Вера прошла пристанционную площадь, ни разу не оглянулась, знала, что на нее смотрят сейчас десятки людей, все судят о ней — кто вслух, а кто в мыслях — и будут судить долго, и она шла все с теми же спокойствием и достоинством, с какими покинула Колокольникова и сделала первые шаги сквозь толпу. Но как только площадь и люди на ней остались позади, а дорога сменилась тропинкой, и тропинка привела Веру в тихий, мало знакомый ей переулок, Вера сразу же опустилась на неошкуренные бревна, лежавшие возле синего забора. Сил в ней больше не было, спина ее согнулась. Сергей подошел, положил Вере руку на плечо, руку его она не сняла, однако Сергею ничего не сказала, да и не хотела говорить ничего. «Ну и хорошо, — думала Вера, — что я не сделала этого. Тогда, в июне, я бы, наверное, сделала это… А теперь не могу… Ну и хорошо… Буду жить человеком, и теперь мне ничто не страшно, никуда я отсюда не уеду…»
   Главное чувство, какое она испытала сейчас, было облегчение. Все, что она видела и ощущала теперь — и серое небо, и гроздья рябины над головой, и крепкая еловая кора под ладонями, — все это опять было ее, ничто не тяготило ее и не находилось с ней в ссоре. «Все это мое, — думала Вера, — все это снова мое!» Ничто в ее жизни не кончилось, все получало теперь продолжение. Корзинка с грибами лежала на Вериных коленях, и снова это были просто грибы, белые, подрябиновки и лисички, не имели они уже никакой злой и мучительной связи с ножом, с чужой и ее, Вериной, погибелью. «Нет, уж я знаю теперь, как жить!» — сказала она себе опять.
   Вера оглянулась, с бревен была видна лишь часть площади, зеленый штакетник вокруг клумбы с последними астрами и то место, где она встретила Колокольникова. Площадь была уже пуста, одна лишь мороженщица ждала новую электричку. «Ну вот, — подумала Вера, — и пусто, и нет никого… Будто и ничего не случилось. А ведь случилось!» Надо было идти, да сил подняться не нашлось. И тут Вера увидела на площади мать и сестер. Они были еще далеко, пересекли площадь, а потом свернули на дорогу, ведущую к ней, Вере.
   Мать и сестры спешили, почти бежали и словно бы что-то кричали. Тогда Вера встала и пошла им навстречу.

31

   Наутро нож был передан в прокуратуру никольскими жителями Чистяковыми, при ноже было заявление, в нем описывался случай на станции и еще раз внимание властей обращалось на то, каков характер печально известной Веры Навашиной и каков ее моральный облик.
   Николай Иванович Десницын, получив нож и заявление, тут же поехал в Никольское, вызнал подробности случившегося, говорил и с Навашиной, говорил и с другими людьми, а вернувшись в город, зашел в комнату к Шаталову и положил нож ему на стол. Десницын рассказал Шаталову и о происшествии на станции, и о событиях последних дней в Никольском. «Экая беда», — покачал головой Шаталов.
   — И что же ты думаешь об этом? — спросил он Десницына.
   — Я не все закончил, — сказал Десницын, — но склоняюсь к тому, что прокурор был прав, посчитав, что оснований для прекращения дела не было.
   — Ясно, — сказал Шаталов.
   Десницын ушел. Виктор Сергеевич долго сидел молча. Потом позвонил районному прокурору.
   — Считаешь, что ошибся? — спросил Колесов, выслушав Виктора Сергеевича.
   — Да, видно, ошибся…
   — Все ведь очень серьезно… И для тебя в первую очередь.
   — Уж куда серьезнее…
   — Думаю, что Десницын скоро закончит дело. Тебе будет нелегко, — сказал прокурор. — И что ты теперь думаешь?
   — Думать мне придется еще много, и будет над чем, — сказал Шаталов. — А теперь я хотел бы написать объяснения по поводу того, как я вел следствие и что мной руководило. Полагаю, некоторые сведения будут полезны Десницыну.
   — Ну что ж, пиши, — сказал Колесов.
   Теперь Виктор Сергеевич и сидел над объяснениями. Все слова, какие следовало написать, были в его голове, однако листы казенной бумаги оставались чистыми. Виктор Сергеевич то и дело вертел пальцами нож с фиолетовыми зайцами на ручке и опять вспоминал беседы с Верой Навашиной и здесь, в его кабинете, и у Навашиных дома, и опять виделась ему красивая, одетая ярко, пожалуй, даже и дерзко, девица, да и не девица, а женщина уже, до которой, как казалось Виктору Сергеевичу, не всегда доходили его долгие рассуждения о доброте и справедливости. Но были в разговоре о доброте и у Навашиной, больше молчавшей, видимо, свои доводы. Вот теперь последним доводом стал этот нож, брошенный к ногам Колокольникова. «Может быть, она и меня имела в виду, когда нож-то бросала, — думал Виктор Сергеевич, — а может, и вовсе не помнила, что был такой следователь… Скорее всего… Так я и не понял, значит, ее. А еще чуть ли не опекуном собирался стать никольской компании… Хорош опекун…»
   Окна были уже синие, два часа назад разошлись из комнаты Виктора Сергеевича сослуживцы. Далекие сигналы электричек напоминали Виктору Сергеевичу о том, что ему еще предстоит добираться до вокзала и ехать в Москву. Он закрыл нож, отложил его в сторону, взял ручку и написал: «Районному прокурору…»
 
   1969—1972