– Идем в корейский поселок. Подожжем его.
   И неожиданно все почувствовали несправедливость того, что в этот ясный солнечный день они заперты в классе. А в поселке у реки полыхает пожар. Что там творится, может, корейцев убивают? И в такой момент, в такое важное время приходится сидеть в противном классе, сидеть смирно и двести раз старательно выводить в тетрадях: «Почему Япония проиграла войну? Потому, что в ней не развивалась наука». Ой-ой-ой, какая это огромная ошибка!
   – Корейские свинопасы. Живьем сожжем свинопасов.
   – Эй вы, корейские детки. Знаете, где вы должны учиться? Там, где свиней забивают. Где на крючьях висят свинячьи головы. Вот где вам учиться. Ха-ха-ха, ха-ха-ха. Это будет вам урок корейского языка.
   Я подумал о Кане. Ребята из корейского поселка, и главное Кан, со дня поражения перестали ходить в школу. Они стали учить в корейском поселке корейский язык. Брат говорил мне: «Кан бродит вокруг школы, и все бросают в него камнями. Я тоже бросал». В Кана бросали камнями в тот день, когда он пришел в школу, чтобы утащить классную доску и мел для занятий в корейском поселке. Я уж было подумал, что Кан вернулся в школу, потому что он очень любил естествознание и, когда мы делали опыты, приходил в школу задолго до начала занятий и помогал подготавливать приборы для опытов. А в тот день, в субботу, как раз был урок естествознания. Но и мне хотелось думать, как всем, что Кан пришел, чтобы украсть классную доску и мел.
   Всю субботу я лежал в полутемной кухне, грыз батат и дремал, как рыба в ночном пруду. И думал о всяких неприятных вещах. «Если Кан просто пришел на урок, я должен был остановить ребят, бросавших в него камнями. Может быть, он и подошел к школе потому, что надеялся, что я это сделаю. Он, может быть, думает, что и я бросал в него камнями. Мне и правда хочется убить корейцев, которые радовались, что мы проиграли войну, но бросать камнями в Кана я не собирался. А если Кан разозлился, думая, что я тоже бросал в него камнями? Ну что ж, пусть злится. Это ничего».
   Я лежал в темной кухне и грыз сладкий батат, а в ушах у меня звучали слова, которые тогда, ночью, прокричал на реке Кан, и меня охватила тревога. «Я радовался и пел не потому, что Япония проиграла войну. Я просто рад, что теперь и у нас есть родина». И я поссорился с Каном. Теперь мы уже не будем дружить. «Но что это за родина теперь у них? Может, что-то очень важное, мне совершенно незнакомое, укрыто в нищих, под железной крышей домах корейского поселка? – думал я. – Может быть, вернувшиеся с фронта парни и в самом деле не должны врываться туда. А вдруг Кан, если его будут сжигать живьем, подумает, что я один из тех, кто поджег поселок?»
   Возбужденные ребята шумели и носились по классу. Это потому, что учительница все не шла. Шум разрастался. Ребята и впрямь вообразили, что они нападают на корейский поселок. Некоторые прилипли к окнам и ждали, когда над корейским поселком поднимется густой дым пожара и черной пеленой застелет небо над долиной. Одни рассказывали, что слышали о полиции, об оккупационных войсках. Другие вспоминали о том дне, когда по деревенской улице шли жители корейского поселка и отнимали вещи. И все ребята были возбуждены, точно пьяные. Как тогда взрослые, в день облавы.
   – Полиции тоже не остановить тех, кто воевал. Что бы они ни делали, полицейский не станет вмешиваться.
   – Да что там говорить, ведь люди же с войны вернулись! И напали-то они на какой-то корейский поселок. Полиция – это же японская полиция. Она не для корейцев.
   – А оккупационным войскам они не пожалуются? Ну корейцы эти. Не побегут к ним?
   – Американцы по-корейски не понимают.
   – Ха-ха-ха, ха-ха-ха. «Верните то, что японский империализм награбил у корейцев! Все японцы – воры. Верните! Верните!» Ха-ха-ха, ха-ха-ха. Сами вы, корейцы, воры.
   – А когда они вернутся из корейского поселка, наверное, разнесут школу и управу, а? Обещали ведь. Верно? Разнесут, а?
   На мгновение ребята замолкают. Но смех и топот сами унять не могут. И тут же снова начинают кричать.
   – Пусть разносят. Учиться тогда не будем. Пусть разносят. Сжечь бы школу, как усыпальницу сожгли.
   Сквозь шум я слышу голос Кикуко, разговаривающей с такими же, как она, эвакуированными.
   – Хорошо бы разнесли эту вонючую школу. Нам что – мы вернемся в токийские школы. Нет, правда, хорошо бы разнесли.
   Ребята уже не в силах оставаться в классе. Они вылетают на спортивную площадку. Из учительской им вслед несутся недовольные голоса. Но учителям некогда – они совещаются. И в классы не идут. Все ребята, высыпав на спортивную площадку, с криками носятся по ней, снова начав прерванные звонком игры. А я, составив три стула, тихонько ложусь на них и думаю о Кане. Просто думаю о Кане, которого сожгут заживо вместе со свиньями. Я вспоминаю плачущий голос матери и о чем она бормотала в то утро, когда пришли корейцы. Я и не собираюсь идти на помощь Кану. «Он кореец, и я не могу с ним помириться». Чувствую, как меня начинает бить озноб. Это озноб перед простудой. Мне кажется, мы идем неправильным путем. Но этот ошибочный, опасный путь избрали взрослые. Дети тут ни при чем. «После того как Япония проиграла войну, все стали безумцами. Противными безумцами!»
   Вскоре ребята с воплями возвращаются в класс. Это помощник директора или еще кто-то объявил ребятам на спортивной площадке о прекращении занятий. Потому и учительница перестала своими полными слез глазами смотреть на всех укоризненно и сразу стала доброй. Потому и дети бросили свое задание – написать двести раз «Почему Япония…». Некому было их наказывать. И некого было наказывать. Я стал нехотя собираться домой.
 
   Демобилизованные направились в корейский поселок. Все жители деревни – и взрослые и дети – вышли на улицу и стали смотреть в небо над поселком, ожидая, что вот-вот там должно вспыхнуть зарево, должны взметнуться вопли. Дети хотели пойти в сторону поселка, но взрослые их не пустили. С того дня, как через деревню прошли оккупанты, среди жителей деревни укоренился обычай скрывать от детей все, что происходит в деревне, устранять их от этого. Хотя, пока шла война, взрослые и дети, точно их несло по волнам на одной доске, всегда смотрели друг другу прямо в глаза.
   Прошло два часа. Жара спала, начало холодать. Над поселком не поднимался дым, не слышно было воплей. Вместо всего этого по деревенской улице, изо всех сил нажимая на педали и виляя из стороны в сторону, промчался на велосипеде Пак. Он остановился у полицейского участка, а потом, чуть не плача, поехал обратно в свой поселок. Все насмешливо смотрели на него, но никто ему не сказал, где полицейский. А полицейский, раздевшись догола, плавал в реке. Жители деревни в жизни не видели, чтобы полицейский плавал. А теперь он плавал самозабвенно, не слыша ничего вокруг себя. Плавал кролем, а потом по-собачьи плавал, будто чумной, которого только плавание может спасти от смерти.
   У нас дома случилось несчастье. Перетрудившись на прополке, мать упала в обморок, и мы, обливаясь потом, волокли ее домой. Она совсем расклеилась. И, хотя это происходило на глазах у соседей, никто не помог нам, все неотрывно смотрели в сторону корейского поселка.
   Наконец вернулись обнаженные до пояса демобилизованные, толкая перед собой доверху нагруженную трофеями повозку. Все было так же, как в то утро, когда шла процессия корейцев. Даже повозка была та же. Только вместо того, чтобы ехать от дома к дому и раздавать привезенные вещи, солдаты расстелили на спортивной площадке циновки и разложили на них трофеи, чтобы бывшие владельцы разобрали каждый свое. И так же, как в то утро, взрослые, стыдливо пряча улыбки, собрались, чтобы получить обратно свое добро, получили и сразу же разошлись. Они боялись мести корейцев и не хотели ввязываться в это дело. Демобилизованные теперь должны были, как они обещали, разнести школу. Но вместо этого они преспокойно уселись на циновки, где уже почти не осталось вещей, и прямо на солнцепеке стали пить самогон, который притащили из корейского поселка. Один из эвакуированных хотел было примазаться к ним, но получил затрещину. И на спортивной площадке не осталось никого, кроме пьющих самогон демобилизованных. По долине потоком разлилась, воскрешая сладкие воспоминания о былом, военная песня, которую пели пьяные солдаты.
   И в это самое время, пока мы ухаживали за больной матерью, прибежал взволнованный брат. Он ходил на площадку к демобилизованным за нашими часами. Как безумный он кричал, что среди вещей, которые вернули демобилизованные, наших часов нет. Потом ткнулся ничком рядом с матерью, лежавшей с мокрым полотенцем на голове, и горько заплакал.
   – Перестань, перестань. Такое затеяли эти молодые парни. Пошли отбирать вещи. Зря они это затеяли. Да и корейцы, когда пришли за нашими вещами, тоже ужас какие злые были, – бормотала мать.
   Брат продолжал плакать. Разозлившись, я ушел на кухню, улегся там в полутьме и стал слушать разносившиеся по долине военные песни. Голоса поющих становились все резче.
   С черного хода кто-то постучал. Я нехотя поднялся и пошел открыть. Там аккуратно лежали часы, украшенные резными виноградными листьями, а рядом ключ в виде головы слона. И никого, кто стучал. В мгновенье ко мне вернулось все мое проворство. Я стремглав бросился к реке по вымощенной камнями дорожке. Кан бежал по отлогому берегу, на котором лучи заходящего солнца выблестили камни красновато-серым глянцем, бежал, наклонив вперед большую голову и непропорционально длинное туловище, размахивая непомерно длинными, как у человекообразной обезьяны, руками. Я стал догонять его, и он обернулся и напряженно посмотрел на меня. Я увидел его узкий острый глаз.
   – Кан, Кан, ну что ты, – сказал я, с трудом переводя дух.
   – Около нашей школы. Это где раньше свиней забивали… Там они и лежали. Они их не взяли, просто не приметили. – Весь красный, с трудом переводя дыхание, точно оправдываясь, говорил Кан. Мне даже показалось, что он хочет подраться со мной.
   – Кан, знаешь, я тебе отдам обратно бабочек. И не за то, что ты принес часы. Я себе других поймаю. Давай, приходи.
   – Ладно, а эти вот отдай брату, – сказал Кан, снимая прицепленный к кожаному поясу крючок с перьями. – Скажи, я принесу ему еще один, на форель. Я изобрел новый крючок для форели.
   Мы с Каном посмотрели друг на друга и хрипло рассмеялись. Наш смех устремился к небу стремительное, чем военная песня напившихся демобилизованных. По толстым круглым щекам Кана текли слезы, но он все равно продолжал смеяться. Потом он вынул из заднего кармана брюк смятый листок бумаги и протянул мне.
   Продолжая громко смеяться, мы вместе с Каном развернули мятый листок на своих маленьких грязных ладонях.
   Вечерний ветер с реки трепал и подергивал рябью листок, который мы читали, а льющийся с вечернего неба свет отражался от бумаги – и все это вызывало у нас, стоящих на берегу реки, ощущение морской болезни.
   Беспрерывно колыхалась и лохматая тень от бумаги, нечетко отпечатанные иероглифы были едва различимы, как насекомые в траве. Но мне все же удалось разобрать напечатанные золотом иероглифы:
   «Все, кто по-настоящему любит родину!
   Не предавайте боевых друзей. Будьте верны душам героев, погибших на войне!
   Полные решимости выполнить клятву, данную нашим народом, – погибнуть всем, но не допустить бесчестья, мы с оружием в руках собираемся в горах Сирояма! Вступайте в нашу армию!
   Начинается новая война!
   Вступайте в нашу армию!»
   – Горы Сирояма – это у города Сугиока. Там стоит армия. Говорят, в тех местах делали себе харакири даже такие ребята, как я. Тогда там появились солдаты и стали говорить: «Чем делать харакири, давайте лучше сражаться, собирайте всех, кто хочет сражаться». И стали собирать, – сказал Кан. Его голос горячим дыханием коснулся моей щеки. – Человек двадцать солдат поздно ночью пришли в наш поселок и разбросали эти листовки! А потом на грузовике через перевал вернулись в Сугиока! Прибежал полицейский и стал собирать листовки, к утру только эта одна и осталась.
   Сугиока – главный город нашего района. И значит, там есть солдаты, которые хотят продолжать войну. Они призывают меня с оружием в руках принять в ней участие. Это первый настоящий призыв с того дня, как по радио выступил император. Мое тело, мое сердце снова наполнились жаром, который они уже утратили. Он разгорался все сильнее. Я весь дрожал от радости. И, как в прежние времена, обняв Кана за плечи, прошептал: «Война начинается».

Глава 6

   Рассвет еще не наступил. Ночная сырость и утренний холод гуляют по дому. Рядом со мной не шелохнется, глубоким сном спит брат. Я смотрю на него, склонившись так близко, что щекой почти касаюсь его щеки. Как голодная кошка, добравшаяся наконец до еды, брат самозабвенно наслаждается сном. Он с жадностью вцепился зубами в сон. Глядя как спит брат, я испытываю страх за свой сон. «Пока идет сражение с врагом, не придется спать дома». Я вылезаю из-под сетки от москитов. Я спал не раздеваясь. У меня сжимается сердце оттого, что я покидаю брата. Без меня он сразу же потеряет вес среди ребят. А эвакуированные наверняка будут издеваться над ним. Он будет плакать и причитать, узнав, что я ушел без него в армию, сражающуюся в горах Сирояма.
   Совсем собравшись уходить, оставив брата погруженным в крепкий предутренний сон, я вдруг вспомнил, как мы с братом ползали под одеялом, играя в поезд, идущий через туннель. Брат называл это «тайной игрой». Почему? И почему нам безумно нравилась эта игра?
   В кухне я откинул с бочонка для вареного риса сетку от мух и молча, быстро, по-собачьи стал в темноте есть месиво из кукурузы, пшеницы и риса. Выпил воды, передохнул и хотел выгрести из бочонка все, что там оставалось, и взять с собой. Но, подумав о матери, сестрах и, главное, о брате, которые утром соберутся завтракать и обнаружат, что бочонок пуст, решил, что это было бы слишком жестоко с моей стороны. Мать, конечно, сварит новую еду, но какую неприятную минуту переживут они, найдя бочонок пустым. После долгого-долгого перерыва я снова открыл в себе нежность к ним. Почему? Потому что я собираюсь уйти из дому, чтобы умереть в бою, сказал я себе. Закинув за плечи приготовленный с вечера защитного цвета мешок (в нем лежали вареный батат, рис, зубная щетка, бумага, полотенце и китайский нож, который мне подарил отец), я вышел из дому. Я испытывал нежность ко всем домашним почти до слез. Нежность к дому, нежность к собаке, которая жила у нас и погибла, нежность к себе самому, игравшему с этой собакой. Мне казалось, я навсегда покидаю семью, покидаю вместе с ней и себя самого, каким я был еще вчера. Покидаю себя – ребенка. Я больше не ребенок. Я был буквально раздавлен этой нежностью, но в то же время не смог сдержать улыбки. Было такое чувство, что во мне налились и играют мускулы. Упругой походкой я пошел вниз по темной дороге. Я шел, иногда спотыкаясь, как жеребенок, уже уверенно бегающий, но еще не привыкший к тяжелой поклаже. Холодный и твердый, как стекло, воздух заставлял чувствовать жар крови и нежность кожи. Я побежал. Скоро глаза привыкли к серым предрассветным сумеркам и дорога стала светлее. Мне хотелось еще до рассвета перейти мост и углубиться в лес. Только бы меня не увидел никто из деревни. С тех пор как мы проиграли войну, наши деревенские не столько работают, сколько суют нос не в свои дела. Раньше так не было. В пяти шагах от крестьян, обрабатывавших поле мотыгами, можно было сцепиться с каким-нибудь мальчишкой из соседней деревни, кататься по земле, и крестьяне не обратили бы на вас внимания. Но теперь, стоит пожарному колоколу сельской управы ударить один раз, они бегут со всех концов деревни и до ночи толкутся на площади, обмениваясь сплетнями и слухами. Крестьяне, возделывающие лишь свое любопытство. А на полях пышно разрастаются сорняки, плодятся полчища мышей. И вместе с тем, больше всего на свете боясь, чтобы их не втянули в какие-нибудь неприятности, они прикидываются непонимающими и делают удивленные лица, когда что-либо случается. Этому они научились у эвакуированных – те всегда так поступали.
   До моста я не встретил никого. Петух раз и еще раз прокричал время. Пока в деревне жили курсанты, местные жители, опасаясь реквизиций, каким-то снадобьем сожгли петухам голосовые связки и они все онемели. Но теперь к ним вернулся голос. Наверно, потому, что с тех пор, как окончилась война, новые цыплята успели вырасти в петухов, они будут отсчитывать время и жителям деревни нечего за них бояться.
   Лето кончается. Лето покидает деревню вместе со мной. Нет, лето никогда уже не вернется в деревню, где живут эти отвратительные люди! Я перехожу мост. Обернувшись, я с нежностью смотрю на него и протекающую внизу темную реку.
   В какой-то миг деревня точно вздрогнула под рассветающим небом. Лучи солнца рассеяли темень и брызнули в долину. Рассвет. Я взбежал по глинистому, скользкому, истоптанному ботинками обрыву и вошел в лес. В лес, благоухающий в этот час особенно сильно. В лес, дышащий влагой. Птицы отчаянно щебетали – казалось, будто поет вся гора. Я медленно вступаю в пропитанный росой мир птиц, и они встречают меня дружным пением. Счастье!
   Срезая дорогу, я иду через болото, сплошь заросшее причудливо переплетающимися лозами дикого винограда. Ноги проваливаются в глубокие ямы от вырытого горного батата. Виноград уже висит гроздьями, он налился, но еще терпкий и твердый. В начале лета мы с братом открыли эти заросли дикого винограда. Это был наш виноградник. Мы рассчитывали есть виноград все лето и еще наделать вина. Теперь мне его не попробовать и язык не станет фиолетовым от синих ягод. Но я не огорчаюсь.
   У меня из-под ног выскакивает мокрый от росы заяц. Я бегу за ним немного вниз по склону, улюлюкаю, но тут же отстаю. Я погнался за зайцем просто инстинктивно. Теперь мне не охотиться в нашем лесу на зайцев. Я навсегда расстаюсь с зайцами.
   Я выхожу к горной речке и, топча заросли папоротника, карабкаюсь вверх. Чернеют купы листьев подбела, они как головы повстанцев в засаде. Когда еще дед был маленьким, произошло последнее в этих краях крестьянское восстание. Вооруженные крестьяне, замаскировав головы листьями подбела, спрятались в лощине и поджидали в засаде войска феодала. Подбел был красивый и пышный, и мне хотелось укрыть им голову, как делали во времена деда. Только сейчас крестьяне не обращают никакого внимания на красоту растений, если только они не годятся в пищу. А прикрывать ими голову и лежать в засаде никто и не думает. Ничтожные люди.
   Поднимаясь глубокой ночью по этой лощине в поисках тех двоих из Такадзё, я был перепачкан страхом, как перепачканы кровью руки убийцы. А сейчас, насвистывая, я бегу, прыгая с камня на камень. И не потому, что наступило утро. Это связано с тем, что происходит в тайниках моей души. Утро вернуло жизнь моей душе.
   Мне даже не страшно идти под деревом, на котором повесились те двое из Такадзё. Я прохожу мимо и трогаю его шершавую кору. Трудно на него взобраться. Особенно женщине. Парень с высохшей рукой влез на него один, с веревкой и, накинув петлю на шею изнасилованной девушки, подтянул ее вверх, как палач, а потом повесился сам, рядом с ней. На такое способны только мужественные люди. «Эх, если б я смог позвать их в Сугиока со мной! – подумал я. – Как было бы здорово, если бы они прятались до сих пор». Я чувствовал, что неразрывно связан с ними. «Я до самой смерти не забуду о них. Мы связаны между собой». Во время войны говорили, что жители Такадзё отличаются от остальных жителей деревни. Вот почему взрослые спокойно обрекли их на смерть и теперь говорят: «Забудьте этих людей». И еще потому, что, если б они остались в живых и прятались здесь, я бы сейчас позвал их с собой в горы, чтобы сражаться, и потому, что у них не оставалось бы другого пути, кроме этого. Я чувствовал, что связан с ними, хотя на самом деле они мертвы. Покойники из Такадзё и я связаны между собой.
   Я вышел к пещере и направился к входу мимо дикого гранатового дерева, но тут у меня перехватило дух и я остановился как вкопанный, до боли вцепившись рукой в ветви граната, чтобы удержаться на ногах и не упасть. В густой траве меня подстерегал щитомордник. Правда, мне не видна была его треугольная голова с торчащим жалом, полным яда. Но под тонкими ярко-красными ветками подбела виднелось наполовину закопавшееся в палые листья его темно-серое тело с круглыми, как монеты, лоснящимися темно-коричневыми пятнами. Змея, полная злой энергии, готова была броситься на меня. Слышалось тихое боевое шипение. Но я оставался спокоен. Нужно быть круглым дураком, чтобы рано утром позволить себя укусить только что проснувшемуся щитоморднику. Я сорвал красный гранат и надкусил его. Рот свело, и я выплюнул кислое месиво. Но голова сразу стала ясной. Кроме граната, немного найдется плодов, в которых под вялой кожурой было бы полным-полно освежающего сока. Я еще раз откусил и снова выплюнул далеко, в заросли папоротника. Пятна щитомордника утратили напряжение и поблекли. Ему расхотелось нападать. «Щитомордник, ты сегодня мой друг. Прощай…»
   Я тихо погружаю ногу в густые заросли папоротника, выбирая папоротник-орляк, потом ставлю рядом другую ногу и выхожу из сферы атаки щитомордника. Я весь в поту, где-то еще сохранился осадок страха. В нашей деревне многие верят, что папоротник-орляк отгоняет щитомордников. Почему – не знаю, тем более что мало кто умеет отличить папоротник-орляк от многолетнего папоротника, разве что молодые побеги ранней весной. Так что все равно есть опасность, что укусит. «Деревенские суеверы, я иду сражаться за вас. Прощайте». Если же в горах Сирояма не водится щитомордник, то мне не придется применить свои познания, сродни суеверию.
   Раздвинув холодные мокрые ветви, я вошел в пещеру. Земля в пещере мягкая и влажная. Всегда влажная, а сейчас снаружи все покрыто обильной росой, и поэтому мягкая земля в пещере показалась мне даже сухой. Я на коленях заполз в дальний угол. Паутина обволакивает лицо. Она чуть пахнет плесенью, а мухи бьют по глазам. Темным-темно. Но, присмотревшись, я обнаруживаю, что это обычные комнатные мухи. Как попали в лесную пещеру комнатные мухи? Даже пауки, пораженные, покинули свою паутину и не стали сосать их кровь. Так они и висят, эти высохшие мухи, как конфеты без обертки. Вдруг меня осеняет мысль, и я поспешно ползу вперед, в глубь пещеры. «Может быть, мухи прилетели вслед за кем-нибудь из деревни? Может быть, кто-то нашел мой автомат и унес его?»
   Обернутый в промасленную бумагу автомат, зарытый в мягкую землю, был на месте. Сверток с патронами тоже. Патроны раньше лежали в больших кожаных патронташах, часть я вынул, завернул в промасленную бумагу и закопал вместе с автоматом. Я попробовал пристроить автомат на коленях, как у тех солдат на «джипах». Он, прочный, тяжелый и такой же близкий и надежный, как старый друг. Я, правда, не знал, заряжен автомат или нет. Солдата-негра убили так неожиданно, он даже не успел им воспользоваться. Но когда я попаду к солдатам, укрывшимся в горах Сирояма, они обязательно научат меня обращаться с автоматом, может, он старого образца, но зато уж патроны самые что ни на есть новехонькие. Мы с братом как-то взяли отсюда несколько патронов, высыпали из гильз порох, набили им бумажный конверт, и у нас получилась самодельная бомба. Мы ее обернули резиной от велосипедной камеры вместе с запальным шнуром, подожгли и бросили в реку. От взрыва всплыло много кижучей, язей и даже сомов. Вообще-то немного пострадали опоры моста, и полицейский целую неделю метался по деревне в поисках преступника. «Прощайте, проказы и рыба, и река, и полицейский, прощайте. Я иду воевать».
   В брезентовый мешок с лямками из брючного ремня, я уложил патроны и автомат, оставив их завернутыми в промасленную бумагу, и крепко перетянул мешок шнурком в трех местах, чтобы груз не болтался.
   Пятясь задом, я стал выползать из пещеры. Мешок, в котором теперь лежали автомат и патроны, был очень тяжелый, и мне пришлось волочить его по мягкой земле. Земля в пещере – вулканический пепел. Когда-то долина была подножием вулкана. Это было еще до императора Дзимму. В преданиях жителей Такадзё рассказывается об извержении этого вулкана, они вообще любят необычное. Почему текут реки? Почему леса прячут зверей? Почему люди пишут иероглифами? «Прощайте, вы двое, повесившиеся. Я иду убивать тех людей». Я вылез из пещеры на яркий утренний свет и себя не узнал, так я весь вымазался, а там, где брюки вымокли в росе, на них налипла земля. Да еще и паутина. Я отряхнулся, вымыл в речке лицо и руки и направился к границе лесных угодий нашей деревни. Мешок с автоматом и патронами тяжелый, но это тяжесть, придающая смелость и отвагу. Я прошел пропитанную сырым мраком рощу криптомерий, почти бегом спустился по светлому редколесью на склоне, миновал каштановую рощу и вышел на пахнущую грибами просеку в сосновом лесу. Тут я припустил бегом.
   На границе нашего леса стоит каменное изваяние, которое в деревне называют богом беды и хвори. К нему я и направился. Здесь у нас была назначена встреча. У ног бога беды и хвори я положил мешок и присел сам. Я весь взмок. Посмотрел на невообразимо яркое небо – по нему плыли сверкающие серебром облака. Но это были уже не летние облака. И налетающий порывами ветер тоже уже не летний.
   Почему каменное изваяние стоит на границе деревенских владений? И почему это бог беды и хвори? В тысяча восемьсот девяностом году в деревне вспыхнула эпидемия и унесла больше половины жителей. Оставшиеся в живых, чтобы отвадить от нас болезни, соорудили бога беды и хвори. «В старые времена люди деревни, объединив свои силы, вселяя друг в друга мужество, сражались с врагом. Сражались со смертью. А теперь у них даже мысли нет объединиться – сидят сложа руки».