фукасэ, специально подчеркивая свой киотоский выговор, что придавало его тону удивительное спокойствие. Этот голос привел меня в дрожь, я сразу почувствовал недоброе.
   – Что? – хором спросили мои тюремщики. – Что именно?
   – Облейте его водой, чтобы пришел в себя, – закричал вдруг весело и возбужденно Митихико Фукасэ. – Я сейчас.
   – Я с тобой, – сказал Наоси Омори, которого, видимо, охватило беспокойство, и он решил бежать отсюда. Мне даже показалось, что я сделал новое открытие. Вот, оказывается, как напуган Наоси Омори! И ко мне вернулась уверенность, равная по величине его страху. «У меня нет причины бежать. Так как у них нет причины держать меня в заточении, я ни за что не убегу. Я останусь в ловушке, которую они приготовили мне, и затащу их в самую глубину сточной канавы. Я превращусь для них в неизлечимую болезнь, которая сожрет их».
   Однако через два часа Митихико Фукасэ и Наоси Омори вернулись, притащив с собой еще какого-то подонка, и, когда окончилась пытка, которую они учинили надо мной, я был смят, уничтожен позором и, чтобы не взбеситься и не покончить с собой, отключился от сознательной жизни и убежал, ощущая свое тело и свой дух как нечто пылающее ненавистью, загнав внутрь эту горящую ненависть, превратив все в ненависть. Глаза, которые снова стали видеть, поразило точно ударом молнии, как только я выбежал из общежития. На улице шел снег, весь двор был засыпан сверкающим снегом. Слыша слезливый голос, похожий на повизгивание спаривающихся на снегу зайцев, боясь встречи с людьми, я бежал изо всех сил, огибая двор университета. Ко мне вернулась вся моя бунтарская энергия детских лет, когда я прозябал в воспитательной колонии.
   «Убью! Уничтожу! Отвергну! Предам! Все, всех людей, весь мир», – клялся я, убегая. «Убивай! Уничтожай! Отвергай! Предавай! Всех людей, весь мир!» – Это была всего лишь песня, но песня ненависти, превратившаяся в плоть и кровь юноши, бегущего по свежему снегу. Убивай! Уничтожай! Отвергай! Предавай! Но и эта песня ненависти, и моя клятва, сконцентрировавшая эту ненависть, утратили магическую силу в ту минуту, как я в изнеможении упал коленями на снег и меня стошнило… Этому старому грязному подонку я…
   Какой была пытка? Сейчас у меня еще не хватает мужества признаться.

Глава 4

   Убежав от них, я пятьдесят часов пролежал в постели, не переставая выть, как сбесившаяся собака. Во мне выли ненависть и стыд. Горячие и страстные глаза Кана на рисунке, висевшем на стене у изголовья, казались мне солнцем, светившим и глубокой ночью. Я вспоминаю об этом, как о знамении. Через пятьдесят часов, утром, когда я лежал навзничь в своей полутемной комнате и смотрел во мрак, пришла Икуко Савада. Я намертво забыл о чеке.
   Мы с ней получили по чеку деньги в банке и в тот же вечер уехали поездом в Кобе. Мне и это представлялось продолжением побега. На следующее утро мы прибыли в маленький приморский городок и сняли номер в отеле. Днем Икуко Савада сделали операцию. Весь первый день я просидел, запершись в номере, и дрожал от ненависти и стыда. Бой из отеля решил почему-то, что я страдаю от отсутствия наркотиков. Через него я получил наркотик и шприц. После первого укола я часов шесть сидел в одежде на корточках под горячим душем и меня беспрерывно рвало. Когда в желудке не оставалось ни капли жидкости, я пил прямо из душа и меня снова выворачивало. И когда я пил, и когда меня рвало, во рту стойко держался один и тот же вкус. В нем чувствовалось что-то неуловимое. Во всяком случае, я был благодарен человеку, бою из отеля, хотя бы потому, что горечь рвоты отбила горечь воспоминаний о пережитом позоре. Чувство же позора переполняло меня, оно было даже сильнее, чем ненависть. В те дни, когда Икуко Савада лежала в отдельной палате, я получил счастливую возможность забыть о своих страданиях.
   Выздоровление Икуко Савада затягивалось. Прошла уже целая неделя, а она все еще не могла перебраться в отель. Ко мне вернулась энергия, достаточная, чтобы снова достать наркотик, но и на этот раз никакого удовольствия я не получил. Лишь голова раскалывалась. В воспитательной колонии я дружил с одним парнем. Он был похож на осла. Только глупее. Он был наркоманом. От всей жизни у него сохранилось одно-единственное воспоминание – как он жил с проституткой, годившейся ему в матери. «В воскресенье с утра уколемся с ней и сидим до вечера. Она мне уши чистит. Я люблю, когда мне уши чистят». Он никогда не болел, но вдруг стал худеть и однажды с плачем повалился на землю в сарае и тут же умер. Я думаю, бой из отеля тоже доставал мне героин. Просыпавшиеся на простыне кристаллики через несколько дней порозовели и стали издавать кислый запах. Попробовал лизнуть – противно. Я их собрал и бросил в воду – они исчезли, растворившись так быстро, что в сердце вскипел даже легкий испуг: были ли они?
   Каждый раз, когда воспоминание о пережитом позоре заставляло меня корчиться в конвульсиях, я думал, что завтра, может быть, и я стану наркоманом и так же, как тот парень, похожий на осла, с плачем свалюсь на землю и умру от истощения. Это была продуманная акция по замене одного ужаса другим – я надеялся, что смогу новым ужасом вытеснить ужас воспоминаний о позоре, который я старался загнать в далекое прошлое. Но ужас растворялся, точно кристаллики героина, и производил во сне разрушительное действие – он затаился во мне, как спирохета, и лишь ждал благоприятного момента, чтобы внезапно появиться вновь.
   Из окна номера на седьмом этаже отеля я смотрю вниз на улицу. Люди вморожены в льдину толчеи. На них не лежит бремя позора, как на мне, думаю я. В следующую секунду моя кровь начинает клокотать от ненависти, злобы и стыда. В отчаянии я валюсь, весь дрожа, на кровать. Это воспоминание – дикий зверь, от него не спасешься, пока не убьешь его в себе. «Надо сделать его орудием мести, – думаю я. – Но как натравить на них этого дикого зверя – мне ведь его не приручить!»
   Это произошло на десятый день после моего приезда в Кобе. Во второй половине дня я сидел в полупустом холле и листал подшивку местной газеты. Статья о зашедших в порт судах. Правда ли, что на месте мотоциклетной катастрофы прошлым летом в Мукояма появляется на мотоцикле без глушителя призрак высокого юноши в кожаной куртке и темных очках? Как сфотографировать призрак XX века, налетевший на скалу со скоростью двести километров в час и исчезнувший, став прозрачнее дыма?
   Вдруг мне бросился в глаза крупно набранный на газетном листе иероглиф Кан. Сжало грудь. Кан Мён Чхи. Двадцать четыре года. Оркестрант. Арестован за то, что, встав на железнодорожном переезде недалеко от станции Асия, остановил осакский экспресс. Этим он выразил протест против того, что за день до этого на этом переезде погибла его дочь. Его подвергнут медицинской экспертизе, чтобы определить состояние психики.
   – Неужели Кан Мён Чхи? – произнес я вслух.
   Пересохло в горле. Забилось сердце. И я снова как-то по-собачьи прохрипел: «Неужели Кан Мён Чхи?!» У корейцев это распространенное имя, но молодой несчастный отец, остановивший экспресс, – это мой Кан; Кан с яростными, страстными и горячими, как иссиня-черный лес в бурю, глазами; Кан с потемневшими от гнева, пылкости и отчаяния, напоминающими вороненую сталь винтовочного дула глазами; Кан такой, каким он изображен на рисунке, сделанном мною в воспитательной колонии. Сверкая этими удивительными глазами, он преградил путь бешено мчащемуся экспрессу. Он сделал это во имя своего погибшего ребенка – это верно, но также и во имя спасения дамбы моего духа, которую готова была смыть волна позора. Именно Кан – самый нужный мне сейчас человек, и Кан, где-то на окраине Кобе сердцем почувствовав это, пришел мне на помощь. Я стонал сквозь плотно сжатые зубы, меня бил озноб. Кан, Кан Мён Чхи, неужели ты действительно пришел мне на помощь…
   У конторки стояла пожилая чета иностранцев, и они вместе с администратором пристально смотрели на меня. Я вырвал кусок газеты, где говорилось о Кан Мён Чхи, и вернулся к себе в номер. Я разделся, развел в чашке с клеймом отеля порошок и сделал себе укол в левую руку, а потом наполнил горячей водой ванну, лег в нее и снова стал читать о Кане. Я читал эту коротенькую заметку, смеясь и подвывая от радости, а временами, когда вдруг начинался озноб, замирал в страхе, что вот сейчас наступит паралич сердца. Впервые не сопровождавшееся страданиями наркотическое опьянение разделило меня на двух человек: первый «я» холодно и расчетливо боялся, что Кан Мён Чхи из газетной заметки не мой Кан, второй «я» великодушно разрешал надеяться, что Кан Мён Чхи – мой Кан. Наконец первый «я» начал засыпать и меня стал заполнять, как прилив заполняет лагуну, второй «я»…
   Сверкая сиреневыми огнями, по розовой земле с бешеным грохотом мчится экспресс. С того места, где я стою, видна лишь черная спина Кана. Она дергается в стремительных конвульсивных движениях и вдруг сжимается как пружина. Такой мне запомнилась его спина, когда он, оттолкнув охранника перед полицейским участком в Сугиока, убегал в темноту. Тогда меня сбили с ног и я ничком упал на землю, а сейчас, превратившись в погибшую на переезде девочку, стою перед несущимся на меня огромным, сверкающим, как солнце, экспрессом. Раздавленная, несчастная девочка, от которой на шпалах остались лишь кровь и куски мяса, – это я, и Кан во имя меня протестует своими иссиня-черными горящими глазами… В экспрессе едут школьная учительница, начальник колонии, Митихико Фукасэ, Наоси Омори и тот пьяный подонок. Раздавленная девочка – я – это кровь и мясо, плавающие в тепловатой воде. От ярости и стыда – о-о, о-о! – я плачу в голос. О-о, о-о! Кан, став в десять раз больше экспресса, с руганью и криком отталкивает поезд назад…