Страница:
Глава 6
Комиссия по вопросам образования начала свою работу. Предполагалось закончить все за неделю. То, что я и политик делали в течение недели перед взволнованными остротой скандала членами Комиссии, свидетелями и всеми, кто был вызван на заседание, напоминало игру в покер или бридж, когда уверен в победе. Я и политик беспрерывно выигрывали, а пресса еще больше раздувала наш успех. Чахлые деревья вокруг здания парламента, одинокие и робкие в городе, забитом людьми, начали возрождаться к жизни, наливаться весенними соками. Мы с политиком, сияя от сознания одерживаемой победы, гордо смотрели на них сквозь покрытые весенней грязью стекла окон в зале, где проходили заседания Комиссии. Я и политик (откровенно говоря, это относилось к одному политику) уверенно поднимались по лестнице победы. Верно, именно победы. И у меня кружилась голова, когда я с высоты нашей победы смотрел на ущелье, расстилавшееся далеко внизу.
Дочь политика в начале марта, прихватив лже-Джери Луиса, отправилась на своем побитом «фольксвагене» на юг Идзу, и в открытках, которые время от времени приходили от нее на адрес парламентской Комиссии, она, цитируя иностранных писателей, восклицала: «A lonely soldier in a dubious battle».[17] Это относилось ко мне.
Одинокий солдат в сомнительном сражении. Я действительно был одинок, но, если иметь в виду победу, это сражение отнюдь не было сомнительным. Это сражение не было также сомнительным с точки зрения того, кто враг и кто друг; не было оно и сомнительным с точки зрения того, кто в нем участвовал. С той минуты, как в понедельник на открытии заседания Комиссии поднялся Тоёхико Савада и изложил суть инцидента, между ним и широкими «левыми» кругами Японии началось сражение, в котором победа этого консервативного политика была предрешена.
Корреспондент, угрожавший мне и политику еще на первой пресс-конференции, поместил в газете на самом видном месте статью, в которой писал, что опрос свидетелей на заседании парламентской Комиссии представлял собой новое попрание девы Марии[18] и мини-маккартизм по эту сторону океана, чем вызвал торжество и одновременно возмущение политика. Но нельзя сказать, что критика корреспондента была абсолютно безосновательной. То, что делал политик, не было непосредственным осуждением студентов, подвергших меня незаконному аресту, – он ограничился тем, что профессорам и преподавателям, которых называли прогрессивными, задавал лишь один вопрос: «Поддерживаете ли вы подобное политическое движение ваших студентов?»
Общество сражающейся Японии имело обыкновение приглашать в качестве лекторов молодых преподавателей. И эти люди, сочувствовавшие обществу, должны были теперь на заседании комиссии под возмущенные выкрики членов парламента от консервативной партии и присутствующих студентов признаваться в своей вере. Вызвав в качестве свидетелей писателей, критиков и других деятелей культуры, политик, доставив большое удовольствие журналистам, продемонстрировал, как они слепо, подчас просто эмоционально, следуют за «левыми». Из огромной массы статей об инциденте, которые наводнили прессу, из выступлений по телевидению политик выбирал наиболее уязвимые, наименее аргументированные. Обычно он задавал такой вопрос: «Вы говорили по телевидению, что студенты не способны на подобное варварство. Вы и сейчас так думаете? Но прежде чем вы ответите, давайте послушаем показания старой женщины, получившей тяжелые увечья. Ее, как известно, сбил грузовик, в котором потерпевшего везли к месту заточения – в общежитие общеобразовательного отделения Токийского университета».
Политик задал этот вопрос не сразу, лишь когда инцидент с моим арестом был полностью подтвержден. Вначале же он делал вид, будто у него самого нет полной уверенности, действительно ли имел место незаконный арест. Так он устроил западню самоотверженным душам молодых, легковерных преподавателей юридического факультета.
Такую тактику политик именовал исследованием основ лжесвидетельства. Он говорил также, что это макиавеллевское рекламирование прогрессивной, совестливой интеллигенции. Я помню слова политика, сказанные им в среду, когда он, взяв на себя обеспечение транспортом, питанием, да еще и поденной платой тридцати домохозяек, привез их на заседание в качестве аудитории. «Видишь ли, я хочу продемонстрировать средним домохозяйкам, что и преподаватели университета лгут, хочу, чтобы они убедились, что даже респектабельные на первый взгляд деятели культуры окрашены в весьма сомнительные тона, а то их легко можно отвратить только словом “красный”. Вот проблема, занимающая меня многие годы. Сегодня я, видимо, разрешу ее. Эти многодетные женщины наконец освободятся от чувства вины перед своими детьми за то, что не могут послать их в университет. Преподаватели университета тоже лгут. Правда, менее искусно, чем мы».
Эта его политика встретила неприязнь всех без исключения журналистов. Но было несколько причин, по которым антисавадовские настроения не проникли на страницы прессы. Исключая газету, в которой печатал свои статьи Киби. Прежде всего политик не обвинял студентов, замешанных в инциденте, не задавал им прямых вопросов. Он не стал делать вид, будто собирается судить их. Даже в качестве свидетелей он выбрал главным образом молодых малоавторитетных деятелей культуры и постарался высмеять их, приспосабливаясь к вкусам циничных журналистов. А студенты неистово нападали на политика. Так что, если б журналисты заняли антисавадовскую позицию, это выглядело бы как присоединение своего голоса к отчаянным воплям в поддержку студенческого движения…
Я, одинокий солдат, ведущий сомнительное сражение, наблюдал со стороны, как политик сражается, как он, заманив противника на свое поле, наносит ему сокрушающие удары, и все острее ощущал свое одиночество. Потому, что впервые я должен был занять определенную политическую позицию. Я стал человеком, с ненавистью смотрящим на лагерь противника. Однако я знал, что занять политическую позицию означает слиться воедино со своими сторонниками. Такая механика мне не подходила. Я был одиноким солдатом, с ненавистью смотревшим на лагерь противника.
Иногда я давал показания. Но и при этом не чувствовал себя связанным с политикой. Я испытывал лютую ненависть к членам парламента от «левых» партий, подвергших меня перекрестному допросу, но это совсем не означало, что я чувствовал себя на одной платформе с членами парламента от консерваторов. И, только когда в огромной, раздражающе безликой приемной помещения комиссии корреспондент Киби, глядя на меня своими острыми глазами, по-собачьи честными и в то же время как бы говорившими, что его все это не очень касается, задал мне вопрос, в моем ответе прозвучал голос правды.
– Эта комиссия созвана не столько для того, чтобы установить истину, сколько для прощупывания возможностей Савада – этой темной лошадки консервативной партии. Вас это не возмущает?
– Нет, не возмущает.
– Руками людей, которые вам бесконечно далеки, вы с помощью таких политических махинаций пытаетесь самоутвердиться. Вам это не страшно?
– Нет, не страшно. Мне бы только добиться, чтобы все увидели мою ненависть к ним – одно это меня вполне удовлетворит. Насколько огромным окажется дерево, взращенное на корнях моей ненависти, я пока не знаю. Это интересует прежде всего Савада. Я думаю, вы, журналисты, поможете ему. Мне нечего бояться.
– У вас все качества, необходимые политику. Теперь понятно, чем вы заинтересовали Тоёхико Савада. Под качествами, необходимыми политику, я подразумеваю доведенную до предела способность и решимость быть беспринципным.
– Этим качеством обладают, видимо, и журналисты.
– Кстати, если Тоёхико Савада будет смеяться последним, будьте начеку, чтобы и вам посмеяться вместе с ним. В начале года от Тоёхико Савада отступились и его партийные боссы, и представители финансовых кругов. Ходили слухи, что ему не собрать средств на проведение следующей предвыборной кампании. Теперь другое дело, кое-кто подумывает даже выставить его кандидатуру на выборах губернатора Токио. Такие выходят сухими из воды, хотя его дважды обвиняли в коррупции. Но только ведите с ним дела по принципу: вы – ему, он – вам. Иначе как бы он без вас не посмеялся… Разумеется, я говорю не о женитьбе на этой распущенной девчонке – дочери Савада. Послушайте, а может, вы играете роль щедрого Фауста, продающего душу Мефистофелю? Ха-ха-ха.
– Точно, абсолютно точно. Ха-ха-ха.
Пытаясь приспособиться к новой для меня действительности, я в разгар весны уныло проводил целые дни в Комиссии по вопросам образования, превратившейся для меня в центр вселенной. Это действительно были унылые дни. Я давал показания, и меня больше не охватывало напряжение, от которого темнеет в глазах, как это случилось на моей первой пресс-конференции. Ведь в тот день я впервые предстал перед японцами как человек, занимающийся политикой, впервые в жизни раскрыл перед толпой чужих людей свое нутро. А теперь я привык и даже испытывал удовлетворение.
Может быть, это покажется комичным, но по-настоящему меня пугало в ту унылую весну лишь одно – я терял форму. Я стал заплывать жиром, раздобрел и округлился, глаза затуманились, их точно затянуло пеленой. По нескольку раз в день я принимал ванну, но, когда смотрел на себя в зеркало, видел в нем грязного, точно пропыленного человека… В отношениях с дочерью политика я оказался импотентом. В те дни во мне жил не столько политик, сколько сексуальный маньяк. Сидя перед членами Комиссии, я ловил себя на том, что поглощен мечтой о садистском насилии. «Бей! Уничтожай! Отвергай! Предавай! Ты должен это сделать».
Я получил письмо от Кан Мён Чхи. «За портрет спасибо», – писал он. Эти горячие строчки на миг залили мою грудь пламенем стыда. Я понял, что не смогу ответить Кан Мён Чхи. Человек, позировавший перед телевизионной камерой, пожимавший руку гордому одержанной победой Тоёхико Савада, сам уничтожен, отвергнут, предан. И, когда я увидел, точно со стороны, себя, поглощенного вожделением, себя, уносившегося в мечтах к дочери политика, чтобы как-то перенести невообразимую скуку, царившую в Комиссии, меня охватила глубокая тревога.
Но ведь я должен был отомстить им, облить их ненавистью. Я не имел права бросить все посреди дороги. Вот несколько строк из пестревшего ошибками письма матери: «Зачем тебе понадобилось воевать со своими товарищами, с которыми учишься? Они, конечно, поступили плохо. Так пусть этим занимается депутат парламента. Тебе-то зачем в это лезть? Не рой другому яму – сам в нее свалишься». Это письмо взбесило меня, от злости я точно окаменел. Оно воспламенило меня. Боясь, что это убогое письмо прочтет кто-нибудь в доме Тоёхико Савада, я разорвал его на мелкие клочки.
Но было и еще нечто, превратившее всего меня в средоточие ненависти. Это было письмо с множеством подписей. Студенты требовали, чтобы я не позволял больше политику использовать себя, перестал плясать под его дудку и вернулся в университет. В одной из газет была помещена карикатура. Я был изображен и виде обезьяны. Карикатурист попытался компенсировать сарказмом слабость рисунка. На рисунке я – марионетка, а в кусок материи, пелериной свисающий с моей обезьяньей фигуры, вцепились, ссорясь, Тоёхико Савада и министр просвещения…
На третий день работы комиссии студенты устроили демонстрацию. Они несли транспаранты, осуждающие происки, мои и политика. Я специально поднялся в контору Тоёхико Савада на седьмом этаже отеля. Стоял ясный, солнечный день, какие бывают в разгар лета. Я широко распахнул окно, свесился вниз и смотрел на толпу студентов, среди которых был и Митихико Фукасэ.
«Мы – сила!» – кричал он им, наверно. Так подумал я и насмешливо улыбнулся.
– Чужаки чертовы! – бормотал я. – Чужаки чертовы!
Я с гордостью подумал, что совершенно чужой этой отвратительной толпе. Если б я и сейчас еще принадлежал этой толпе и позволил бы этому месиву топтать мое сердце, я чувствовал бы себя участником отвратительной оргии, прилепившей меня к себе густым тягучим сиропом, и сверло ненависти к себе, наверно, глубоко проникло бы в меня.
Я принес из кухни выжатый, сморщенный лимон и с силой швырнул его в толпу. Гордый своим героизмом, я подумал: «Я хотел включиться в политику, связав себя с другими. Но в сегодняшней Японии политики, принадлежащие к меньшинству, должны говорить о себе как о людях, не смешивающихся с остальными. Политиком называют человека, который плывет в одиночестве рядом с кораблем, до отказа набитом людьми. В море, кишащем акулами! Обращаясь к толпе, я провозгласил свою веру. Я человек другого сорта. Если они заметят меня в окне многоэтажного современного отеля, то наводнением муравьев устремятся вверх и загрызут меня. Меня, вставшего на пути толпы!» Но студентов было не так много, чтобы называть их толпой…
Я, естественно, не мог не сознавать, что подобное искусственное взвинчивание себя было, по существу, бессмысленным. В моем сердце разрасталась тревога, зыбкая, как песок. И временами мне казалось, что я, как острый камень, погружаюсь в этот песок. Моя тревога была также связана с угрозами Митихико Фукасэ.
На следующий день после встречи с Кан Мён Чхи я поклялся себе решиться дать показания парламентской Комиссии по вопросам образования.
Я стану бесстыдным настолько, чтобы дать необходимые показания и о том позоре, который случился со мной.
В телефонном разговоре с Митихико Фукасэ я сказал, что никакой стыд не заставит меня молчать. И теперь еще эта решимость не покинула моего сердца.
Но стоило мне подумать о той минуте, когда придется на глазах всех японцев терпеть показания, которые будет давать Комиссии тот подонок, как меня охватывал жгучий стыд и бешеная злоба, они выводили меня из равновесия.
Тактика Тоёхико Савада в первую половину недели работы Комиссии сводилась к тому, чтобы проблему пережитого мной личного позора превратить в проблему более широкую, более общую; оторвав от плоти отдельной личности, превратить проблему в абстрактную; оторвав от ненависти и злобы отдельной личности, от пережитого отдельной личностью, превратить в общественную. Только это и расковало мою грудь от сжимавших ее тисков напряжения.
Я даже не пытался установить связь с подонком, виновным в моем позоре, сознательно отгоняя воспоминания о пережитом. Когда же позор подавлял меня настолько, что избавиться от него становилось невозможно, я пытался отогнать страх, убеждая себя: «Если его и в самом деле разыщут, это будет моим окончательным избавлением от позора!» Мне представлялось, что он, виновник моего позора, – моя постоянная тревога, моя смерть. И я сам не мог дать себе отчет, действительно ли даже смерть избавит меня от позора.
Я думал, грустно идя по коридору, где чуть ли не осязаемо существовали тупость и непорядочность, по коридору, по которому шествуют политики, по коридору, воскрешающему в памяти камеру пыток в духе второй империи, как сказано в одной из ремарок пьесы толстого, косого француза. «Комиссия приобретет для меня действительное значение только в том случае, если перед всеми выступит он. В тот момент я впервые узнаю, способен ли я вынести самое ужасное. Здесь, как в крупной игре, предсказать невозможно. Весь сжавшись от страха, я буду ждать исхода игры. И до самого конца делать ставки. И ждать в страхе. Когда я предстану перед чужими мне людьми в своем истинном виде, я выключу спрятанный во мне счетчик. И в эту минуту мне станет ясно, что я за человек – капитулирующий под бременем позора или новое чудовище, бесстыдно торжествующее свой триумф. Вот почему наше сражение можно действительно назвать сомнительным – не известно, к чему оно приведет – к победе или поражению. Но если избежать его, то невозможно будет превратить Комиссию в место, где должно выявиться, что я собой представляю».
Когда началась вторая половина заседания Комиссии, воздушный змей моей тревоги, подхваченный порывом ветра, взмыл ввысь и весь вибрировал от напряжения. Наоси Омори и Митихико Фукасэ давали свои показания в пятницу и субботу. Частица моего сознания хотела, чтобы они не давали показаний, но сидевший во мне бес осуждал мое малодушие, беспрерывно вопя, что я должен им отомстить.
Этот маленький, но остроглазый и грустный бес взывал:
«Не слишком ли самонадеянно думать, что можно одержать победу в Комиссии, скрыв пытку, устроенную тем подонком? Ты действительно хочешь отомстить им? Настоящее отмщение – это заставить их осознать, что ты полностью вырвался из очерченного ими круга идеи позора и гордости. Ты не согласен?»
До четверга Комиссии удалось, во всяком случае, доказать, что меня в грузовике привезли в общежитие общеобразовательного отделения. Опрос Наоси Омори и Митихико Фукасэ должен был коснуться сути проблемы: «Ну так как, вы учинили над ним пытку или нет?»
Мы с Тоёхико Савада не могли представить других доказательств, кроме моих собственных показаний. Вы слышали поздно ночью крики этого юноши от боли? Нет! Вы не видели, какими веревками был связан юноша? Нет! Вы не слышали от замешанных в это дело, что юношу подвергли пытке? Нет. Нет. Нет.
Они выстраивали кирпичи ложных показаний, чтобы воздвигнуть из них прочную стену. Это была стена против их врагов – против меня и Тоёхико Савада. Ради этого все они включились в подноску кирпичей. Тоёхико Савада с вздохом сожаления взглянул на выросшую перед ним прочную стену и сказал тихим голосом:
– Неужели у современных студентов нет никаких моральных устоев? У студентов закосневшее представление о гнусности политиков, но нам, чтобы научиться вашему искусству так хладнокровно лгать, требуется целая жизнь. А вот вы лжете не задумываясь, легко, точно сосете леденец, и при этом у вас чистые, честные глаза, абсолютно невинные лица. Вы лжете, не испытывая ни малейших угрызений совести, с ангельской беззаботностью. Даже детектор лжи не уловит самого крохотного отклонения в вашей нервной системе. Как вам удается так складно лгать? Неужели вы действительно верите в справедливость всего, что делают эти «левые» экстремисты? Если так, то, по-видимому, потому, что в Японии эти «левые» никогда не стояли у власти, да и в будущем никогда ее не получат.
Потом Тоёхико Савада, воспользовавшись общей растерянностью, сверкнул неподвижными, как у покойника, глазами и сказал, обращаясь ко мне:
– Тебе ведь тоже случалось лгать?
Рассмеявшись, политик увел разговор в сторону. Действительно, я тоже врал. Я говорил Тоёхико Савада, что пытали меня одни студенты. О подонке я умышленно умолчал. Пока заседания Комиссии не дошли до той стадии, когда скрывать это дальше стало невозможным, я ничего не рассказывал Тоёхико Савада о пытке, учиненной надо мной, просто не мог заставить себя сделать это. Но я не рассчитывал, что мне удастся отомстить им и покинуть поле боя, так и не вытащив на белый свет эту историю.
В пятницу в десять часов утра Комиссия по вопросам образования начала работу с того, что Тоёхико Савада вызвал для дачи показаний Наоси Омори и Митихико Фукасэ. Я сел рядом с Тоёхико Савада и повернулся в их сторону. С тех пор я их еще ни разу не видел. В свете солнечных лучей, проникавших через окно сквозь весеннюю листву деревьев, и Наоси Омори, и Митихико Фукасэ выглядели немного бледными, немного похудевшими и сильно возбужденными. На обоих были студенческие тужурки, которые, как я помню, они никогда раньше не носили. Они понадобились им для того, чтобы выглядеть на фотографиях, которые появятся в газетах, безобидными жертвами. По сравнению с ними я в грязном засаленном пиджаке с плеча Тоёхико Савада производил просто отталкивающее впечатление. Наоси Омори и Митихико Фукасэ на глазах у всех повернулись ко мне и Тоёхико Савада. Их лица выражали откровенный, ничем не прикрытый гнев. Он начал плавать в воздухе с той минуты, как они заняли места свидетелей. Глядя на них, я чувствовал, как притаившаяся во мне ненависть, преломившись много раз, стала еще многограннее и жаром залила все тело, точно от простуды, у меня поднялась температура. В тот день мои фотографии в вечерних газетах больше подошли бы облику тупого преступника, обвиняемого в изнасиловании.
Тоёхико Савада, сравнивая нас, с отталкивающей прямотой пробормотал:
– Ну и вид у тебя!
Прежде всего их попросили дать объяснение относительно Общества сражающейся Японии. Они отказались. Студенты, сидевшие на местах для публики, зааплодировали и получили замечание от председателя. На вопрос о том, была ли ими учинена пытка, они ответили отрицательно. Это тоже вызвало аплодисменты. Потом меня попросили повторить показания, которые я уже давал несколько раз. В публике раздался свист и шум. Нескольких студентов, среди них и одну девушку, попросили оставить помещение. Пока все это происходило, я стоял, прервав показания, и до моих ушей донеслись слова девушки:
– До чего отвратительный тип!
От злости я весь затрясся. И в бешенстве подумал: «Трахнуть бы эту уродину и придушить. Нет, такое насилие – слишком большая роскошь для ее прыщавого нечистого тела!» Что общего у меня с ней? Что общего у меня с этой уродиной?!
Даже окруженный такой откровенной ненавистью, я все еще пытался избежать показаний. Говоря об учиненной надо мной пытке, я ни словом не обмолвился о палаче. Пока я рассказывал, я не мог заставить себя смотреть на Наоси Омори и Митихико Фукасэ. Они, разумеется, с победным видом внимали моим показаниям, которые я давал потупившись. Конечно же, они с радостью, воспрянув духом, смотрели на мою опущенную голову. Я не упоминал о подонке, и, значит, им нечего было бояться, что новый, самый неблагоприятный для них свидетель произнесет единственное, но решающее слово…
Я часто думаю о своей тогдашней нерешительности. Ведь согласившись дать показания Комиссии, я поклялся себе: «Если необходимо, я стану бесстыдным. Настолько, чтобы дать показания и о том позоре, который случился со мной!»
Однако я слишком надеялся на слова «если необходимо», стараясь по возможности ничего не решать самому. Я ждал, что неотвратимое «если необходимо» с непреодолимой силой захлестнет меня извне, и таким путем укрывался за этой отговоркой, разрушал ею свою собственную ответственность. После того сражения я проникся мыслью, что в нынешнем мире все наиболее важное решается по воле провидения. Действительно, все самое важное для меня решалось благодаря внешним силам. Я никогда не мог решить что-либо по своему собственному желанию. Я никогда не мог по своему собственному желанию избрать себе будущее. Но разве не человек, занимающийся политикой, избирает будущее для себя и мира в целом?
Когда я, закончив показания, вернулся на свое место, Митихико Фукасэ снова потребовал слова. Я заметил, он обрел самоуверенность и живость. Он утратил самоуверенность после нашего телефонного разговора, когда угрожал мне. Но теперь самоуверенность вернулась к нему. И в первую очередь потому, что вопреки сказанному по телефону я ни словом не обмолвился о подонке.
– Я думаю, мы должны проявить великодушие. Серьезнейшая ошибка японской компартии, изгнавшей меня и моих товарищей из своих рядов, как раз и берет начало в отсутствии великодушия. Но это между прочим. Компартия нас абсолютно не интересует. Только что мы выслушали признание молодого человека, являвшегося репетитором дочери господина Тоёхико Савада; молодого человека, получившего от господина депутата в конце прошлого года двести тысяч иен. Был ли он шпионом? Неужели иначе депутат парламента от консервативной партии стал бы платить репетитору дочери двести тысяч иен наградных? Согласно данным студенческого отдела Токийского университета, жалование репетитора, занимающегося два раза в неделю, составляет три тысячи иен в месяц. Этот молодой человек именно два раза в неделю занимался французским языком с дочерью господина Тоёхико Савада. Следовательно, наградные, которые он получил, составляют плату за семьдесят месяцев. Разве же не естественно, что это вызвало наши подозрения?
Показания Митихико Фукасэ продолжали течь, искрясь красноречием, но неожиданно мое внимание привлек Тоёхико Савада. Меня глубоко поразило, что сидевший рядом со мной Тоёхико Савада спокойно слушает заявление Митихико Фукасэ, точно в нем не было ничего необычного. «Уж не опасается ли Тоёхико Савада, что победим не мы? Может быть, он с самого начала решил не передавать дела в суд, придя к заключению, что, каких бы свидетелей мы ни выставляли, выиграть дело немыслимо? Может быть, Тоёхико Савада решил, что вполне достаточно показать, сколь искаженными представлениями оперируют руководители студенческого движения и сочувствующие им, а вся история со мной – лишь отвратительный довесок, ничего для него не значащий?»
Митихико Фукасэ с победоносным видом опустился на свое место. Слова попросил Наоси Омори. Но председатель отказал ему. Среди публики поднялось волнение. Тогда Тоёхико Савада предложил все-таки дать слово Наоси Омори, и публика утихомирилась. Я восхитился ловким маневром, с помощью которого Тоёхико Савада смазал весь эффект от выступления Митихико Фукасэ.
Дочь политика в начале марта, прихватив лже-Джери Луиса, отправилась на своем побитом «фольксвагене» на юг Идзу, и в открытках, которые время от времени приходили от нее на адрес парламентской Комиссии, она, цитируя иностранных писателей, восклицала: «A lonely soldier in a dubious battle».[17] Это относилось ко мне.
Одинокий солдат в сомнительном сражении. Я действительно был одинок, но, если иметь в виду победу, это сражение отнюдь не было сомнительным. Это сражение не было также сомнительным с точки зрения того, кто враг и кто друг; не было оно и сомнительным с точки зрения того, кто в нем участвовал. С той минуты, как в понедельник на открытии заседания Комиссии поднялся Тоёхико Савада и изложил суть инцидента, между ним и широкими «левыми» кругами Японии началось сражение, в котором победа этого консервативного политика была предрешена.
Корреспондент, угрожавший мне и политику еще на первой пресс-конференции, поместил в газете на самом видном месте статью, в которой писал, что опрос свидетелей на заседании парламентской Комиссии представлял собой новое попрание девы Марии[18] и мини-маккартизм по эту сторону океана, чем вызвал торжество и одновременно возмущение политика. Но нельзя сказать, что критика корреспондента была абсолютно безосновательной. То, что делал политик, не было непосредственным осуждением студентов, подвергших меня незаконному аресту, – он ограничился тем, что профессорам и преподавателям, которых называли прогрессивными, задавал лишь один вопрос: «Поддерживаете ли вы подобное политическое движение ваших студентов?»
Общество сражающейся Японии имело обыкновение приглашать в качестве лекторов молодых преподавателей. И эти люди, сочувствовавшие обществу, должны были теперь на заседании комиссии под возмущенные выкрики членов парламента от консервативной партии и присутствующих студентов признаваться в своей вере. Вызвав в качестве свидетелей писателей, критиков и других деятелей культуры, политик, доставив большое удовольствие журналистам, продемонстрировал, как они слепо, подчас просто эмоционально, следуют за «левыми». Из огромной массы статей об инциденте, которые наводнили прессу, из выступлений по телевидению политик выбирал наиболее уязвимые, наименее аргументированные. Обычно он задавал такой вопрос: «Вы говорили по телевидению, что студенты не способны на подобное варварство. Вы и сейчас так думаете? Но прежде чем вы ответите, давайте послушаем показания старой женщины, получившей тяжелые увечья. Ее, как известно, сбил грузовик, в котором потерпевшего везли к месту заточения – в общежитие общеобразовательного отделения Токийского университета».
Политик задал этот вопрос не сразу, лишь когда инцидент с моим арестом был полностью подтвержден. Вначале же он делал вид, будто у него самого нет полной уверенности, действительно ли имел место незаконный арест. Так он устроил западню самоотверженным душам молодых, легковерных преподавателей юридического факультета.
Такую тактику политик именовал исследованием основ лжесвидетельства. Он говорил также, что это макиавеллевское рекламирование прогрессивной, совестливой интеллигенции. Я помню слова политика, сказанные им в среду, когда он, взяв на себя обеспечение транспортом, питанием, да еще и поденной платой тридцати домохозяек, привез их на заседание в качестве аудитории. «Видишь ли, я хочу продемонстрировать средним домохозяйкам, что и преподаватели университета лгут, хочу, чтобы они убедились, что даже респектабельные на первый взгляд деятели культуры окрашены в весьма сомнительные тона, а то их легко можно отвратить только словом “красный”. Вот проблема, занимающая меня многие годы. Сегодня я, видимо, разрешу ее. Эти многодетные женщины наконец освободятся от чувства вины перед своими детьми за то, что не могут послать их в университет. Преподаватели университета тоже лгут. Правда, менее искусно, чем мы».
Эта его политика встретила неприязнь всех без исключения журналистов. Но было несколько причин, по которым антисавадовские настроения не проникли на страницы прессы. Исключая газету, в которой печатал свои статьи Киби. Прежде всего политик не обвинял студентов, замешанных в инциденте, не задавал им прямых вопросов. Он не стал делать вид, будто собирается судить их. Даже в качестве свидетелей он выбрал главным образом молодых малоавторитетных деятелей культуры и постарался высмеять их, приспосабливаясь к вкусам циничных журналистов. А студенты неистово нападали на политика. Так что, если б журналисты заняли антисавадовскую позицию, это выглядело бы как присоединение своего голоса к отчаянным воплям в поддержку студенческого движения…
Я, одинокий солдат, ведущий сомнительное сражение, наблюдал со стороны, как политик сражается, как он, заманив противника на свое поле, наносит ему сокрушающие удары, и все острее ощущал свое одиночество. Потому, что впервые я должен был занять определенную политическую позицию. Я стал человеком, с ненавистью смотрящим на лагерь противника. Однако я знал, что занять политическую позицию означает слиться воедино со своими сторонниками. Такая механика мне не подходила. Я был одиноким солдатом, с ненавистью смотревшим на лагерь противника.
Иногда я давал показания. Но и при этом не чувствовал себя связанным с политикой. Я испытывал лютую ненависть к членам парламента от «левых» партий, подвергших меня перекрестному допросу, но это совсем не означало, что я чувствовал себя на одной платформе с членами парламента от консерваторов. И, только когда в огромной, раздражающе безликой приемной помещения комиссии корреспондент Киби, глядя на меня своими острыми глазами, по-собачьи честными и в то же время как бы говорившими, что его все это не очень касается, задал мне вопрос, в моем ответе прозвучал голос правды.
– Эта комиссия созвана не столько для того, чтобы установить истину, сколько для прощупывания возможностей Савада – этой темной лошадки консервативной партии. Вас это не возмущает?
– Нет, не возмущает.
– Руками людей, которые вам бесконечно далеки, вы с помощью таких политических махинаций пытаетесь самоутвердиться. Вам это не страшно?
– Нет, не страшно. Мне бы только добиться, чтобы все увидели мою ненависть к ним – одно это меня вполне удовлетворит. Насколько огромным окажется дерево, взращенное на корнях моей ненависти, я пока не знаю. Это интересует прежде всего Савада. Я думаю, вы, журналисты, поможете ему. Мне нечего бояться.
– У вас все качества, необходимые политику. Теперь понятно, чем вы заинтересовали Тоёхико Савада. Под качествами, необходимыми политику, я подразумеваю доведенную до предела способность и решимость быть беспринципным.
– Этим качеством обладают, видимо, и журналисты.
– Кстати, если Тоёхико Савада будет смеяться последним, будьте начеку, чтобы и вам посмеяться вместе с ним. В начале года от Тоёхико Савада отступились и его партийные боссы, и представители финансовых кругов. Ходили слухи, что ему не собрать средств на проведение следующей предвыборной кампании. Теперь другое дело, кое-кто подумывает даже выставить его кандидатуру на выборах губернатора Токио. Такие выходят сухими из воды, хотя его дважды обвиняли в коррупции. Но только ведите с ним дела по принципу: вы – ему, он – вам. Иначе как бы он без вас не посмеялся… Разумеется, я говорю не о женитьбе на этой распущенной девчонке – дочери Савада. Послушайте, а может, вы играете роль щедрого Фауста, продающего душу Мефистофелю? Ха-ха-ха.
– Точно, абсолютно точно. Ха-ха-ха.
Пытаясь приспособиться к новой для меня действительности, я в разгар весны уныло проводил целые дни в Комиссии по вопросам образования, превратившейся для меня в центр вселенной. Это действительно были унылые дни. Я давал показания, и меня больше не охватывало напряжение, от которого темнеет в глазах, как это случилось на моей первой пресс-конференции. Ведь в тот день я впервые предстал перед японцами как человек, занимающийся политикой, впервые в жизни раскрыл перед толпой чужих людей свое нутро. А теперь я привык и даже испытывал удовлетворение.
Может быть, это покажется комичным, но по-настоящему меня пугало в ту унылую весну лишь одно – я терял форму. Я стал заплывать жиром, раздобрел и округлился, глаза затуманились, их точно затянуло пеленой. По нескольку раз в день я принимал ванну, но, когда смотрел на себя в зеркало, видел в нем грязного, точно пропыленного человека… В отношениях с дочерью политика я оказался импотентом. В те дни во мне жил не столько политик, сколько сексуальный маньяк. Сидя перед членами Комиссии, я ловил себя на том, что поглощен мечтой о садистском насилии. «Бей! Уничтожай! Отвергай! Предавай! Ты должен это сделать».
Я получил письмо от Кан Мён Чхи. «За портрет спасибо», – писал он. Эти горячие строчки на миг залили мою грудь пламенем стыда. Я понял, что не смогу ответить Кан Мён Чхи. Человек, позировавший перед телевизионной камерой, пожимавший руку гордому одержанной победой Тоёхико Савада, сам уничтожен, отвергнут, предан. И, когда я увидел, точно со стороны, себя, поглощенного вожделением, себя, уносившегося в мечтах к дочери политика, чтобы как-то перенести невообразимую скуку, царившую в Комиссии, меня охватила глубокая тревога.
Но ведь я должен был отомстить им, облить их ненавистью. Я не имел права бросить все посреди дороги. Вот несколько строк из пестревшего ошибками письма матери: «Зачем тебе понадобилось воевать со своими товарищами, с которыми учишься? Они, конечно, поступили плохо. Так пусть этим занимается депутат парламента. Тебе-то зачем в это лезть? Не рой другому яму – сам в нее свалишься». Это письмо взбесило меня, от злости я точно окаменел. Оно воспламенило меня. Боясь, что это убогое письмо прочтет кто-нибудь в доме Тоёхико Савада, я разорвал его на мелкие клочки.
Но было и еще нечто, превратившее всего меня в средоточие ненависти. Это было письмо с множеством подписей. Студенты требовали, чтобы я не позволял больше политику использовать себя, перестал плясать под его дудку и вернулся в университет. В одной из газет была помещена карикатура. Я был изображен и виде обезьяны. Карикатурист попытался компенсировать сарказмом слабость рисунка. На рисунке я – марионетка, а в кусок материи, пелериной свисающий с моей обезьяньей фигуры, вцепились, ссорясь, Тоёхико Савада и министр просвещения…
На третий день работы комиссии студенты устроили демонстрацию. Они несли транспаранты, осуждающие происки, мои и политика. Я специально поднялся в контору Тоёхико Савада на седьмом этаже отеля. Стоял ясный, солнечный день, какие бывают в разгар лета. Я широко распахнул окно, свесился вниз и смотрел на толпу студентов, среди которых был и Митихико Фукасэ.
«Мы – сила!» – кричал он им, наверно. Так подумал я и насмешливо улыбнулся.
– Чужаки чертовы! – бормотал я. – Чужаки чертовы!
Я с гордостью подумал, что совершенно чужой этой отвратительной толпе. Если б я и сейчас еще принадлежал этой толпе и позволил бы этому месиву топтать мое сердце, я чувствовал бы себя участником отвратительной оргии, прилепившей меня к себе густым тягучим сиропом, и сверло ненависти к себе, наверно, глубоко проникло бы в меня.
Я принес из кухни выжатый, сморщенный лимон и с силой швырнул его в толпу. Гордый своим героизмом, я подумал: «Я хотел включиться в политику, связав себя с другими. Но в сегодняшней Японии политики, принадлежащие к меньшинству, должны говорить о себе как о людях, не смешивающихся с остальными. Политиком называют человека, который плывет в одиночестве рядом с кораблем, до отказа набитом людьми. В море, кишащем акулами! Обращаясь к толпе, я провозгласил свою веру. Я человек другого сорта. Если они заметят меня в окне многоэтажного современного отеля, то наводнением муравьев устремятся вверх и загрызут меня. Меня, вставшего на пути толпы!» Но студентов было не так много, чтобы называть их толпой…
Я, естественно, не мог не сознавать, что подобное искусственное взвинчивание себя было, по существу, бессмысленным. В моем сердце разрасталась тревога, зыбкая, как песок. И временами мне казалось, что я, как острый камень, погружаюсь в этот песок. Моя тревога была также связана с угрозами Митихико Фукасэ.
На следующий день после встречи с Кан Мён Чхи я поклялся себе решиться дать показания парламентской Комиссии по вопросам образования.
Я стану бесстыдным настолько, чтобы дать необходимые показания и о том позоре, который случился со мной.
В телефонном разговоре с Митихико Фукасэ я сказал, что никакой стыд не заставит меня молчать. И теперь еще эта решимость не покинула моего сердца.
Но стоило мне подумать о той минуте, когда придется на глазах всех японцев терпеть показания, которые будет давать Комиссии тот подонок, как меня охватывал жгучий стыд и бешеная злоба, они выводили меня из равновесия.
Тактика Тоёхико Савада в первую половину недели работы Комиссии сводилась к тому, чтобы проблему пережитого мной личного позора превратить в проблему более широкую, более общую; оторвав от плоти отдельной личности, превратить проблему в абстрактную; оторвав от ненависти и злобы отдельной личности, от пережитого отдельной личностью, превратить в общественную. Только это и расковало мою грудь от сжимавших ее тисков напряжения.
Я даже не пытался установить связь с подонком, виновным в моем позоре, сознательно отгоняя воспоминания о пережитом. Когда же позор подавлял меня настолько, что избавиться от него становилось невозможно, я пытался отогнать страх, убеждая себя: «Если его и в самом деле разыщут, это будет моим окончательным избавлением от позора!» Мне представлялось, что он, виновник моего позора, – моя постоянная тревога, моя смерть. И я сам не мог дать себе отчет, действительно ли даже смерть избавит меня от позора.
Я думал, грустно идя по коридору, где чуть ли не осязаемо существовали тупость и непорядочность, по коридору, по которому шествуют политики, по коридору, воскрешающему в памяти камеру пыток в духе второй империи, как сказано в одной из ремарок пьесы толстого, косого француза. «Комиссия приобретет для меня действительное значение только в том случае, если перед всеми выступит он. В тот момент я впервые узнаю, способен ли я вынести самое ужасное. Здесь, как в крупной игре, предсказать невозможно. Весь сжавшись от страха, я буду ждать исхода игры. И до самого конца делать ставки. И ждать в страхе. Когда я предстану перед чужими мне людьми в своем истинном виде, я выключу спрятанный во мне счетчик. И в эту минуту мне станет ясно, что я за человек – капитулирующий под бременем позора или новое чудовище, бесстыдно торжествующее свой триумф. Вот почему наше сражение можно действительно назвать сомнительным – не известно, к чему оно приведет – к победе или поражению. Но если избежать его, то невозможно будет превратить Комиссию в место, где должно выявиться, что я собой представляю».
Когда началась вторая половина заседания Комиссии, воздушный змей моей тревоги, подхваченный порывом ветра, взмыл ввысь и весь вибрировал от напряжения. Наоси Омори и Митихико Фукасэ давали свои показания в пятницу и субботу. Частица моего сознания хотела, чтобы они не давали показаний, но сидевший во мне бес осуждал мое малодушие, беспрерывно вопя, что я должен им отомстить.
Этот маленький, но остроглазый и грустный бес взывал:
«Не слишком ли самонадеянно думать, что можно одержать победу в Комиссии, скрыв пытку, устроенную тем подонком? Ты действительно хочешь отомстить им? Настоящее отмщение – это заставить их осознать, что ты полностью вырвался из очерченного ими круга идеи позора и гордости. Ты не согласен?»
До четверга Комиссии удалось, во всяком случае, доказать, что меня в грузовике привезли в общежитие общеобразовательного отделения. Опрос Наоси Омори и Митихико Фукасэ должен был коснуться сути проблемы: «Ну так как, вы учинили над ним пытку или нет?»
Мы с Тоёхико Савада не могли представить других доказательств, кроме моих собственных показаний. Вы слышали поздно ночью крики этого юноши от боли? Нет! Вы не видели, какими веревками был связан юноша? Нет! Вы не слышали от замешанных в это дело, что юношу подвергли пытке? Нет. Нет. Нет.
Они выстраивали кирпичи ложных показаний, чтобы воздвигнуть из них прочную стену. Это была стена против их врагов – против меня и Тоёхико Савада. Ради этого все они включились в подноску кирпичей. Тоёхико Савада с вздохом сожаления взглянул на выросшую перед ним прочную стену и сказал тихим голосом:
– Неужели у современных студентов нет никаких моральных устоев? У студентов закосневшее представление о гнусности политиков, но нам, чтобы научиться вашему искусству так хладнокровно лгать, требуется целая жизнь. А вот вы лжете не задумываясь, легко, точно сосете леденец, и при этом у вас чистые, честные глаза, абсолютно невинные лица. Вы лжете, не испытывая ни малейших угрызений совести, с ангельской беззаботностью. Даже детектор лжи не уловит самого крохотного отклонения в вашей нервной системе. Как вам удается так складно лгать? Неужели вы действительно верите в справедливость всего, что делают эти «левые» экстремисты? Если так, то, по-видимому, потому, что в Японии эти «левые» никогда не стояли у власти, да и в будущем никогда ее не получат.
Потом Тоёхико Савада, воспользовавшись общей растерянностью, сверкнул неподвижными, как у покойника, глазами и сказал, обращаясь ко мне:
– Тебе ведь тоже случалось лгать?
Рассмеявшись, политик увел разговор в сторону. Действительно, я тоже врал. Я говорил Тоёхико Савада, что пытали меня одни студенты. О подонке я умышленно умолчал. Пока заседания Комиссии не дошли до той стадии, когда скрывать это дальше стало невозможным, я ничего не рассказывал Тоёхико Савада о пытке, учиненной надо мной, просто не мог заставить себя сделать это. Но я не рассчитывал, что мне удастся отомстить им и покинуть поле боя, так и не вытащив на белый свет эту историю.
В пятницу в десять часов утра Комиссия по вопросам образования начала работу с того, что Тоёхико Савада вызвал для дачи показаний Наоси Омори и Митихико Фукасэ. Я сел рядом с Тоёхико Савада и повернулся в их сторону. С тех пор я их еще ни разу не видел. В свете солнечных лучей, проникавших через окно сквозь весеннюю листву деревьев, и Наоси Омори, и Митихико Фукасэ выглядели немного бледными, немного похудевшими и сильно возбужденными. На обоих были студенческие тужурки, которые, как я помню, они никогда раньше не носили. Они понадобились им для того, чтобы выглядеть на фотографиях, которые появятся в газетах, безобидными жертвами. По сравнению с ними я в грязном засаленном пиджаке с плеча Тоёхико Савада производил просто отталкивающее впечатление. Наоси Омори и Митихико Фукасэ на глазах у всех повернулись ко мне и Тоёхико Савада. Их лица выражали откровенный, ничем не прикрытый гнев. Он начал плавать в воздухе с той минуты, как они заняли места свидетелей. Глядя на них, я чувствовал, как притаившаяся во мне ненависть, преломившись много раз, стала еще многограннее и жаром залила все тело, точно от простуды, у меня поднялась температура. В тот день мои фотографии в вечерних газетах больше подошли бы облику тупого преступника, обвиняемого в изнасиловании.
Тоёхико Савада, сравнивая нас, с отталкивающей прямотой пробормотал:
– Ну и вид у тебя!
Прежде всего их попросили дать объяснение относительно Общества сражающейся Японии. Они отказались. Студенты, сидевшие на местах для публики, зааплодировали и получили замечание от председателя. На вопрос о том, была ли ими учинена пытка, они ответили отрицательно. Это тоже вызвало аплодисменты. Потом меня попросили повторить показания, которые я уже давал несколько раз. В публике раздался свист и шум. Нескольких студентов, среди них и одну девушку, попросили оставить помещение. Пока все это происходило, я стоял, прервав показания, и до моих ушей донеслись слова девушки:
– До чего отвратительный тип!
От злости я весь затрясся. И в бешенстве подумал: «Трахнуть бы эту уродину и придушить. Нет, такое насилие – слишком большая роскошь для ее прыщавого нечистого тела!» Что общего у меня с ней? Что общего у меня с этой уродиной?!
Даже окруженный такой откровенной ненавистью, я все еще пытался избежать показаний. Говоря об учиненной надо мной пытке, я ни словом не обмолвился о палаче. Пока я рассказывал, я не мог заставить себя смотреть на Наоси Омори и Митихико Фукасэ. Они, разумеется, с победным видом внимали моим показаниям, которые я давал потупившись. Конечно же, они с радостью, воспрянув духом, смотрели на мою опущенную голову. Я не упоминал о подонке, и, значит, им нечего было бояться, что новый, самый неблагоприятный для них свидетель произнесет единственное, но решающее слово…
Я часто думаю о своей тогдашней нерешительности. Ведь согласившись дать показания Комиссии, я поклялся себе: «Если необходимо, я стану бесстыдным. Настолько, чтобы дать показания и о том позоре, который случился со мной!»
Однако я слишком надеялся на слова «если необходимо», стараясь по возможности ничего не решать самому. Я ждал, что неотвратимое «если необходимо» с непреодолимой силой захлестнет меня извне, и таким путем укрывался за этой отговоркой, разрушал ею свою собственную ответственность. После того сражения я проникся мыслью, что в нынешнем мире все наиболее важное решается по воле провидения. Действительно, все самое важное для меня решалось благодаря внешним силам. Я никогда не мог решить что-либо по своему собственному желанию. Я никогда не мог по своему собственному желанию избрать себе будущее. Но разве не человек, занимающийся политикой, избирает будущее для себя и мира в целом?
Когда я, закончив показания, вернулся на свое место, Митихико Фукасэ снова потребовал слова. Я заметил, он обрел самоуверенность и живость. Он утратил самоуверенность после нашего телефонного разговора, когда угрожал мне. Но теперь самоуверенность вернулась к нему. И в первую очередь потому, что вопреки сказанному по телефону я ни словом не обмолвился о подонке.
– Я думаю, мы должны проявить великодушие. Серьезнейшая ошибка японской компартии, изгнавшей меня и моих товарищей из своих рядов, как раз и берет начало в отсутствии великодушия. Но это между прочим. Компартия нас абсолютно не интересует. Только что мы выслушали признание молодого человека, являвшегося репетитором дочери господина Тоёхико Савада; молодого человека, получившего от господина депутата в конце прошлого года двести тысяч иен. Был ли он шпионом? Неужели иначе депутат парламента от консервативной партии стал бы платить репетитору дочери двести тысяч иен наградных? Согласно данным студенческого отдела Токийского университета, жалование репетитора, занимающегося два раза в неделю, составляет три тысячи иен в месяц. Этот молодой человек именно два раза в неделю занимался французским языком с дочерью господина Тоёхико Савада. Следовательно, наградные, которые он получил, составляют плату за семьдесят месяцев. Разве же не естественно, что это вызвало наши подозрения?
Показания Митихико Фукасэ продолжали течь, искрясь красноречием, но неожиданно мое внимание привлек Тоёхико Савада. Меня глубоко поразило, что сидевший рядом со мной Тоёхико Савада спокойно слушает заявление Митихико Фукасэ, точно в нем не было ничего необычного. «Уж не опасается ли Тоёхико Савада, что победим не мы? Может быть, он с самого начала решил не передавать дела в суд, придя к заключению, что, каких бы свидетелей мы ни выставляли, выиграть дело немыслимо? Может быть, Тоёхико Савада решил, что вполне достаточно показать, сколь искаженными представлениями оперируют руководители студенческого движения и сочувствующие им, а вся история со мной – лишь отвратительный довесок, ничего для него не значащий?»
Митихико Фукасэ с победоносным видом опустился на свое место. Слова попросил Наоси Омори. Но председатель отказал ему. Среди публики поднялось волнение. Тогда Тоёхико Савада предложил все-таки дать слово Наоси Омори, и публика утихомирилась. Я восхитился ловким маневром, с помощью которого Тоёхико Савада смазал весь эффект от выступления Митихико Фукасэ.