Страница:
«Суд бы скорее», — думала Вера, находя в мысли о суде некое успокоение. Так ждала она раньше приезда Сергея, полагая, что приезд этот все в ее жизни изменит к лучшему. Теперь именно суд виделся ей рубежом надежды, что там будет, за этим рубежом, Вера представляла смутно, — скорее всего и вовсе ничего не представляла толком. Оттого, наверное, и надеялась на суд. Отчаяние, словно бы растворенное в ней, Вера стремилась извести работой, все выискивала и выискивала занятия для себя и в Вознесенской больнице, куда с охотой отправлялась по утрам, и дома — на огороде и на кухне.
Однажды, когда Вера окучивала картошку, долбила мотыгой землю между грядок, бурую, просушенную солнцем, словно бы солончаковую, подгребала ее к тщедушным кустикам, она услышала негромкий разговор. Вера выпрямилась и увидела на террасе каких-то людей, вроде бы женщин. Солнце било в глаза, и Вера не поняла, кто там пришел, — видимо, материны гости. Она вытерла лицо подолом сарафана и снова принялась бить мотыгой землю. Но минут через пять на крыльце появилась мать и окликнула ее.
— Чего еще? — спросила Вера недовольно.
— Вера, к нам вот пришли, — сказала мать.
— Кто еще пришел?
— Ну вот, знаешь, пришли… — Мать как-то мялась, и Вера по голосу ее чувствовала, что она волнуется. — Надо поговорить…
— Ты и поговори, — сказала Вера.
— Нет, и тебе надо. Они и к тебе пришли…
— А кто они-то?
— Ну, эти… Ну, знаешь… Иди, Вера, а? Надо… А то нехорошо выйдет…
— Вот еще удовольствие! — проворчала Вера и бросила мотыгу. — Гнала бы ты их!
Сказала это она так, на всякий случай, представить не могла, кого принесла к ним нелегкая, — впрочем, ей было все равно, видеть она сейчас никого не желала, даже Сергея, и ни за что бы не пошла в дом, заупрямилась бы и не пошла, если бы не почуяла в словах матери, в ее руках, опущенных нескладно, не только растерянность, но и испуг. И к ней-то, Вере, мать обращалась с крыльца без обычной резкости, а неуверенной в себе просительницей. Все это озадачило и насторожило Веру. Намыливая руки под краном, Вера покосилась на мать:
— Ну, и кто там?
— Сама увидишь, — сказала мать и улыбнулась странно, будто смущалась чего-то или никак не могла поверить в реальность появления в их доме именно этих гостей.
«Неужели отец вернулся?» — подумала Вера.
Нахмурившись, решительным шагом прошла она в комнату и там за столом увидала трех женщин. «Так, — сказала себе Вера. — Начинается». Женщины сидели в комнате хорошо ей знакомые — Елизавета Николаевна, мать Колокольникова, Зинаида Сергеевна Турчкова и приятельница Вериной матери Клавдия Афанасьевна Суханова, известная в Никольском хлопотунья по прозвищу «Сваха».
— Здравствуй, Верочка, — сказала Суханова, улыбаясь широко. — Что ж ты не здороваешься?
— Здравствуйте, — растерянно сказала Вера.
— Здравствуй, Вера, — услышала она от Колокольниковой и Турчковой.
— Присаживайся, Верочка, — сказала Суханова, — вот мы для тебя стульчик приготовили. Будь как дома.
Вера машинально опустилась на стул, а глянув в окно, увидела бабку Творожиху, топтавшуюся у калитки, цепкими своими глазами Творожиха тотчас же углядела Веру, и чуть не поклонилась ей со сладким выражением лица. Вера поморщилась презрительно и отвернулась. Дошлая колокольниковская родственница явилась, наверное, для поддержки делегации, а может, и сама по себе, из любопытства, лисий нюх притянул ее сюда.
— Может, чайком угостить? — предложила мать.
— Каким еще чайком! — возмутилась Вера.
— Чайку, чайку, — обрадовалась Суханова, — неси, Настя, чайку, а ее не слушай, они, эти молодые, кофейные души, причем без молока, а прямо черные. От кофе одна изжога, а нам нужен спокойный напиток, иначе и не сговоримся. Потом ведь, Насть, наше-то поколение не кофейное, а чайное.
Вера сидела мрачная, в беседе она участвовать не желала, а желала дать понять гостьям, что они здесь лишние. В словах Сухановой ее возмутило одно — «сговоримся»: о чем еще сговариваться? Мать, суетившаяся с вареньями и чашками и вроде бы даже довольная этой суетой, раздражала Веру. Сама она, хотя у нее я пересохло в горле, чашку с блюдцем от себя решительно отодвинула.
А чаепитие и впрямь началось. Гостьи и мать словно бы увлеклись им всерьез, а отпробовав прошлогоднего варенья из черноплодной рябины, стали выяснять, сколько сахару нужно для этой ягоды и стоит ли вообще держать черную рябину, так уж ли она хороша от высокого давления, а если стоит, то как уберечь в августе недозревшие гроздья от дроздов — обвязав ли марлей или накрыв кусты хлорвиниловой пленкой.
— Пугало надо пострашнее. Или вместо чучела поставить Творожиху. С мешком семечек, — сказала Суханова и засмеялась обрадованно.
Она, собственно говоря, одна и вела разговор. Мать и Колокольникова ей поддакивали, мать — суетливо, а Колокольникова — солидно и с достоинством, Турчкова же только иногда и невпопад произносила мелкие и случайные слова. Когда Турчкова наливала чай в блюдце, пальцы ее дрожали и слова у нее тоже получались какие-то дрожащие, будто бы их на лету схватывал озноб. Вера, напротив, успокоилась и теперь сидела молча, рассматривала незваных гостий. Не то чтобы она открывала в них что-то новое для себя, просто сейчас она смотрела на них с иными, чем прежде, чувствами, а внимание ее было обострено.
Ей бросилось, в глаза, что Зинаида Сергеевна Турчкова похожа на ее мать. Тоже маленькая, высохшая, груди нет. Материна ровесница и выглядит как мать, будто бы ей скоро идти на пенсию. Вид у Турчковой был, правда, более городской и культурный, чем у матери, она имела и манеры служащей в учреждении, но казалась Вере несчастной и жалкой. Курить сейчас не курила, а мяла сигарету пальцами, табачные крошки сыпала на пол и на клеенку. Мать была все же более спокойной и медлительной, чем Турчкова, и сегодня и всегда. Беды она принимала терпеливо, не опускала рук в тихой уверенности, что все обойдется. Турчкова же и в благополучные дни ждала плохого, в маленьких печальных глазах ее была растерянность и даже обреченность, казалось, с ней только что случилось несчастье или несчастье это вот-вот должно было произойти и она знает о нем. За столом Зинаида Сергеевна очень нервничала, делала много лишних движений, быстрых и неловких, и Вере на мгновение стало жалко ее, она опасалась, как бы Зинаида Сергеевна не расплакалась.
Колокольникова, напротив, совсем не нервничала. «Такую и пушкой не прошибешь, — думала Вера, — танком не переедешь. Сидит, как хозяйка, а мы вроде к ней в гости пришли и собираемся о чем-то просить. Чай из блюдечка потягивает, как купчиха… купчиха и есть…» Вот уж кому досталось подарков от природы, так это Елизавете Николаевне. В Никольском о ней говорили: сметана, а не баба. И красива, и телом обильна, и здорова, и свежа не по летам. Словно бы судьба не ломала ее, не взваливала ей на плечи пудовые ноши, уберегала от тягот никольских сверстниц, а лишь ублажала, пластинки ей заводила на коломенском патефоне — «Белую березу» да «Валенки» — и кормила дармовыми пирогами. Но нет, и у нее судьба была простая, если уж чем и баловала, так только жадными взглядами мужиков, велика радость. А Елизавета Николаевна жизнью своей была довольна, оттого, наверное, редко ее видели на людях ворчливой и темной лицом. Раньше Елизавета Николаевна нравилась Вере, любо было смотреть, как она пляшет, раззадорившись, «цыганочку» или «барыню» на хмельных гулянках, и песни, особенно протяжные, с тоской, вела она умело, сочным и как бы ленивым голосом. Вера этой вальяжной, а иногда и величавой женщине завидовала, было дело. Но сегодня она смотрела на нее с неприязнью, и ей казалось, что снисходительная улыбка Елизаветы Николаевны нынче относится именно к ней, Вере, и в улыбке этой прячется ехидство, злорадное обещание при случае, а может быть, прямо и сейчас выказать Вере презрение и нравственное превосходство. Елизавета Николаевна была особо неприятна Вере еще и потому, что лицом своим Василий Колокольников был в мать.
К Сухановой Вера относилась спокойнее, она была своя в их доме, но раз она явилась сегодня к ним союзницей противной стороны, то и с ней Вера не желала разговаривать.
Клавдия Афанасьевна Суханова была женщиной деятельней и беспокойной. Иные относились к ней иронически, а Навашины к ней привыкли. Работала Суханова на станции Гривно табельщицей, но главные ее житейские интересы были дома, в Никольском. Тут уж, казалось, ни один блин, ни один пирожок не мог испечься без ее дрожжей. Всюду она поспевала, во всем участвовала. С трибун при случае ее хвалили, называли бескорыстной общественницей. Она и была бескорыстной общественницей, суета ее и хлопоты приносили Клавдии Афанасьевне удовольствие, а если имела она корысть, то вся корысть эта умещалась в желании быть на миру, знать все повороты никольской жизни и обязательно участвовать в них. Ну, и при возможности после полезного дела не отказываться от чарки с закуской. При этом и водка, и огурчики не были для нее самоцелью. Просто ей было приятно посидеть в компании, пошуметь, поболтать, а если надо, то и снова что-нибудь уладить, кого-нибудь помирить или познакомить. В случае, когда затевалось в Никольском важное дело, Клавдию Афанасьевну ни упрашивать, ни инструктировать не надо было. Все она чуяла и понимала в нужном свете, а то и еще яснее, чем требовалось. С шутками, с громогласным высмеиванием отдельных жителей Никольского поднимала она ближние и дальние улицы на посадку лип и тополей вдоль общественных дорог.
Во всех уличных неурядицах и семейных недоразумениях Клавдия Афанасьевна оказывалась непременно советчицей, а то и судьей. Какие только прозвища не ходили в Никольском за Сухановой. Звали ее и министром иностранных дел, и уличным регулировщиком, и свахой, и массовиком-затейником, и бабой Бабарихой, и еще кое-кем похлеще, но однако же злобы в этих прозвищах не было. Потому как и сама Клавдия Афанасьевна зла никому, кроме как реакционным иноземным кругам, не желала. Пусть в предприятиях своих она иногда попадала впросак, пусть иногда своими стараниями только портила дело, как было с Петуховыми, затеявшими фиктивный развод ради жилплощади, двигало ею всегда сочувствие к людям, желание видеть их в мире, в согласии и в активном действии.
Клавдия Афанасьевна была одних лет с Вериной матерью, с военной поры ходили они в подругах. В доме Навашиных Клавдия Афанасьевна бывала часто, мать угощала ее домашним вином из красной смородины и крыжовника, а чаще они пили с охотой чай и вспоминали былое.
При этом выражение лица у Сухановой было хитроватым и загадочным, а зеленоватые глаза чуть вытаращены, в них отражались летучие мысли, стремительные соображения: что бы еще этакое предпринять. Тетя Клаша была быстра и проворна, когда на ум к ней приходила идея, двигалась она словно вальсируя или напевая что-то про себя, одевалась она, по понятиям своих сверстниц, с шиком и как франтиха, на Верин же взгляд смешно и старомодно. Но Вера тетю Клашу любила.
Однако сегодня ее положение в доме Навашиных было нелегким, оно и ее самое смущало, и, видимо, от смущения этого, от неловкости своего положения Клавдия Афанасьевна говорила несколько неестественно и, загребая ложкой рябиновое варенье, все старалась развеселить собеседниц, что и совсем было неуместно.
— Ты как хочешь, я ему сказала, — продолжала Суханова, — жилы я твои перевью, а спортплощадку из тебя вытяну. Правильно? Правильно. Мы там заведем и группы активного отдыха для пожилых. Будем бегать, омолаживаться. Я вас всех запишу. Будешь бегать, Насть?
— Вместо стирки, что ли? — попробовала пошутить мать.
— И вместо стирки…
— Клавдия Афанасьевна, — сказала Вера, раньше она называла Суханову только тетей Клашей, — чего тут разводить церемонии, вы бы уж прямо к делу, если оно у вас есть. А то мне окучивать картошку.
— Вера, ну зачем ты… — вступила мать.
— Мне окучивать картошку, — мрачно сказала Вера.
— Ты потерпи, не спеши, — сказала Суханова. — Ты нас уважь. Мы ведь постарше тебя.
— Чтобы уважить, уважение надо иметь…
— Значит, ты так ко мне относишься? Я ведь почти что твоя крестная.
— Почти что не считается, — сказала Вера.
— Ты слышишь, Насть? — обернулась Суханова к матери. — Не считается. А раньше-то считалось!
— Нервная она очень стала, — сказала мать.
— Моя забота, какая я стала!
— Ну ладно, — сказала Суханова, — к делу так к делу. Но уж я прошу тебя, Верочка, выслушай нас со спокойствием. Мы ведь с миром к тебе пришли.
— С каким еще миром?! — чуть ли не крикнула Вера.
— Вера, я тебя прошу, — жалостливо произнесла мать.
— Ну хорошо, — вздохнула Вера.
— Нет, я оговорилась, — сказала Суханова, чашку отодвинув, — мы пришли не с миром. Это ты могла бы прийти с миром. Мы пришли за миром. Ты понимаешь меня? Тут, точно, целая делегация. Нет никого от Чистяковых и от этих, не наших, Рожновых, но я вроде бы от них… Стало быть, вот что. Ведь суд людской — он пострашнее суда того… который с законами. А в людском суде приговор вынесен. В твою пользу. И обидчики твои в том суде наказаны. Да еще как! И семьи их тоже наказаны. Ты человек добрый, как мать твоя, ты рассуди: нужны ли еще слезы, несчастья, седины вот у этих женщин? Ведь мы свои люди… А? И надо ли дело доводить еще до одного суда? Рассуди…
— Следователь рассудит, надо или не надо, — сказала Вера.
— Погоди, не спеши. Вот они, — Клавдия Афанасьевна показала рукой на Колокольникову и Турчкову, — пожилые женщины, матери, извинения у тебя просят…
— Извинения! — возмутилась Вера.
— Прощения у тебя просят…
— Что-то я не слышала, — сказала Вера, — чтобы они просили у меня прощения.
— Они пришли за этим…
Клавдия Афанасьевна произнесла это неуверенно, замолчала, растерянно поглядела на Елизавету Николаевну и Зинаиду Сергеевну, видимо, не было между ними договоренности о каких-либо прощениях, и теперь Клавдия Афанасьевна волновалась, левым глазом подмаргивала, словно бы намек или совет давала женщинам. Вера сидела напряженная, дыхание задержала, ждала, что будет дальше; она чувствовала себя за столом главной, от нее теперь зависело здесь все, а две женщины были в полной ее власти, и мстительное ощущение власти в то мгновение Веру обрадовало, и она была намерена эту власть употребить без жалости и оглядок на мать.
— Прощения просим… всей семьей…
Вера подняла глаза.
Елизавета Николаевна Колокольникова произнесла эти слова, голову опустив к самому столу, чужим, срывающимся голосом.
— Вера, прости… Сына моего прости… И нас с отцом прости… — Мать Турчкова встала стремительно, неловкое движение сделала, будто собиралась броситься к Вере, но не бросилась, а осталась стоять на месте и своими печальными глазами молила Веру о пощаде, при этом шептала что-то, словно бы у нее уже не осталось сил на громкие слова.
Вера тоже поднялась со стула, застыла, онемев, не знала, что делать. Турчкова и совсем замолчала, будто испугавшись, что Вера злобой ответит на ее отчаянный порыв, погасит надежду, а Вера и сама смотрела на Зинаиду Сергеевну с удивлением и испугом, ей казалось, что эта маленькая нервная женщина расплачется сейчас или, хуже того, упадет перед ней на колени, заголосит, вымаливая прощение и мир.
— Господи! Да зачем вы, Зинаида Сергеевна! — вскрикнула мать. — Вера, что ты молчишь? Что ж ты стоишь-то?
— Зинаида Сергеевна, что вы… — пробормотала Вера. — Зачем это?
Губы ее дрожали, она чуть было не дала волю слезам, порыв Зинаиды Сергеевны взволновал и разжалобил ее, вместе с тем какое-то умиление возникло в ее душе, так ей хотелось, чтобы все горькое кончилось и всем было хорошо, так она сейчас всех любила, что желала всех простить. Да что там простить! Она сама готова была сейчас просить прощения, и у Колокольниковой, и у Турчковой, и у матери своей за то, что их беды, их переживания были связаны с ней, с ее неверной жизнью, она уже собиралась сказать об этом, и тогда бы, наверное, все пошло не так, как оно пошло, но тут подскочила Клавдия Афанасьевна, не выдержавшая тяжкого для нее молчания, и заговорила:
— Вот, Вера, слышала, да? Слышала? Ты оцени, ты думаешь, им легко? Вот и все, вот и хорошо!.. Теперь бы и ударить по рукам-то! Ты, Вера, их прости, прости, помни обиду, но прости, гордыню свою придави, придави… Чего же мы стоим-то? Садитесь, садитесь, оно легче будет говорить…
Усаживались в молчании, если не считать шумного усердия Сухановой. Молчали же все по-своему. Колокольникова, казалось, была смущена и расстроена тем, что она решилась просить прощения, а Вера на ее слова никак не ответила. Зинаида Сергеевна все еще переживала собственное трепетное движение и вне себя вроде бы ничего не замечала. Мать выглядела обеспокоенной, Вера чувствовала, что мать желает что-то сказать ей, а может быть, и гостьям тоже, но ничего Настасья Степановна так и не сказала. Сама же Вера остывала, как бы трезвея, глядела на все происходящее и уже была довольна вмешательством Сухановой. «А то бы я наговорила лишнего, — думала Вера, — совсем уж было рот открыла… Попросили они прощения — и ладно, и хватит, и нечего тут…»
— И теперь, значит, все, — сказала Суханова, — теперь можно и по рукам, теперь можно кончить дело без всяких обид…
— Как же это по рукам? — спросила Вера.
— А так вот и по рукам, — сказала Суханова. — Раз ты их простила… И ты должна…
— Что я должна?
— Ну что? Заявление написать, что ничего не было… Ведь ты их простила…
— Значит, заявление?
— Вера, я же тебя знаю, и хорошо знаю. У тебя всегда язык, а то еще и кулак опережают разум… Вот губы ты сейчас скривила… А ты обожди, не спеши, обдумай все в спокойствии. Если бы я не в ваш дом пришла, а в чужой, я бы там деликатничала. Я бы все дело в такие мягкие слова упаковала, упрятала бы в такую обертку из целлофана да еще бы поверху голубенькую ленточку бантиком завязала, что ни одно мое слово не вызвало бы ни малейшей обиды. И губы никто бы там не кривил. А тут я все своими именами, потому что и мы свои, и туман не нужен. Вот — ты. Вот — они. Вот — твоя беда. Вот — ихняя. И ты, пожалуйста, думая о своей беде, попробуй и чужую примерить на себя… И не дуйся оттого, что тебе говорят одну суть, без всяких украшений… А? — сказала Суханова. — Вер? Дальше мне говорить или ты все поняла?
— Но как же я всем-то объясню — и в Никольском, и в моей больнице, — что ничего не было? — спросила Вера.
— А ты ничего и не объясняй.
Творожиха, приоткрыв калитку, прошмыгнула в навашинский палисадник, но и с желтой дорожки, из-за кустов черной смородины, увидеть, что происходит на переговорах, она не могла, однако и оставаться в неведении не могла и все пыталась привстать на цыпочки или даже подпрыгнуть в надежде хоть что-нибудь углядеть или услышать. Вера заметила ее старания и не сдержала улыбки.
— Что? — обернулась она к Сухановой.
— Я говорю — ты ничего и не объясняй.
— Да? — сказала Вера. — И все?
— И все.
— Ну что же…
Вера встала.
Клавдия Афанасьевна Суханова смотрела на Веру настороженно, но, встретившись с Вериным взглядом, заулыбалась вроде бы от всей души, словно открыв в Верином взгляде надежду на благополучный исход беседы; бутылку теперь Клавдия Афанасьевна распила бы за успех предприятия. А Колокольникова с Турчковой не улыбались, нет, но и они, казалось, были готовы заулыбаться сейчас, если бы Вера того пожелала, сидели в напряжении, было в их лицах и в их позах нечто жалкое, заискивающее, — что уж там Турчкова, величавая Елизавета Колокольникова и та застыла, будто сжавшаяся под плетью в надежде, что ее сейчас все же не казнят, а помилуют.
— И спасибо, Верочка, — сказала Суханова. — Поверь мне, все хорошо обернется. Заявление напиши — и все…
Тут Колокольникова подняла голову:
— Мы понимаем, тебе было плохо, и мать твоя перенервничала. Потому и все дело надо кончить по-доброму. Если ты их и нас простила, то и твою доброту следует отблагодарить, чтобы все было по справедливости…
— То есть как отблагодарить? — спросила Вера.
— А так, — сказала Колокольникова, — деньгами.
— Какими деньгами?
— Уж мы собрали, — сказала Колокольникова. — Не десятки, ясно… Восемьсот рублей. Не обидим… Деньги вам теперь нужны. Тебе не мешало бы съездить в Сочи, на море, полечиться или просто отдохнуть. Настя вот, знаю, приболела. Так болезнь денег потребует. Не у отца же вам просить…
«Откуда она знает о болезни-то?» — подумала Вера.
Впрочем, она подумала об этом от растерянности.
— Так что же я, по-вашему, продажная? — сказала Вера.
— Вера, ты что? — в тревоге поднялась мать.
— Стало быть, за все можно заплатить? — сказала Вера.
— Верка, погоди!
Но Вера уже шумела, разъяряясь, успокоиться не могла, да и не хотела, она была сейчас победительницей, хозяйкой положения, ощущение власти над притихшими женщинами, казалось, снова радовало ее, она не знала, что сделает сейчас, но уж что-то сделает непременно, даст волю обиде, своему несчастью.
— Вера, дочка… — Мать взяла ее за локоть.
— Ну ладно, — сказала Вера, утихнув, — вот что… Уходите вон, чтобы я вас больше тут не видела…
— Вера, дочка…
— Вера, одумайся, поздно будет…
— Я не продажная! И не виноватая! Уходите отсюда, поняли? Уходите!
Колокольникова и Турчкова двинулись к двери, не дожидаясь новых просьб. Турчкова уходила несчастной и испуганной, Колокольникова же как будто распрямилась и, обернувшись напоследок, взглянула на Веру зло и презрительно, хотела, видно, ответить Вере, но сдержалась, только глаза сощурила со значением, а Суханова все стояла в растерянности у стола, не могла поверить повороту предприятия, совсем было слаженного, и Вера подскочила к ней, стала толкать ее к двери.
— Уходите, катитесь отсюда! Чтобы ноги здесь вашей не было!
— Да ты что? Истерика, что ли, у тебя?
— Я вам покажу сейчас истерику!
— Верочка, дочка, опомнись!
— Совсем, что ли, бесстыжей меня считают?
Только сойдя с крыльца, Суханова поняла серьезность Вериных намерений, и тут она поспешила по желтой дорожке за Колокольниковой и Турчковой, оглядывалась при этом и пальцем крутила возле виска. Жест этот вконец разозлил Веру, и она выскочила за женщинами на улицу, хотя и не собиралась этого делать, выскочила и громко, на весь поселок Никольский, выкрикнула им вдогонку напрасные слова, обидные и скверные.
— Мать-то не срами, — обернулась на ее слова Суханова, — ей мужа-озорника по горло хватит!
— Я вот вас осрамлю! — не унималась Вера.
— Ох, Верка, пожалеешь! Ох, погоди, я тебе припомню! Крик твой слезами обернется!
— Вы у меня сами пожалеете!
Уходили гостьи, уносили срам и обиду, друг друга, видно, в своей неудаче стыдились, распалась временная компания; Турчкова отстала от Колокольниковой и даже на левую сторону улицы перешла, Суханова тоже, казалось, шагала сама по себе, ни на кого не глядя, но уже не спеша, устало — ее-то крах был особенным; одна лишь Творожиха, пыхтя, припрыгивая на старости лет, семенила за Колокольниковой — та уходила гордой и энергичной походкой. А Вера все еще стояла у своей калитки, руки положив на бедра, неистовой воительницей. Потом повернулась, решительно пошла домой, прикрикнула на младших сестер, подвернувшихся ей в сенях, рванула дверь в комнату.
Мать сидела у стола расстроенная, чуть не плакала.
— Ну, довольна? — сказала она.
— А тебе-то что?
— И не стыдно тебе? — сказала мать тоскливо.
— А чего мне стыдиться-то?
— Мне вот стыдно. — В голосе матери было отчаяние.
— Ну, а чего же они…
— И тебе будет стыдно за свой кураж. Не сейчас, так через десять лет. Женщины эти в радости, что ли, к тебе пришли? А ты…
— Так что же мне…
Вера ворчала, но уже обороняясь от материных укоров, от материных тоскливых глаз, а сама остывала, и тошно ей становилось, мерзко было на душе. Она присела у стола и все-все случившееся здесь минуты назад припомнила до мельчайшей подробности, и уж особенно то, как сухонькая нервная мать Турчкова норовила встать перед ней на колени, вымаливая прошение сыну. И то, что совсем недавно доставляло ей если не радость, так удовлетворение, то, как она, девчонка, взяла верх над матерями своих обидчиков и могла заставить их унижаться, страдать или в надежде на выгоду поддакивать ей, все это казалось Вере теперь отвратительным и жестоким. «Зачем я это? Зачем я куражилась, кричала на них? Сказала бы „нет“ — и все. Какая я подлая! Обернется мой кураж моими же слезами, верно тетя Клаша сказала, так мне и надо, и пусть».
— Мама, — сказала Вера растерянно, — что же они мне деньги предлагали? Как же бы я взяла их?
— Не знаю…
— А ты бы взяла? — спросила Вера, помолчав.
— Я… — смутилась мать. — Зачем же я?
— Нет, ты скажи: ты бы на моем месте взяла?
— Нет, — вздохнула мать, — не взяла бы…
— Ну вот. А я почему?
Потом они сидели молча, мать, казалось Вере, поняла ее и перестала бранить дочь в мыслях, а Вера была растрогана тем, что мать ее поступила бы точно так же, как поступила она. Снова вспомнила она, как говорила Колокольникова про поганые деньги. И обида, остывшая было, снова, вспыхнула в ней.
Однажды, когда Вера окучивала картошку, долбила мотыгой землю между грядок, бурую, просушенную солнцем, словно бы солончаковую, подгребала ее к тщедушным кустикам, она услышала негромкий разговор. Вера выпрямилась и увидела на террасе каких-то людей, вроде бы женщин. Солнце било в глаза, и Вера не поняла, кто там пришел, — видимо, материны гости. Она вытерла лицо подолом сарафана и снова принялась бить мотыгой землю. Но минут через пять на крыльце появилась мать и окликнула ее.
— Чего еще? — спросила Вера недовольно.
— Вера, к нам вот пришли, — сказала мать.
— Кто еще пришел?
— Ну вот, знаешь, пришли… — Мать как-то мялась, и Вера по голосу ее чувствовала, что она волнуется. — Надо поговорить…
— Ты и поговори, — сказала Вера.
— Нет, и тебе надо. Они и к тебе пришли…
— А кто они-то?
— Ну, эти… Ну, знаешь… Иди, Вера, а? Надо… А то нехорошо выйдет…
— Вот еще удовольствие! — проворчала Вера и бросила мотыгу. — Гнала бы ты их!
Сказала это она так, на всякий случай, представить не могла, кого принесла к ним нелегкая, — впрочем, ей было все равно, видеть она сейчас никого не желала, даже Сергея, и ни за что бы не пошла в дом, заупрямилась бы и не пошла, если бы не почуяла в словах матери, в ее руках, опущенных нескладно, не только растерянность, но и испуг. И к ней-то, Вере, мать обращалась с крыльца без обычной резкости, а неуверенной в себе просительницей. Все это озадачило и насторожило Веру. Намыливая руки под краном, Вера покосилась на мать:
— Ну, и кто там?
— Сама увидишь, — сказала мать и улыбнулась странно, будто смущалась чего-то или никак не могла поверить в реальность появления в их доме именно этих гостей.
«Неужели отец вернулся?» — подумала Вера.
Нахмурившись, решительным шагом прошла она в комнату и там за столом увидала трех женщин. «Так, — сказала себе Вера. — Начинается». Женщины сидели в комнате хорошо ей знакомые — Елизавета Николаевна, мать Колокольникова, Зинаида Сергеевна Турчкова и приятельница Вериной матери Клавдия Афанасьевна Суханова, известная в Никольском хлопотунья по прозвищу «Сваха».
— Здравствуй, Верочка, — сказала Суханова, улыбаясь широко. — Что ж ты не здороваешься?
— Здравствуйте, — растерянно сказала Вера.
— Здравствуй, Вера, — услышала она от Колокольниковой и Турчковой.
— Присаживайся, Верочка, — сказала Суханова, — вот мы для тебя стульчик приготовили. Будь как дома.
Вера машинально опустилась на стул, а глянув в окно, увидела бабку Творожиху, топтавшуюся у калитки, цепкими своими глазами Творожиха тотчас же углядела Веру, и чуть не поклонилась ей со сладким выражением лица. Вера поморщилась презрительно и отвернулась. Дошлая колокольниковская родственница явилась, наверное, для поддержки делегации, а может, и сама по себе, из любопытства, лисий нюх притянул ее сюда.
— Может, чайком угостить? — предложила мать.
— Каким еще чайком! — возмутилась Вера.
— Чайку, чайку, — обрадовалась Суханова, — неси, Настя, чайку, а ее не слушай, они, эти молодые, кофейные души, причем без молока, а прямо черные. От кофе одна изжога, а нам нужен спокойный напиток, иначе и не сговоримся. Потом ведь, Насть, наше-то поколение не кофейное, а чайное.
Вера сидела мрачная, в беседе она участвовать не желала, а желала дать понять гостьям, что они здесь лишние. В словах Сухановой ее возмутило одно — «сговоримся»: о чем еще сговариваться? Мать, суетившаяся с вареньями и чашками и вроде бы даже довольная этой суетой, раздражала Веру. Сама она, хотя у нее я пересохло в горле, чашку с блюдцем от себя решительно отодвинула.
А чаепитие и впрямь началось. Гостьи и мать словно бы увлеклись им всерьез, а отпробовав прошлогоднего варенья из черноплодной рябины, стали выяснять, сколько сахару нужно для этой ягоды и стоит ли вообще держать черную рябину, так уж ли она хороша от высокого давления, а если стоит, то как уберечь в августе недозревшие гроздья от дроздов — обвязав ли марлей или накрыв кусты хлорвиниловой пленкой.
— Пугало надо пострашнее. Или вместо чучела поставить Творожиху. С мешком семечек, — сказала Суханова и засмеялась обрадованно.
Она, собственно говоря, одна и вела разговор. Мать и Колокольникова ей поддакивали, мать — суетливо, а Колокольникова — солидно и с достоинством, Турчкова же только иногда и невпопад произносила мелкие и случайные слова. Когда Турчкова наливала чай в блюдце, пальцы ее дрожали и слова у нее тоже получались какие-то дрожащие, будто бы их на лету схватывал озноб. Вера, напротив, успокоилась и теперь сидела молча, рассматривала незваных гостий. Не то чтобы она открывала в них что-то новое для себя, просто сейчас она смотрела на них с иными, чем прежде, чувствами, а внимание ее было обострено.
Ей бросилось, в глаза, что Зинаида Сергеевна Турчкова похожа на ее мать. Тоже маленькая, высохшая, груди нет. Материна ровесница и выглядит как мать, будто бы ей скоро идти на пенсию. Вид у Турчковой был, правда, более городской и культурный, чем у матери, она имела и манеры служащей в учреждении, но казалась Вере несчастной и жалкой. Курить сейчас не курила, а мяла сигарету пальцами, табачные крошки сыпала на пол и на клеенку. Мать была все же более спокойной и медлительной, чем Турчкова, и сегодня и всегда. Беды она принимала терпеливо, не опускала рук в тихой уверенности, что все обойдется. Турчкова же и в благополучные дни ждала плохого, в маленьких печальных глазах ее была растерянность и даже обреченность, казалось, с ней только что случилось несчастье или несчастье это вот-вот должно было произойти и она знает о нем. За столом Зинаида Сергеевна очень нервничала, делала много лишних движений, быстрых и неловких, и Вере на мгновение стало жалко ее, она опасалась, как бы Зинаида Сергеевна не расплакалась.
Колокольникова, напротив, совсем не нервничала. «Такую и пушкой не прошибешь, — думала Вера, — танком не переедешь. Сидит, как хозяйка, а мы вроде к ней в гости пришли и собираемся о чем-то просить. Чай из блюдечка потягивает, как купчиха… купчиха и есть…» Вот уж кому досталось подарков от природы, так это Елизавете Николаевне. В Никольском о ней говорили: сметана, а не баба. И красива, и телом обильна, и здорова, и свежа не по летам. Словно бы судьба не ломала ее, не взваливала ей на плечи пудовые ноши, уберегала от тягот никольских сверстниц, а лишь ублажала, пластинки ей заводила на коломенском патефоне — «Белую березу» да «Валенки» — и кормила дармовыми пирогами. Но нет, и у нее судьба была простая, если уж чем и баловала, так только жадными взглядами мужиков, велика радость. А Елизавета Николаевна жизнью своей была довольна, оттого, наверное, редко ее видели на людях ворчливой и темной лицом. Раньше Елизавета Николаевна нравилась Вере, любо было смотреть, как она пляшет, раззадорившись, «цыганочку» или «барыню» на хмельных гулянках, и песни, особенно протяжные, с тоской, вела она умело, сочным и как бы ленивым голосом. Вера этой вальяжной, а иногда и величавой женщине завидовала, было дело. Но сегодня она смотрела на нее с неприязнью, и ей казалось, что снисходительная улыбка Елизаветы Николаевны нынче относится именно к ней, Вере, и в улыбке этой прячется ехидство, злорадное обещание при случае, а может быть, прямо и сейчас выказать Вере презрение и нравственное превосходство. Елизавета Николаевна была особо неприятна Вере еще и потому, что лицом своим Василий Колокольников был в мать.
К Сухановой Вера относилась спокойнее, она была своя в их доме, но раз она явилась сегодня к ним союзницей противной стороны, то и с ней Вера не желала разговаривать.
Клавдия Афанасьевна Суханова была женщиной деятельней и беспокойной. Иные относились к ней иронически, а Навашины к ней привыкли. Работала Суханова на станции Гривно табельщицей, но главные ее житейские интересы были дома, в Никольском. Тут уж, казалось, ни один блин, ни один пирожок не мог испечься без ее дрожжей. Всюду она поспевала, во всем участвовала. С трибун при случае ее хвалили, называли бескорыстной общественницей. Она и была бескорыстной общественницей, суета ее и хлопоты приносили Клавдии Афанасьевне удовольствие, а если имела она корысть, то вся корысть эта умещалась в желании быть на миру, знать все повороты никольской жизни и обязательно участвовать в них. Ну, и при возможности после полезного дела не отказываться от чарки с закуской. При этом и водка, и огурчики не были для нее самоцелью. Просто ей было приятно посидеть в компании, пошуметь, поболтать, а если надо, то и снова что-нибудь уладить, кого-нибудь помирить или познакомить. В случае, когда затевалось в Никольском важное дело, Клавдию Афанасьевну ни упрашивать, ни инструктировать не надо было. Все она чуяла и понимала в нужном свете, а то и еще яснее, чем требовалось. С шутками, с громогласным высмеиванием отдельных жителей Никольского поднимала она ближние и дальние улицы на посадку лип и тополей вдоль общественных дорог.
Во всех уличных неурядицах и семейных недоразумениях Клавдия Афанасьевна оказывалась непременно советчицей, а то и судьей. Какие только прозвища не ходили в Никольском за Сухановой. Звали ее и министром иностранных дел, и уличным регулировщиком, и свахой, и массовиком-затейником, и бабой Бабарихой, и еще кое-кем похлеще, но однако же злобы в этих прозвищах не было. Потому как и сама Клавдия Афанасьевна зла никому, кроме как реакционным иноземным кругам, не желала. Пусть в предприятиях своих она иногда попадала впросак, пусть иногда своими стараниями только портила дело, как было с Петуховыми, затеявшими фиктивный развод ради жилплощади, двигало ею всегда сочувствие к людям, желание видеть их в мире, в согласии и в активном действии.
Клавдия Афанасьевна была одних лет с Вериной матерью, с военной поры ходили они в подругах. В доме Навашиных Клавдия Афанасьевна бывала часто, мать угощала ее домашним вином из красной смородины и крыжовника, а чаще они пили с охотой чай и вспоминали былое.
При этом выражение лица у Сухановой было хитроватым и загадочным, а зеленоватые глаза чуть вытаращены, в них отражались летучие мысли, стремительные соображения: что бы еще этакое предпринять. Тетя Клаша была быстра и проворна, когда на ум к ней приходила идея, двигалась она словно вальсируя или напевая что-то про себя, одевалась она, по понятиям своих сверстниц, с шиком и как франтиха, на Верин же взгляд смешно и старомодно. Но Вера тетю Клашу любила.
Однако сегодня ее положение в доме Навашиных было нелегким, оно и ее самое смущало, и, видимо, от смущения этого, от неловкости своего положения Клавдия Афанасьевна говорила несколько неестественно и, загребая ложкой рябиновое варенье, все старалась развеселить собеседниц, что и совсем было неуместно.
— Ты как хочешь, я ему сказала, — продолжала Суханова, — жилы я твои перевью, а спортплощадку из тебя вытяну. Правильно? Правильно. Мы там заведем и группы активного отдыха для пожилых. Будем бегать, омолаживаться. Я вас всех запишу. Будешь бегать, Насть?
— Вместо стирки, что ли? — попробовала пошутить мать.
— И вместо стирки…
— Клавдия Афанасьевна, — сказала Вера, раньше она называла Суханову только тетей Клашей, — чего тут разводить церемонии, вы бы уж прямо к делу, если оно у вас есть. А то мне окучивать картошку.
— Вера, ну зачем ты… — вступила мать.
— Мне окучивать картошку, — мрачно сказала Вера.
— Ты потерпи, не спеши, — сказала Суханова. — Ты нас уважь. Мы ведь постарше тебя.
— Чтобы уважить, уважение надо иметь…
— Значит, ты так ко мне относишься? Я ведь почти что твоя крестная.
— Почти что не считается, — сказала Вера.
— Ты слышишь, Насть? — обернулась Суханова к матери. — Не считается. А раньше-то считалось!
— Нервная она очень стала, — сказала мать.
— Моя забота, какая я стала!
— Ну ладно, — сказала Суханова, — к делу так к делу. Но уж я прошу тебя, Верочка, выслушай нас со спокойствием. Мы ведь с миром к тебе пришли.
— С каким еще миром?! — чуть ли не крикнула Вера.
— Вера, я тебя прошу, — жалостливо произнесла мать.
— Ну хорошо, — вздохнула Вера.
— Нет, я оговорилась, — сказала Суханова, чашку отодвинув, — мы пришли не с миром. Это ты могла бы прийти с миром. Мы пришли за миром. Ты понимаешь меня? Тут, точно, целая делегация. Нет никого от Чистяковых и от этих, не наших, Рожновых, но я вроде бы от них… Стало быть, вот что. Ведь суд людской — он пострашнее суда того… который с законами. А в людском суде приговор вынесен. В твою пользу. И обидчики твои в том суде наказаны. Да еще как! И семьи их тоже наказаны. Ты человек добрый, как мать твоя, ты рассуди: нужны ли еще слезы, несчастья, седины вот у этих женщин? Ведь мы свои люди… А? И надо ли дело доводить еще до одного суда? Рассуди…
— Следователь рассудит, надо или не надо, — сказала Вера.
— Погоди, не спеши. Вот они, — Клавдия Афанасьевна показала рукой на Колокольникову и Турчкову, — пожилые женщины, матери, извинения у тебя просят…
— Извинения! — возмутилась Вера.
— Прощения у тебя просят…
— Что-то я не слышала, — сказала Вера, — чтобы они просили у меня прощения.
— Они пришли за этим…
Клавдия Афанасьевна произнесла это неуверенно, замолчала, растерянно поглядела на Елизавету Николаевну и Зинаиду Сергеевну, видимо, не было между ними договоренности о каких-либо прощениях, и теперь Клавдия Афанасьевна волновалась, левым глазом подмаргивала, словно бы намек или совет давала женщинам. Вера сидела напряженная, дыхание задержала, ждала, что будет дальше; она чувствовала себя за столом главной, от нее теперь зависело здесь все, а две женщины были в полной ее власти, и мстительное ощущение власти в то мгновение Веру обрадовало, и она была намерена эту власть употребить без жалости и оглядок на мать.
— Прощения просим… всей семьей…
Вера подняла глаза.
Елизавета Николаевна Колокольникова произнесла эти слова, голову опустив к самому столу, чужим, срывающимся голосом.
— Вера, прости… Сына моего прости… И нас с отцом прости… — Мать Турчкова встала стремительно, неловкое движение сделала, будто собиралась броситься к Вере, но не бросилась, а осталась стоять на месте и своими печальными глазами молила Веру о пощаде, при этом шептала что-то, словно бы у нее уже не осталось сил на громкие слова.
Вера тоже поднялась со стула, застыла, онемев, не знала, что делать. Турчкова и совсем замолчала, будто испугавшись, что Вера злобой ответит на ее отчаянный порыв, погасит надежду, а Вера и сама смотрела на Зинаиду Сергеевну с удивлением и испугом, ей казалось, что эта маленькая нервная женщина расплачется сейчас или, хуже того, упадет перед ней на колени, заголосит, вымаливая прощение и мир.
— Господи! Да зачем вы, Зинаида Сергеевна! — вскрикнула мать. — Вера, что ты молчишь? Что ж ты стоишь-то?
— Зинаида Сергеевна, что вы… — пробормотала Вера. — Зачем это?
Губы ее дрожали, она чуть было не дала волю слезам, порыв Зинаиды Сергеевны взволновал и разжалобил ее, вместе с тем какое-то умиление возникло в ее душе, так ей хотелось, чтобы все горькое кончилось и всем было хорошо, так она сейчас всех любила, что желала всех простить. Да что там простить! Она сама готова была сейчас просить прощения, и у Колокольниковой, и у Турчковой, и у матери своей за то, что их беды, их переживания были связаны с ней, с ее неверной жизнью, она уже собиралась сказать об этом, и тогда бы, наверное, все пошло не так, как оно пошло, но тут подскочила Клавдия Афанасьевна, не выдержавшая тяжкого для нее молчания, и заговорила:
— Вот, Вера, слышала, да? Слышала? Ты оцени, ты думаешь, им легко? Вот и все, вот и хорошо!.. Теперь бы и ударить по рукам-то! Ты, Вера, их прости, прости, помни обиду, но прости, гордыню свою придави, придави… Чего же мы стоим-то? Садитесь, садитесь, оно легче будет говорить…
Усаживались в молчании, если не считать шумного усердия Сухановой. Молчали же все по-своему. Колокольникова, казалось, была смущена и расстроена тем, что она решилась просить прощения, а Вера на ее слова никак не ответила. Зинаида Сергеевна все еще переживала собственное трепетное движение и вне себя вроде бы ничего не замечала. Мать выглядела обеспокоенной, Вера чувствовала, что мать желает что-то сказать ей, а может быть, и гостьям тоже, но ничего Настасья Степановна так и не сказала. Сама же Вера остывала, как бы трезвея, глядела на все происходящее и уже была довольна вмешательством Сухановой. «А то бы я наговорила лишнего, — думала Вера, — совсем уж было рот открыла… Попросили они прощения — и ладно, и хватит, и нечего тут…»
— И теперь, значит, все, — сказала Суханова, — теперь можно и по рукам, теперь можно кончить дело без всяких обид…
— Как же это по рукам? — спросила Вера.
— А так вот и по рукам, — сказала Суханова. — Раз ты их простила… И ты должна…
— Что я должна?
— Ну что? Заявление написать, что ничего не было… Ведь ты их простила…
— Значит, заявление?
— Вера, я же тебя знаю, и хорошо знаю. У тебя всегда язык, а то еще и кулак опережают разум… Вот губы ты сейчас скривила… А ты обожди, не спеши, обдумай все в спокойствии. Если бы я не в ваш дом пришла, а в чужой, я бы там деликатничала. Я бы все дело в такие мягкие слова упаковала, упрятала бы в такую обертку из целлофана да еще бы поверху голубенькую ленточку бантиком завязала, что ни одно мое слово не вызвало бы ни малейшей обиды. И губы никто бы там не кривил. А тут я все своими именами, потому что и мы свои, и туман не нужен. Вот — ты. Вот — они. Вот — твоя беда. Вот — ихняя. И ты, пожалуйста, думая о своей беде, попробуй и чужую примерить на себя… И не дуйся оттого, что тебе говорят одну суть, без всяких украшений… А? — сказала Суханова. — Вер? Дальше мне говорить или ты все поняла?
— Но как же я всем-то объясню — и в Никольском, и в моей больнице, — что ничего не было? — спросила Вера.
— А ты ничего и не объясняй.
Творожиха, приоткрыв калитку, прошмыгнула в навашинский палисадник, но и с желтой дорожки, из-за кустов черной смородины, увидеть, что происходит на переговорах, она не могла, однако и оставаться в неведении не могла и все пыталась привстать на цыпочки или даже подпрыгнуть в надежде хоть что-нибудь углядеть или услышать. Вера заметила ее старания и не сдержала улыбки.
— Что? — обернулась она к Сухановой.
— Я говорю — ты ничего и не объясняй.
— Да? — сказала Вера. — И все?
— И все.
— Ну что же…
Вера встала.
Клавдия Афанасьевна Суханова смотрела на Веру настороженно, но, встретившись с Вериным взглядом, заулыбалась вроде бы от всей души, словно открыв в Верином взгляде надежду на благополучный исход беседы; бутылку теперь Клавдия Афанасьевна распила бы за успех предприятия. А Колокольникова с Турчковой не улыбались, нет, но и они, казалось, были готовы заулыбаться сейчас, если бы Вера того пожелала, сидели в напряжении, было в их лицах и в их позах нечто жалкое, заискивающее, — что уж там Турчкова, величавая Елизавета Колокольникова и та застыла, будто сжавшаяся под плетью в надежде, что ее сейчас все же не казнят, а помилуют.
— И спасибо, Верочка, — сказала Суханова. — Поверь мне, все хорошо обернется. Заявление напиши — и все…
Тут Колокольникова подняла голову:
— Мы понимаем, тебе было плохо, и мать твоя перенервничала. Потому и все дело надо кончить по-доброму. Если ты их и нас простила, то и твою доброту следует отблагодарить, чтобы все было по справедливости…
— То есть как отблагодарить? — спросила Вера.
— А так, — сказала Колокольникова, — деньгами.
— Какими деньгами?
— Уж мы собрали, — сказала Колокольникова. — Не десятки, ясно… Восемьсот рублей. Не обидим… Деньги вам теперь нужны. Тебе не мешало бы съездить в Сочи, на море, полечиться или просто отдохнуть. Настя вот, знаю, приболела. Так болезнь денег потребует. Не у отца же вам просить…
«Откуда она знает о болезни-то?» — подумала Вера.
Впрочем, она подумала об этом от растерянности.
— Так что же я, по-вашему, продажная? — сказала Вера.
— Вера, ты что? — в тревоге поднялась мать.
— Стало быть, за все можно заплатить? — сказала Вера.
— Верка, погоди!
Но Вера уже шумела, разъяряясь, успокоиться не могла, да и не хотела, она была сейчас победительницей, хозяйкой положения, ощущение власти над притихшими женщинами, казалось, снова радовало ее, она не знала, что сделает сейчас, но уж что-то сделает непременно, даст волю обиде, своему несчастью.
— Вера, дочка… — Мать взяла ее за локоть.
— Ну ладно, — сказала Вера, утихнув, — вот что… Уходите вон, чтобы я вас больше тут не видела…
— Вера, дочка…
— Вера, одумайся, поздно будет…
— Я не продажная! И не виноватая! Уходите отсюда, поняли? Уходите!
Колокольникова и Турчкова двинулись к двери, не дожидаясь новых просьб. Турчкова уходила несчастной и испуганной, Колокольникова же как будто распрямилась и, обернувшись напоследок, взглянула на Веру зло и презрительно, хотела, видно, ответить Вере, но сдержалась, только глаза сощурила со значением, а Суханова все стояла в растерянности у стола, не могла поверить повороту предприятия, совсем было слаженного, и Вера подскочила к ней, стала толкать ее к двери.
— Уходите, катитесь отсюда! Чтобы ноги здесь вашей не было!
— Да ты что? Истерика, что ли, у тебя?
— Я вам покажу сейчас истерику!
— Верочка, дочка, опомнись!
— Совсем, что ли, бесстыжей меня считают?
Только сойдя с крыльца, Суханова поняла серьезность Вериных намерений, и тут она поспешила по желтой дорожке за Колокольниковой и Турчковой, оглядывалась при этом и пальцем крутила возле виска. Жест этот вконец разозлил Веру, и она выскочила за женщинами на улицу, хотя и не собиралась этого делать, выскочила и громко, на весь поселок Никольский, выкрикнула им вдогонку напрасные слова, обидные и скверные.
— Мать-то не срами, — обернулась на ее слова Суханова, — ей мужа-озорника по горло хватит!
— Я вот вас осрамлю! — не унималась Вера.
— Ох, Верка, пожалеешь! Ох, погоди, я тебе припомню! Крик твой слезами обернется!
— Вы у меня сами пожалеете!
Уходили гостьи, уносили срам и обиду, друг друга, видно, в своей неудаче стыдились, распалась временная компания; Турчкова отстала от Колокольниковой и даже на левую сторону улицы перешла, Суханова тоже, казалось, шагала сама по себе, ни на кого не глядя, но уже не спеша, устало — ее-то крах был особенным; одна лишь Творожиха, пыхтя, припрыгивая на старости лет, семенила за Колокольниковой — та уходила гордой и энергичной походкой. А Вера все еще стояла у своей калитки, руки положив на бедра, неистовой воительницей. Потом повернулась, решительно пошла домой, прикрикнула на младших сестер, подвернувшихся ей в сенях, рванула дверь в комнату.
Мать сидела у стола расстроенная, чуть не плакала.
— Ну, довольна? — сказала она.
— А тебе-то что?
— И не стыдно тебе? — сказала мать тоскливо.
— А чего мне стыдиться-то?
— Мне вот стыдно. — В голосе матери было отчаяние.
— Ну, а чего же они…
— И тебе будет стыдно за свой кураж. Не сейчас, так через десять лет. Женщины эти в радости, что ли, к тебе пришли? А ты…
— Так что же мне…
Вера ворчала, но уже обороняясь от материных укоров, от материных тоскливых глаз, а сама остывала, и тошно ей становилось, мерзко было на душе. Она присела у стола и все-все случившееся здесь минуты назад припомнила до мельчайшей подробности, и уж особенно то, как сухонькая нервная мать Турчкова норовила встать перед ней на колени, вымаливая прошение сыну. И то, что совсем недавно доставляло ей если не радость, так удовлетворение, то, как она, девчонка, взяла верх над матерями своих обидчиков и могла заставить их унижаться, страдать или в надежде на выгоду поддакивать ей, все это казалось Вере теперь отвратительным и жестоким. «Зачем я это? Зачем я куражилась, кричала на них? Сказала бы „нет“ — и все. Какая я подлая! Обернется мой кураж моими же слезами, верно тетя Клаша сказала, так мне и надо, и пусть».
— Мама, — сказала Вера растерянно, — что же они мне деньги предлагали? Как же бы я взяла их?
— Не знаю…
— А ты бы взяла? — спросила Вера, помолчав.
— Я… — смутилась мать. — Зачем же я?
— Нет, ты скажи: ты бы на моем месте взяла?
— Нет, — вздохнула мать, — не взяла бы…
— Ну вот. А я почему?
Потом они сидели молча, мать, казалось Вере, поняла ее и перестала бранить дочь в мыслях, а Вера была растрогана тем, что мать ее поступила бы точно так же, как поступила она. Снова вспомнила она, как говорила Колокольникова про поганые деньги. И обида, остывшая было, снова, вспыхнула в ней.