Наоси Омори, естественно, начал с того, что пощечиной вернул лживое добросердечие, оказанное ему Тоёхико Савада.
   – Империалисты, как правило, опираются на доказательства, содержащиеся в признаниях одного человека, а всех остальных делают виновными. В данном случае нас судят, опираясь на показания одного человека. Но правда в его свидетельстве лишь та, что за двести тысяч иен он продал совесть и свое будущее! Нет никаких доказательств, что мы подвергли его пытке. Нам отвратительна его ложь. Мы осуждаем ее. Нам ненавистна его глупость. Юнец! Унизиться до того, что за какие-то двести тысяч служить консервативному политику! Кто выиграет от этого? Не ясно ли, что именно тот, кто вложил эти двести тысяч? Не является ли им один из членов парламентской Комиссии по вопросам образования, а именно Тоёхико Савада?
   Члены комиссии от консервативной партии подняли крик. Но им не удалось найти эффективную тактику против высокомерия свидетеля.
   – В связи с этим мы не признаем авторитета Комиссии по вопросам образования, не признаем правомерности подобных политических махинаций вообще. Почему я решил дать показания? Чтобы обличить ложь, обман, козни, к которым прибегает комиссия. А также для того, чтобы сказать этому молодому человеку, что, если он раскается и захочет снова вернуться к нам, мы примем его. Вы как живую приманку, как обагренную кровью приманку, посадившие юношу в ловушку политических интриг, или мы, протянувшие ему руку помощи, чтобы вызволить его из этой ловушки, – кто из нас гуманист? Молчите и слушайте. Кто из нас гуманист?
   – Он оскорбляет Комиссию! Привлечь его к ответственности! – поднялись крики. Нестройные голоса постепенно слились в единый хор.
   Другой хор возник среди публики. Хор слал пылкие, ободряющие крики Наоси Омори. Тогда Тоёхико Савада спокойно, без всякого выражения посмотрел на меня. Я надеялся увидеть в его мутных глазах проблеск неуверенности. Но он смотрел на меня глазами ребенка, в которых светилось лишь обыкновенное любопытство. Потом в глубине его глаз, точно легкий ветерок, пронеслась улыбка, предназначавшаяся только мне. В моей груди что-то дрогнуло. Мне показалось, что, улыбаясь, он шепчет: «Когда поднимают шум, становится скучно, будто это касается кого-то другого. Тоскливо становится, правда? В общем все это выглядит довольно комично». И я остро, даже с какой-то долей сентиментальности, почувствовал, что нахожусь с Тоёхико Савада в одной команде. В то же время я подумал с грустью, что если и дальше меня все глубже и глубже будет засасывать болото, то мне придется шагать в ногу с Тоёхико Савада по самому краю бездонной пропасти.
   – Придется пригласить свидетеля, – сказал я поднявшись.
   Все замерли в напряжении. Операторы нацелили на меня свои телевизионные камеры. А я оставался бесчувственным и скованным, как больная собака, и, глядя на свое отражение в объективах телекамер, думал, что похож еще на маленького оловянного солдатика.
   – Я намеренно скрывал существование этого свидетеля. Мне было неприятно рассказывать о нем. Но теперь мне бы хотелось, чтобы пригласили этого человека в качестве свидетеля. Он не студент. Он бродяга. Его привели в общежитие, и он выполнил роль палача. Его привели именно те, кто только что произносил речи о гуманизме. Этот человек надругался надо мной. Я прошу пригласить этого человека в качестве свидетеля.
   Зал пришел в движение. Я видел, как страх и растерянность снова охватили Митихико Фукасэ и Наоси Омори. Из потенциально раскаявшегося я опять превратился для них в противника, перешедшего вдруг в бешеное наступление. Тоёхико Савада моментально подхватил мое предложение. К нему снова вернулся боевой дух, он стал коварным и деятельным. Я вдруг подумал, не обманул ли меня Тоёхико Савада? Но отступать было поздно. Я сломя голову переступил черту, которую сам же установил для себя. Так что, скорее, я сам обманул себя. Я стану бесстыдным настолько, чтобы дать необходимые показания о том позоре, который случился со мной. И вот я делаю свое главное, бесстыдное заявление, уже не прибегая ни к каким недомолвкам…
   Когда председатель Комиссии объявил заседание закрытым, нас с Тоёхико Савада плотным кольцом окружили журналисты. Мой позор выплыл наружу. И у меня больше не было причин отметать их любопытство. Я стоял, точно обнаженный, под горячим душем вопросов возбужденных журналистов и возбужденных политиков, до предела усталый, злой, испытывая в самой глубине своего тела тревогу, отчаянную тревогу, и отвечал на бесконечные вопросы. Так мне удалось укрыться за спину выпроваживающего их Тоёхико Савада и выскользнуть из помещения.
   В старом зеркале, вделанном в дверь темной приемной, отразилось потное, с потеками грязи, точно я плакал, красное и перекошенное лицо. «Да, – подумал я, – требуется немалая смелость, чтобы признать это лицо своим».
   – Ну что ж, надо найти его, этого бродягу! – беззаботно, громким голосом сказал политик, увидев, как я остановился, потрясенный, у зеркала. Потом он затрясся в беспричинном хохоте.
   Я изъявил полную готовность немедленно приступить к поискам. Ведь я был именно тем, кто отражался в этом маленьком тусклом зеркале, и, следовательно, политик обращался ко мне.
   – Да. Надо найти его и побыстрее! – поддержал я политика. Хохотать, как он, у меня не было желания.
 
   Тоёхико Савада, нарушив твердое обещание, данное журналистам, потребовал вмешательства полиции, и вечером в пятницу мы допоздна совещались с полицейским чиновником. Мне было приятно сознание, что я частным образом прибегаю к помощи полиции. Кажется, ни Наоси Омори, ни Митихико Фукасэ не избежали неофициального допроса в полиции. Время от времени в комнате, где мы совещались, раздавался телефонный звонок, и каждый раз полицейский простодушно, как воробей, с потерянным видом докладывал политику:
   – Господин Савада, эти парни из студенческой лиги все еще не открывают рта. Законы никуда не годятся. Они связывают полицейского по рукам и ногам. Полицейский оказывается связанным раньше преступника, и вот…
   Поздно вечером Тоёхико Савада довез меня в своем роскошном «мерседесе» до Синдзюку. Это было самой большой любезностью, оказанной мне политиком с тех пор, как начала работу Комиссия по вопросам образования. Видимо, Тоёхико Савада понял, что я молчал о том бродяге не из-за простой забывчивости. В Синдзюку я разыскал корейский ресторан и съел там жареное мясо с овощами. Резкий запах черного перца, жгущая язык горечь размягчили меня. Все, что во мне было самого мягкого, самого податливого и чуткого, все эти нервы-ниточки, точно антенны, бессознательно обратились в сторону Кан Мён Чхи, и я подумал, что именно он заставил меня искать и найти этот корейский ресторан. Вокруг меня сидели крепкие ребята с острыми настороженными взглядами и мрачно поглощали свою национальную еду. Когда я наклонился над огромной глубокой миской, меня неожиданно спросили: «С Севера?» Я стал шарить в себе, пытаясь отыскать представление о родине. Но моя рука беспрепятственно скользнула в темную глубокую яму, так и не коснувшись Японии, и от этого чувства одиночество стало еще острее.
   Выйдя из корейского ресторана, я потратил целых три часа, прежде чем добрался до своей комнаты на втором этаже гаража. Чтобы избавиться от чувства одиночества, глубоко засевшего во мне, точно тяжелая болезнь, я брел по ночным улицам, разыскивая прозрачные блестящие кристаллики, розовевшие от соприкосновения с воздухом. Это произошло со мной впервые после того, как Кан Мён Чхи выбросил тогда, в Кобе, из окна мой шприц.
   В гараже стоял лишь «фольксваген», грязный и ободранный, похожий на мертвое животное. Когда я поднимался по лестнице, распахнулась дверь и меня ослепил поток света. Я даже застонал от резкой боли в глазах.
   – Я гнала его, а он не уходит, – крикнула мне Икуко Савада. – Говорит, ему нужно поговорить с тобой по душам.
   Я увидел лже-Джери Луиса в безвкусном ярком свитере и темном пиджаке, вполне мужском, и Икуко в эластичных брюках. Они сидели на тахте в моей комнате. Похоже, лже-Джери Луис был немного бледен. Он смотрел на меня красивыми чистыми глазами, как змея, беспрерывно поводя розовым языком. На тревожно напряженных щеках резко выделялись ямочки. Я заметил, что лже-Джери Луис подводит брови тушью. Для встречи со мной он, несомненно, постарался придать себе мужественности.
   – Я обещал ничего не говорить Икуко, но, кажется, предупредил тебя, чтобы ты больше не искал с ней встреч? – сказал я зло вместо приветствия.
   – Я сам рассказал ей, что я гомосексуалист. И мне теперь не нужно беспокоиться о том, чтобы скрывать от тебя наши отношения. Мне сейчас стало так спокойно и хорошо. И я тебя уже не боюсь, – сказал лже-Джери Луис бесстрастным и вялым, как у старика, голосом. – Весь вопрос был в том, чтобы решиться рассказать. Но я решился. И теперь я тебя совсем не боюсь.
   – Философ, – сказала Икуко Савада, притягивая к себе маленькую, хорошей формы голову лже-Джери Луиса, точно специально созданную, чтобы нежно гладить ее. – Я как-то читала в калифорнийском философском журнале занимательные истории Джека Керуака и Дайсэцу Судзуки о дзэн-буддизме, там тоже было об этом.
   – Я тебя видел сегодня по телевизору. И я подумал, что ты все это сделал, чтобы наконец спрятаться в каком-нибудь тихом местечке. Я все понял, – серьезно сказал лже-Джери Луис.
   – В тихом местечке? Чепуха. Чтобы спрятаться в аду.
   – Теперь я все знаю о тебе. Я пришел, чтобы рассказать об одном пьянице, он кое-что натрепал мне. Потому что видел тебя сегодня по телевизору, – бессвязно болтал лже-Джери Луис, покраснев, с трудом сдерживая возмущение. – Это жалкий тип, бродяга. Он не принадлежит к нашим гостям, его даже не пускают в «Адонис», и он обычно торчит на улице у дверей. Он всегда пытается заговорить с нами. А как началось твое дело, он только о нем и говорит. Но я ему не верил, а вот сегодня, после телевизионной передачи, подумал, а вдруг все это правда? Я пришел рассказать тебе.
   Я был потрясен. Это было как в тот раз, когда на темной заснеженной улице я неожиданно увидел лже-Джери Луиса и вынудил его во всем признаться. Теперь лже-Джери Луис ни капельки меня не боялся. Наоборот, он смотрел на меня без всякого выражения. Если бы он был недобрым, жестоким человеком, то смотрел бы на меня угрожающе, как я тогда.
   – Ты разговаривал с этим бродягой?
   К горлу подступила тошнота. Потемнело в глазах, как это бывало в детстве, когда меня охватывал стыд или злость. Тошнота обжигала горло.
   – Мы целый час разговаривали. Он грубый. Я сомневаюсь, что его можно выпустить свидетелем.
   – Пошли, приволочем его, – сдавленно выкрикнул я. – Пошли, приволочем его!
   Икуко Савада, тихая, отрешенно улыбаясь, переводила взгляд с меня на лже-Джери Луиса и молчала. Даже когда мы с грохотом кинулись по лестнице, она, покуривая сигарету, вставленную в смешной спиральный мундштук из искусственного янтаря, спокойно посмотрела нам вслед, и все.
   Мы с лже-Джери Луисом молча бежали по промозглым ночным улицам к станции метро. Мы дрожали от холода, казалось, неожиданно вернулась зима. Потом нас догнал, точно это разумелось само собой, трясущийся, задыхающийся, стонущий, как больная собака, «фольксваген». Мы с лже-Джери Луисом будто сговорились не обращать на Икуко никакого внимания. Мы молча сели в машину, и дочь политика, на бешеной скорости врезаясь в тьму, сказала:
   – Вы слишком возбуждены. Вам надо немного охладиться.
   – Ты забыла включить фары, – сказал лже-Джери Луис не то с раздражением, не то со страхом. – Почему ты не включаешь фары?
   – Когда едешь ночью с незажженными фарами, такое чувство, будто ты носорог и мчишься по африканской саванне, – холодно сказала Икуко Савада, чтобы еще больше разозлить лже-Джери Луиса. – Чего ты так нервничаешь? Стоит ли себя так распалять, чтобы получить этого жалкого, несчастного бродягу?
   Я почувствовал, что Икуко Савада ужасно злится. Но я изо всех сил сдерживал себя, был слишком напряжен и скован, чтобы поддаться ее раздражению. Лже-Джери Луис протянул руку и включил фары. Луч света скальпелем рассек ночную тьму, казавшуюся обступившим нас со всех сторон мрачным лесом, и дорога засверкала, точно смазанная салом, туман стлался низко, как пыль. Наш несчастный «фольксваген», дрожа, мчался по новой дороге, проложенной на высушенном болоте. Потом прямо перед носом машины открылась черная, глубокая яма. Икуко Савада, закричав, резко повернула в сторону, но нас все же здорово тряхнуло. Я стал тоскливо ощупывать себя, а потом уставился на дорогу. Я вскрикнул, увидев впереди еще одну яму. «Только бы доехать, только бы», – молился я в душе.
   У «Адониса» мы стали разыскивать этого человека по темным переулкам. Бродяги нигде не было. И в кафе его не было, лампы там уже были наполовину погашены, шторы на окнах задернуты, и трое юношей, которых в этот вечер никто не пригласил, даже не могли припомнить, о каком бродяге идет речь. «Послушай, сестричка, ты не выдумал все это? А, старшая сестричка лже-Джери?» – «Дерьмо, – покраснев от злости, сказал лже-Джери Луис. – Я же серьезно спрашиваю». – «Что же мне теперь думать, может, он все врет?» – спросил я. «Может, и врет». – «А почему вы называете его старшей сестричкой?» – «Так ему же за двадцать…»
   – Давайте поездим по этим заведениям. В каком-нибудь да найдем его – это точно, – сказал лже-Джери Луис и прибавил: – А может, он дрожит от желания еще хоть разочек с тобой встретиться…
   – Попробуй еще сказать мне такое! Я съезжу по твоей размалеванной морде, – сказал я разозлившись. Но мне не оставалось ничего другого, как согласиться. – Икуко уже совсем спит. Ты поведешь машину.
   Мы отправились в путь. За стеклами машины расстилался Токио, огромный, тихий, черный, как бездонное море. В парке Хибия мы вышли из машины и поискали бродягу у общественной уборной. Потом поехали к вокзалу Сибуя. Потом к вокзалу Синдзюку. Мы вконец измучились, а бродягу все не могли найти. У нас в головах уже прочно засела идея, может, и ни на чем не основанная, пожалуй, даже бессмысленная, совершенно лишенная логики, что, если до рассвета мы не объедем все токийские вокзалы, мы его вообще не найдем.
   Мы вдоволь насмотрелись на удивительное зрелище наряженных и раскрашенных под женщин представителей жалкого племени. В три часа утра, когда мы собирались поворачивать к дому, лже-Джери Луис сказал:
   – А может, он прячется среди вон тех деревьев. Это что, оливы? И высматривает кого-нибудь среди тех, в женских платьях?
   – Это индийская сирень. Послушай, а может, ты, как говорили те ребята в кафе, и вправду трепач?
   – Ты совсем одурел, – сказал лже-Джери Луис, участливо вздохнув.
   – Ты меня не дурачь, сволочь! Наврал мне все, трепло чертово!
   – Ночь напролет я мотаюсь с тобой по всему Токио, разыскивая бродягу, которого не существует? На кой черт мне все это сдалось, подумай сам.
   В крохотном темном уюте машины спала глубоким сном Икуко Савада. И я, и лже-Джери Луис зевали. Нас клонило ко сну, но мы стряхнули сон и поехали. Икуко Савада, проснувшись на секунду, сказала: «Любовный треугольник. Любовный треугольник…»
   Мне в глаз попала пылинка. Я снял ее пальцем и увидел, что это розовый кристаллик. Поздно, в моей крови уже исчезли его огненные шипы! Меня вдруг охватил страх, что я стал наркоманом, и я с отчаянием ощутил свою беспомощность. Мне хотелось выть, и лишь непреодолимое желание спать подавляло это. Зачем я живу? Я так мечтал пойти на войну, но мне нужно было не теперешнее грязное сражение, а та золотая война, когда жар сердца кипит в груди, когда чувство гордости расковывает сжатые страхом мышцы! Но нигде в мире нет уже золотой войны. Остались лишь грязные, постыдные войны.
   Своей маленькой, опаленной солнцем головой я в тот летний день правильно оценил обстановку. Я опоздал. Даже если я до самой смерти буду носиться по ночному Токио, все равно мне уже не догнать… Я опоздал.
   Лже-Джери Луис вздохнул, остановил машину, положил руки на руль, а на них голову и тихо прошептал грустным голосом, как в тот вечер, когда я избил его:
   – Сил больше нет, спать хочется. Сил больше нет. Засыпаю, будто проваливаюсь в темную бездонную яму.
   Мы все заснули в «фольксвагене», который так и остался стоять посреди дороги. Нас разбудил полицейский, его худое лицо окрашивал суровый рассвет. Потом нас, невыспавшихся, мрачных и обессиленных, допрашивал другой полицейский, такой же невыспавшийся и усталый. Краснолицый, лет двадцати, с провинциальным выговором. Когда Икуко Савада протянула ему визитную карточку отца, он вытаращил глаза, покраснел еще больше и сказал доверительно:
   – Фукасэ, студент, который выступал свидетелем в той самой комиссии, вчера поздно ночью покончил с собой. Нервы сдали.

Глава 7

   В субботу Тоёхико Савада повез меня в «мерседесе» на последнее заседание комиссии. Изобразив на обычно ничего не выражающем лице недовольство и удивление, политик, будто разговаривая сам с собой, сказал:
   – Какие все-таки «левые» студенты ранимые. Но, если вдуматься, они ведь еще совсем дети. Представления о мире они черпают в идеях Мао Цзэ-дуна, чего не хватает – надергали из марксизма. Так что их ранимость вполне естественна. – Политик посмотрел на меня покрасневшими от слез глазами. Это уж было совсем неожиданно. – Ты ни в чем не виноват, – сказал он. – Пусть винят в жестокостях своих кормчих.
   Кровь и слезы вперемешку со здравым смыслом. У этого политика всегда так. Я равнодушно посмотрел на него. Самоубийство Митихико Фукасэ психологически никак на меня не подействовало. Я испытывал лишь беспредельное отчаяние. Когда потрескавшиеся от сухого утреннего воздуха губы того полицейского произнесли, что Митихико Фукасэ застрелился, я только растерялся. А потом мое опустошенное сердце наполнилось горьким отчаянием. Я считал Митихико Фукасэ новым типом юноши, занимающимся политикой. Я с грустью предчувствовал, что рано или поздно стану одним из тех, кто капитулирует перед Митихико Фукасэ, подчиняясь его неукротимому духу. Но он оказался таким же, как я, легко впадающим в меланхолию, боязливым, слабым юношей, а совсем не политиком. Таким же, как я, так я думаю теперь. Но он покончил с собой, а я остался жив. И движение тупо отдается в непроспавшейся голове. Значит, он хуже меня. Я изо всех сил скрывал пытку, учиненную надо мной тем подонком, и он поверил, что я бессилен в своем позоре – тогда между нами установилось равновесие. Но стоило мне набраться смелости и рассказать о своем позоре, равновесие оказалось нарушенным, и он, испугавшись изобретенного им самим оружия, покончил с собой. И не исключено, он шептал в предсмертных муках: «Идеальный в моем представлении человек не может быть таким бесстыдным, как он. Ужасный человек. Бесстыднее, чем я…»
   Тоёхико Савада отвернулся от меня и, поджав губы и нахмурив лоб, думал. Политик, несомненно, подсчитывал плюсы и минусы, которые может принести смерть Митихико Фукасэ. И подсчитает он совершенно точно.
   Когда мы подъехали к парламенту и вышли из машины, политик – куда девалась его слезливость – снова был полон бьющим через край боевым духом. Глаза его сверкали.
   Совершенно неожиданным оказалось присутствие на заседании Комиссии в качестве свидетеля Наоси Омори. Впрочем, если не считать этого, все шло для нас с Тоёхико Савада самым наилучшим образом, и последнее заседание завершилось нашей полной победой.
   В начале заседания Наоси Омори попросил слова. Он осудил Тоёхико Савада за то, что тот нарушил свое обещание не передавать дело в полицию. Он заявил, что ответственность за смерть Митихико Фукасэ лежит, таким образом, на Тоёхико Савада, и от дальнейших показаний решительно отказался. Все места для публики были заняты, но, как это ни странно, Наоси Омори не аплодировал ни один человек. В общем, Наоси Омори бросил свой камень в бездонный колодец.
   Тоёхико Савада заявил, что бродягу пока не нашли, и потребовал временно прервать заседания для проведения политических консультаций. Видимо, в отместку представители оппозиционных партий отвергли это предложение. По всей вероятности, они расценили самоубийство Митихико Фукасэ как свое поражение.
   Тогда Тоёхико Савада, демонстрируя свое великодушие, предложил признать работу Комиссии завершенной и заявил, что мы не намерены привлекать к ответственности студентов. Мы вообще не ставили перед собой цель выдвигать обвинение против студентов. Мы хотели лишь показать антигуманную сторону студенческого движения. Публика продолжала хранить молчание, но было ясно, что заявление Савада встретило поддержку.
   Так закончила свою работу Комиссия по вопросам образования, центральное место в которой занимали я и Тоёхико Савада. В последний момент в публике стали разбрасывать листовки, в которых содержался призыв сместить Наоси Омори. Наоси Омори поднял листовку и прочел ее, но, пока я смотрел на него, он сохранял независимый вид. Потом он скрылся в коридоре, переполненном людьми. Раньше я считал Митихико Фукасэ более сильной личностью, чем Наоси Омори. Но теперь именно Наоси Омори хладнокровно, с независимым видом вышел в коридор, переполненный враждебной ему публикой. Не то что Митихико Фукасэ – тот просто покончил с собой. Теперь Наоси Омори стал заклятым моим врагом – я в этом не сомневался. В этом смысле Митихико Фукасэ был слабым, психически неуравновешенным человеком, жившим в одном со мной мире. Он был не руководителем серьезного, конкретного движения, а жалким ребенком, мыслившим абстрактно, даже, может быть, романтически. Жестокая реальность современного мира оказалась для него невыносимой, и поэтому он сам нацепил на себя латы макиавеллевского бессердечия. Он повторял: «Я хочу стать человеком, которому неведомы ни радость, ни горе». Только сейчас я понял истинный смысл этих слов. Он был слабым, мрачным, злым трусом, в котором уживались жажда власти и жажда самоубийства.
   Наоси Омори несравненно сильнее Митихико Фукасэ. Именно он и станет злейшим моим врагом. Я не мог не признать, что со спины он выглядел преисполненным достоинства, точно заряжен был им. Но только я видел за спиной у него еще и колчан для стрел. Болваны эти работяги, изгнавшие его из своей организации…
   А вот Тоёхико Савада болваном не назовешь. В машине по дороге домой он сказал мне:
   – Непреклонный парень, так и не сдался. Сильный человек. И сам сознает свою силу. Отвратительный тип.
   – Да, он сильный, – ревниво подтвердил я хриплым голосом.
   – Тебе стыдиться нечего, – невинным тоном сказал политик, на этот раз демонстрируя свою чуткость. – Он могучий как лошадь. Зря «левые» выкинули его. «Левые» всегда так, теряют по-настоящему сильных людей, а возносят на пьедестал третьеразрядных.
   – Скажите, для чего вы собрали эту комиссию? Для чего вы решили заняться политикой? Разве вы верите в будущее?
   Его потрясла искренность моего тона. И тогда он, снова возвратившись к своей обычной бесчувственности, взялся за меня.
   – Разве может быть будущее у такого старика, как я? Будущее – конкретное завтра. Это либо прекрасный цветок на недостижимой высоте, до которого старческой рукой, верь я в будущее или нет, уже не дотянуться, либо дерьмо. Так что и разговор может быть только конкретным. Ты об этом думаешь? О завтрашнем дне, о будущем? Ты собираешься возвращаться в университет? Или, может быть, тебе уже трудно вытащить ноги из болота политики? Как мне это представляется, у тебя два пути: снова стать другом этой высокомерной побитой собаки либо идти ко мне в секретари и слизывать с тарелок остатки яда.
   Я молчал, усмехаясь. У меня не было свободы выбора.
   – Иди ко мне секретарем. Останешься жить на втором этаже гаража, – сказал политик деловито. Он прекрасно понимал, что теперь уж я никак не могу выбрать союз с Наоси Омори. – Этой осенью я выставляю свою кандидатуру на пост губернатора Токио и мне потребуется твоя помощь. Чтобы победить кандидата «левых», необходимо заручиться голосами молодежи. Выборы – единственный, еще официально разрешенный современный вид сражения. Мы победим, и ты освободишься от призрачной непокорности, которой так гордится молодежь из этих социалистов. Я не исключаю, что ты действительно женишься на распутной Икуко. Не посчитай мои слова желанием сделать тебе приятное, мне это необходимо для душевного покоя. Назови это просто дурацкой отцовской любовью.
   Видимо, я тоже должен был начать с оговорки. Не посчитайте, мол, мои слова желанием сделать вам приятное. Я даже был по-настоящему тронут словами политика, отдававшими искренностью, неправдоподобной, как мираж, которые он произнес в розовом «мерседесе» последней марки в тот день в начале лета, когда любой возглас сопровождается металлическим эхо.
   – Я буду вашим секретарем. С радостью.
   – После встречи с журналистами у меня сложилось впечатление, что мы, пожалуй, одержали серьезную победу. А это значит, что они будут писать о нас благожелательно. О мертвых молчат! Вряд ли найдется тупица, который пожелает делать ставку на мертвеца. А? Стало быть, даже если ты пойдешь ко мне в секретари, газеты не станут поднимать шума. Не знаю, как «Акахата». Впрочем, строгие по духу руководители компартии неоднократно критиковали Общество сражающейся Японии за троцкистский уклон, и они не станут поддерживать этого Наоси Омори.
   Предсказания Тоёхико Савада почти полностью подтвердили радио, телевидение, газеты и еженедельники. Нельзя сказать, что они поддержали нас, но во всяком случае, не появилось статей или передач, в которых на меня возлагалась бы вина за самоубийство студента. Прогрессивные деятели культуры тоже перестали говорить о нас. Они инстинктивно остро почувствовали, где лежит тот опасный рубеж, переступив который можно оказаться в топком болоте политики. И студенты постепенно отвели от нас с Тоёхико Савада острие своих политических атак. В университете перестали раздаваться резкие голоса возмущения в наш адрес. Все это, вместе взятое, впервые заставило меня критически оценить свои мысли, относившиеся к тому далекому времени, когда я считал, будто любая демонстрация возникает стихийно, отражая настроения каждого студента в отдельности. Теперь я понял, что курс коллективных действий в данном случае поспешно и незрело определялся узкой группой лидеров, что, стало быть, возможно и такое. И теперь, когда эта группа потеряла интерес к нам с политиком и отвернулась от Наоси Омори, мы выпали из поля зрения враждебно настроенных к нам студентов. Остались лишь любопытные взгляды, питаемые скандальным интересом.