Полежав немного, Вера все же встала и попыталась, не глядя в зеркало и даже на свое смутное отражение на оконном стекле, поправить прическу и вроде бы ее поправила, потом она снова улеглась на кровать, но так, чтобы волосы не примять, и опять явились к ней мысли горькие, путаные, скачущие, тоскливые. Тут в соседней комнате заговорила мать и еще кто-то, тише матери.
   — Вера, к тебе пришли, — сказала мать, приоткрыв дверь, сказала сухо, как чужой человек.
   — Кто еще пришел? — проворчала Вера.
   — Нина пришла.
   «Как пришла, так пусть и уходит», — хотела сказать Вера, но не успела — мать затворила дверь. Вера повернулась к стене, закрыла глаза, хотела притвориться спящей, но раздумала. Встала, нашла туфли на высоком каблуке, надеялась, что они улучшат ее осанку, вытерпела свое отражение в зеркале, причесалась, — волосы лежали теперь хорошо, — поправила платье и вышла в столовую. Сказала Нине сердито:
   — Ну, ты чего?
   — Я?.. — растерялась Нина.
   Мать стояла у буфета, протирала вымытые тарелки и стаканы, ставила их на привычные места, и видом своим, намеренно спокойным, давала понять, что в разговоре участвовать не будет, что все случившееся со старшей дочерью ее не заботит, пусть печалится именно старшая дочь, да и вообще пусть эта дочь существует сама по себе.
   — Верка! — воскликнула вдруг Нина, бросилась стремительно к Вере, обняла ее худенькими крепкими руками, прижалась к ней и заплакала.
   Вначале Вера хотела оттолкнуть Нину, но что-то дрогнуло в ней, она, вопреки своим желаниям, обняла подругу, и несколько минут они стояли рядом, уткнувшись друг в друга, и Вера теплела, слыша Нинино дыхание на своем плече.
   — Ну ладно, — сказала Вера, — глаза промочили — и хватит…
   — А-а-а! — в безысходности махнула рукой Нина.
   — Ну что ты как на похоронах, — сказала Вера. — Давай сядем.
   Когда присаживались, Вера заметила, что матери в комнате нет, то ли она ушла из деликатности, чего, впрочем, от нее ожидать было трудно, то ли и вправду решила устранить себя от забот и печалей дочери, опозорившей семью. Однако мать могла и вернуться…
   — Ты уж держись, Верк, — сказала Нина, и улыбка, благостная, обнадеживающая, появилась на ее лице.
   — А что мне делать, как не держаться, — сказала Вера мрачно.
   — Я все знаю… Вот ведь гады!
   Эти слова Веру расстроили, в ней еще жила надежда, что никольские жители пребывают в неведении и считают ее прежней Верой Навашиной. Вера хотела спросить, что именно Нина узнала и от кого узнала, но Нина снова заговорила:
   — Верк, ты меня прости…
   — За что?
   — За вчерашнюю драку…
   — Я и всерьез-то ее не приняла. — Слова эти Вера произнесла небрежно — удивляясь Нининому извинению, будто бы и вправду не приняла вчерашнюю стычку всерьез и даже забыла о ней, но тут же поняла, что Нина ей не поверила.
   — Не надо, Верк… Я у тебя прощения прошу, а ты уж как знаешь… Насчет Сергея я выдумала, сама не знаю зачем… Так, явилась вчера минутная блажь, с дури, наверное… может, от зависти…
   — А если бы со мной не случилось беды. — сказала Вера сурово, — ты бы, наверное, и не пришла? Если ты из жалости, так не надо…
   — Может, в другой день и не пришла бы, правда. А вот сегодня пришла. — В голосе Нинином звучала обида. — И прощения прошу не для того, чтобы тебя успокоить, а для того, чтобы себя успокоить. Все, что говорила о Сергее, — глупости, ложь, даю честное слово. Твое дело верить. Просто я психопатка какая-то стала, вот и все…
   — Ну и ладно, ну и хорошо, и ты меня извини, что не сдержалась, и давай забудем…
   — Верк, ты-то меня простишь, а я-то себя не прощу, — заявила Нина горестно, — все ведь это из-за меня случилось…
   — То есть как из-за тебя? — спросила Вера, похолодев.
   — Из-за меня. Если бы я не поругалась с тобой, а пошла бы гулять, ничего бы не произошло…
   — Глупости ты говоришь!
   — Я знаю, — сказала Нина грустно и в то же время значительно, словно ей была открыта печальная тайна. — Я знаю. Я виновата. Я всю ночь заснуть не могла, все меня предчувствия мучили, будто с тобой что-то стрясется. Не с кем-нибудь, а с тобой. Но я злилась на тебя и не пошла спасать тебя… Уж я казню себя, кляну последними словами…
   — Выбрось это из головы и не смеши меня, — сказала Вера и, увидев, что Нина сидит поникшая, видно всерьез поверившая в свою вину, добавила, волнуясь: — Нин… Я тебя люблю как сестру, и ничего между нами не изменилось. Вот…
   — Спасибо, Верк! — обрадовалась Нина. — Ты на меня рассчитывай, если что надо…
   Тут Нина замолчала, и Вера молчала, любые слова были лишними, своей земной определенностью они могли только испортить, уменьшить и даже оскорбить то, что переживали сейчас Нина и Вера, сидели они растроганные, с влажными глазами, и каждой хотелось сделать подруге что-нибудь доброе и хорошее, при этом не остановила бы и необходимость жертвы.
   — Это они тебе синяков наставили, бедной? — сказала Нина с нежностью и состраданием. — Или я?..
   — Может, и ты, — сказала Вера. — Я ведь тебя тоже, наверное, отделала?
   — Уж отделала, — засмеялась Нина, будто Вера напомнила ей о чем-то приятном, — уж отделала. Видишь, я даже платье закрытое надела сегодня. А ведь жарко.
   — Жарко…
   Действительно, Нина была в темно-синем льняном, с прожилками лавсана, платье, гладком, строгом, с длинными, расширенными внизу романтическими рукавами. Платье было Вере незнакомое, покрой его подходил к купленной вчера сумке, но сумки на Нинином плече не было, и Вера решила, что подруга нарочно не взяла сумку, чтобы ни о чем не напомнить. Но тут же Вера подумала, что сумка коричневая и никак бы не подошла к цвету платья и сегодняшнему цвету Нининых волос, а гармонию Нина бы не нарушила.
   — Ну как сумка-то? — спросила Вера.
   — Сумка-то? Лежит. Ждет своей поры.
   — Что же так?
   — У меня к ней ничего нет. Шить надо. На той неделе, может, сошью.
   Дверь открылась, и вошла мать.
   Вера взглянула в ее сторону и смутилась: мать, наверное, слышала слова о сумке, а они не могли не показаться ей сегодня легкомысленными и бесстыдными. Нина уловила Верин взгляд, посмотрела на Настасью Степановну, потом снова на Веру, хотела выправить разговор, но ничего не успела сказать.
   — Может, есть чего-нибудь будешь? — спросила мать.
   — Нет аппетита, — сказала Вера.
   — Ну, хоть чаю тогда или молока стакан. Соня козу подоила…
   — Не хочу. Будет настроение — сама поставлю чайник. Делов-то…
   — Ну, смотри.
   — Чего ты на мать рычишь-то? — шепнула Нина, прежде подол Вериного платья потеребив.
   — Да так, — мрачно сказала Вера.
   Мать возилась с какой-то тряпкой, с которой и возиться-то не было нужды, правда, может, из-за своей фамильной любви к чистоте она собиралась протереть в десятый раз пол в сенях, или на террасе, или на крыльце, наконец она направилась к двери, и тут ее прорвало.
   — Дожили до праздничка! На старости лет мне доченька радость приготовила!
   Не обманув Вериных ожиданий, мать обращалась при этом не к ней, а к Нине, как к безусловному своему союзнику, в уверенности, что Нина непременно поддержит ее. Вера же матери отвечать сейчас не хотела, знала, что только распалит ее, пусть уж выговорит накипевшее и смягчится, да и что, собственно, она могла сказать в ответ?
   — Срам-то на всю Россию! И на сестер позор ляжет, и на меня! В поселке только и разговоров, что про Навашину! С отцом шелапутным и то не случалось таких скандалов… Выросла нам на беду!..
   Она и дальше шумела, обзывала Веру оскорбительными словами, которые Веру, несмотря на то, что та готова была принять на свой счет сейчас все, обижали, выкрикивала и ругательства, хотя обычно стыдилась грубостей и дочерям старалась привить брезгливость ко всяким крепким выражениям и к матерщине.
   — Ну ладно, хватит, — сказала Вера, — что ты на меня орешь, будто я виноватая?..
   — А кто же еще виноватая? Может, я виноватая или вот Нина виноватая?! Ты и ее-то, подружку свою, вчера отлупцевала, все уж в поселке знают! Была бы скромная да работящая, как мы росли, никакого бы позора не вышло!
   — Ну что вы, тетя Настя, — сказала Нина, — ну зачем вы так? У Веры беда случилась, ни в чем она не виноватая, я-то знаю, и со мной такое могло произойти, и с любой. Парней судить надо, а вы на Веру такими словами…
   — Не виноватая, как же! — все еще не могла остыть мать. — Взять бы плетку хорошую да отлупить как следует! И теперь вот — я ей правду говорю, а она на меня: «Что ты орешь?» Матери так! Слова ей сказать нельзя.
   — Ну ладно, хватит! — не выдержала Вера. — И разгульная я, и не работящая! Хватит!
   Она почти кричала на мать, хотя и намеревалась вытерпеть ее речи до конца, понимала, что кричит сейчас, как уже огрызалась и ворчала на мать нынешним утром, не от обиды на нее, а из чувства самозащиты, она была готова признать справедливость многих слов матери, но слышать эти слова не могла.
   — Чего это ты так кипишь-то? — сказала Вера. — Со мной все случилось, а не с тобой. Со мной! Поняла? Я и без твоих оскорблений переживаю…
   — Переживает! Жизнь обдала ее ведром помоев с головы до ног, вот она и запереживала! Раньше переживать надо было…
   — Ну что вы… ну зачем вы… — робко попыталась Нина успокоить мать и дочь.
   — Ну ладно, давай кончим, — сказала Вера твердо. — Потом, если желаешь, мне все выскажешь с глазу на глаз, а над Ниной-то зачем громыхать? Стыдно ведь…
   — Стыдно… За тебя стыдно! Нина свой человек, а я и при любых людях правду тебе выскажу. — Мать еще горячилась, но уже направлялась к двери.
   — Помолчи, помолчи, — шептала Нина, дергая Веру за платье.
   У двери мать остановилась, словно бы собираясь сказать самые важные и грозные слова, но только махнула рукой и вышла из комнаты.
   Тут же всунула в дверь голову Надька, и наглые, отцовские глаза в любопытстве уставились на Веру.
   — А ну, пошла отсюда, — крикнула на нее Вера, — а то сейчас запушу чем-нибудь! И дверь закрой.
   Помолчав, Вера вздохнула:
   — То ли будет впереди…
   — Чегой-то мать-то твоя? — сказала Нина. — Вроде бы она тихая…
   — Тихая-тихая, а вот иногда вскипает…
   — Ничего, Верк, все обойдется, — на всякий случай сказала Нина, но не очень уверенно.
   — А что обо мне говорят?
   — Разное говорят, — уклончиво сказала Нина. — Многие сочувствуют тебе, но ведь есть и знаешь какие люди — им бы только чтобы у соседа коза в кошку превратилась…
   Тут Нина замолчала, и Вера не услышала, кто именно эти люди и что они думают и говорят теперь о ней, но спросить об этом у подруги не решилась.
   — А узнали как?
   — Чтобы в Никольском, да и не узнали! Тогда бы светопреставление началось!
   — Боже ты мой! — Вера закрыла лицо ладонями. — Как жить-то дальше? А, Нинк?
   — Перетерпеть надо, Верк, — сказала Нина убежденно, — зубы стиснуть и перетерпеть, а там жить дальше. Не в монастырь же идти. И монастырей-то теперь нет. И потом — ты, что ль, виновата? На тебе греха нет.
   — Ты-то хоть веришь в то, что я ни в чем не виновата? — сказала Вера, волнуясь, будто от Нининого ответа зависела теперь ее жизнь.
   — Верю, Верк, я тебе как себе верю.
   — Спасибо, Нин, спасибо, — обрадовалась Вера. — Знаешь, как я довольна, что ты пришла.
   — Что же, я не человек, что ли? — сказала Нина растроганно.
   — А Колокольников? — спросила Вера.
   — Что Колокольников?
   — Он как? — Вера вспомнила теперь о Колокольникове, к нему у нее был особый счет.
   — Не знаю. Сбежал куда-то. И его, и Чистякова, и Рожнова в Никольском сегодня нет. Один Турчков здесь. Сидит дома.
   — Ты его видела?
   — Видела.
   Вера хотела сказать что-то, но вдруг ощутила, что говорить ей о тех четверых тошно и стыдно.
   — Я когда узнала о тебе, — сказала Нина, — мама принесла с улицы новость, я тут же хотела бежать к тебе, да забоялась, как бы ты не выгнала меня после вчерашнего. Я сидела, переживала и тут надумала найти этих… да в лицо каждому плюнуть. Пошла. Колокольникова нет, Чистякова нет, домашние их взвинчены, парни, наверное, от страха и стыда сбежали. Одного Турчкова я и застала. Мать его в дом меня не пускала, а я громко так заявила: «Если он не трус, то пусть сам выйдет». Вышел. Бледный, лохматый. Я ему: «Леш, правда, что вот то-то и то-то говорят?» Он только глаза отвел. Я ему молча пощечину залепила и пошла. Мать его догнала меня, начала говорить, что это жестокость, что он мучается сам и они боятся, как бы он в петлю не полез…
   — Он может, — сказала Вера.
   — Может, — согласилась Нина. — Да их прибить мало. Я бы этого Колокольникова да Рожнова…
   — А я им устрою, — сказала Вера.
   Тут Нина, посмотрев на нее, насторожилась. Последние слова Вера произнесла тихо, скорее для самой себя, взгляд ее был отрешенный, а голос спокойный и твердый, стало быть, Вера приняла решение, и решение это уж не мучило и не жгло ее, не кололо сомнениями, оно остыло, лежало в душе холодным металлом, и Вера не могла и не хотела от него избавиться. Нина знала, что Вера, шумливая, горячая, бывала прежде отходчивой, а теперь, судя по всему, она могла пойти на отчаянное предприятие и оно уж не довело бы ее до добра.
   — Ты что, Верк, — заговорила Нина испуганно, — ты что придумала?
   — Ничего, — сказала Вера.
   — Нет, ты брось, Верк, я ведь вижу! Ты не хочешь мне сказать?
   — Ты не обижайся. Но тут дело только мое и ничье больше.
   — Ну и глупо! Себя погубишь и близким отравишь жизнь. Подумай хоть о матери и сестрах… Как они будут без тебя? И зачем тебе руки об этих гадов марать? Суд все сделает…
   — На суде меня измучают больше, чем их.
   — Нет, Верк. Сегодня же надо ехать в район, в милицию, подать заявление, и к врачам. Если не поедешь, я сама возьму и съезжу…
   — Ну и предашь меня.
   — Эту твою глупость я всерьез не принимаю. Поверь, если бы я считала, что ты собираешься поступать правильно, я бы тебе помогла и риску бы не испугалась — когда надо, я не трусливая, ты знаешь, но тут ты не права.
   — Ну и хорошо, — сказала Вера обиженно, — не права, ну и хорошо…
   — Сразу надулась, — сказала Нина. — Ты хоть подумай, не спеши…
   Вошла мать.
   И Нина, и Вера скосили глаза в ее сторону, ожидали новой бури, но слов никаких не было произнесено, и тогда Нина встала.
   — Мне пора на работу. Как вернусь, сразу сюда забегу. Ты, Вера, не права, ты все взвесь, — тут Нина остановилась, испугавшись, как бы Настасья Степановна не учуяла в ее словах чего-либо дурного или тайного, и, помолчав, добавила: — Вы уж, теть Насть, с Верой не ругайтесь. Не надо сейчас.
   — Я тебя провожу чуть-чуть, — сказала Вера.
   Нина уходила, Настасью Степановну перед тем за плечи обняв: мол, тетя Настя, все обойдется-образуется. Вера остановила подругу в сенях, стала говорить, смущаясь собственной слабости, страдая оттого, что открывала Нине запретное, обнажала свою неотвязную тревогу, которую держать бы ей про себя, но и держать про себя не могла, и ждала теперь, чтобы Нина успокоила и обнадежила ее.
   — Знаешь, Нинк, чего я боюсь-то? — говорила Вера, волнуясь. — Вот Сергей приедет и все узнает…
   — Ну и чего?
   — Ну, как чего? Как у нас будет-то с ним?..
   — Если он от тебя отвернется, значит, и цена ему грош. И жалеть тогда о нем не стоит.
   — А может быть, он и не отвернется, а все равно не будет уже ничего хорошего…
   — Не надо, Верк, вот помяни мое слово, все хорошо у вас сложится.
   Уходя совсем, она шепнула Вере:
   — Верк, я за тебя боюсь. Слово дай, что ничего не выкинешь, пока не вернется Сергей. А?
   — Ладно, — сказала Вера, — хватит об этом.
   Нина ушла, уехала, спасибо ей, подумала Вера, в электричке она еще погорюет о тяжкой судьбе подруги, а потом московская жизнь отдалит от Нины Верины беды, и ничего тут не поделаешь. Вера вздохнула. Вошла в комнату. Мать сидела у стола.
   — Ну что, — сказала Вера, предупреждая атаку матери, — обязательно при людях надо устраивать крик?
   — Садись, — сказала мать.
   — Ну, села. И что дальше?
   — Ты можешь говорить мне все, что хочешь, можешь наплевать на мать, но дурь из головы выкинь. И не злись. Нина тебе советовала правильно.
   — Чего она такое советовала?
   — Сейчас же ехать в город.
   — Никуда я не поеду, — хмуро сказала Вера.
   — Поедешь. Что ты задумала? Мстить, что ли?
   — Мое дело.
   — А обо мне с девчонками вспомнить не желаешь? Что с нами-то станет?
   — Вас не убудет.
   — В тюрьму ведь сядешь!
   — Я и сяду, а не ты с ними.
   — Вера, не дури, — сказала мать, — я тебя прошу.
   Тут Вера взглянула на нее и увидела, что губы у матери дрожат, а глаза влажны, и всякое желание дерзить матери пропало, следовало ей успокоить мать, произнести какие-нибудь ложные слова, чтобы она хоть на минуту посчитала, что Вера готова отказаться от своих намерений, но слова подходящие не явились.
   — Девчонки-то маленькие, — сказала мать, — а могут одни остаться. Как проживут-то?
   — С чего вдруг одни?
   — Мне в больницу ложиться надо, — сказала мать.
   — Ты что?
   — Я уж вам не говорила, не пугала раньше времени…
   — С чего ты взяла, что в больницу?
   — Я у врачей была. Обследовали и велят…
   — У каких врачей?
   — У разных. И у… — Мать замолчала.
   — И у кого? — В горле у Веры стало сухо.
   — У онколога.
   — Они что?
   — В больницу велят ложиться. Операцию делать…
   — Ты что! Ты врешь! — крикнула Вера. — Чтобы я в милицию пошла, да?!
   — Я тебе никогда не врала. Вспомни, когда я тебе врала? С отцом меня не путай.
   — И за что же такие напасти на нашу семью! За что!
   Волком взвыть хотелось Вере, застонать на весь поселок Никольский, тупое отчаяние забрало ее — что же это делается-то и почему? Но мать сидела напротив Веры тихая, губы ее уже не дрожали, слез не было в ее глазах, а было спокойствие, объяснить которое Вера могла только тем, что мать все передумала о себе, ничего не став выспаривать у судьбы, а теперь ее заботило лишь будущее дочерей, и, поняв это, Вера не застонала и не заплакала. Она старалась теперь успокоиться, обнадежить себя хоть бы мыслью о том, что у матери вдруг не самое страшное, но спросить о болезни долго не решалась. Сказала наконец:
   — А диагноз они тебе какой поставили?
   — Они, может, и сами не знают. Надо операцию делать, а там уж увидят, доброкачественная или какая…
   — Конечно, доброкачественная, — быстро сказала Вера, — сделают операцию, и все обойдется… Сколько случаев знаю!
   — Дай-то бог, — сказала мать, вздохнув.
   Вера встала.
   — Насчет меня будь спокойна. Ничего я дурного не выкину. Не хотела я в милицию, но пойду. Пусть будет по закону.
   Мать тоже встала.
   — Оно и лучше так.
   Вера бросилась к матери, обняла ее, заплакала:
   — Что же делать-то нам с тобой, мамочка моя? За что же нас так?

7

   Город стоял в тридцати трех километрах от Москвы, сорок, а то и меньше минут электричкой, и норов имел уже столичный.
   Мать шла чуть впереди, ступала твердо, а когда оглядывалась, никаких слов не говорила дочери. Лицо ее было суровым и спокойным. Вера удивлялась этому спокойствию матери, мать вообще казалась ей сейчас преображенной. Вера привыкла видеть ее застенчивой и тихой на людях и уж тем паче во всяких казенных учреждениях, в крови ее была робость крестьянки перед присутственными местами, теперь же мать стала решительной и сильной, даже ступала по земле она иначе, чем прежде, как будто выросла, словно бы стараясь заслонить собой дочь, уберечь ее от дурных взглядов и слов. Вера шла за ней и ощущала себя побитой десятилетней девчонкой, которая без матери — ничто, чувство превосходства над ней, жившее в Вере в последние годы, исчезло вовсе и казалось постыдным. Вера думала теперь о матери с нежностью, страх, вызванный известием о болезни матери и скорой операции, не уходил и холодил ее. Теперь, когда она смотрела на мать, плохо одетую, странную в городской толпе в своем вдовьем, провисшем на плечах, ношеном платье, тяжелым для Веры было воспоминание о вчерашнем легкомыслии и обмане — пообещала купить матери что-нибудь хорошее и нужное, а сама принесла ей беду. Впрочем, несколько успокаивали Веру, как ни странно, мысли о собственной беде, о собственном страдании, то есть не то чтобы успокаивали, а как бы уравнивали в ее глазах тяжесть их с матерью положения. И тем самым и смягчали ее перед матерью вину. «У тебя жизнь может оборваться, тебе горько, но ведь и мне не слаще, и я страдаю…»
   Сердцевина города, сложенного из заводских поселков, временем и случаем разбросанных по обе стороны железной дороги, была тесна и мала. Четыре улицы с учреждениями и магазинами, километра в полтора каждая, расходились от муравейника вокзальной площади к излучине Московского шоссе. В прежние дни Вера облетывала городской центр и на пляж спускалась к запруженной реке за двадцать минут, нынче же — годы тянулись.
   Они с матерью шли в милицию. Вера никак не могла взять себя в руки, наоборот, она волновалась все больше. В милицейском доме было сумрачно, пахло сыростью и еще каким-то особым запахом, словно бы это был запах деловитой озабоченности учреждения. В коридорах было пусто, редкие люди в форме и в штатском шагали мимо быстро и молча. Дежурный посоветовал Навашиным подняться на второй этаж и зайти в следственный отдел. На лестнице Вера остановилась, сказала:
   — Заявление надо написать. Что же мы так, с пустыми руками, придем?
   — Пошли, пошли… Сначала расскажешь, а потом напишешь, что скажут.
   — Нет, надо.
   Матери следовало бы понять, что рассказывать Вере милиционерам о том, какая с ней вчера приключилась беда, — все равно что прикладывать к коже раскаленный утюг, куда легче было бы без слов положить на стол в следственной кабинете бумажку — и пусть решают, как хотят.
   — Хорошо, — сказала мать, — пиши заявление…
   Но тут же добавила сердито:
   — Дома, что ли, не могла…
   — Мало ли кто чего мог! — огрызнулась Вера, огрызнулась вновь от собственной слабости.
   В полутемном углу стоял круглый, покрытый стеклом столик. Вера достала ручку из сумки, но бумаги, естественно, не оказалось. Вера жалостливо поглядела на мать, та вздохнула, проворчала справедливые слова и пошла по коридору в соседний кабинет. Принесла два листа бумаги.
   Вера ей даже не сказала «спасибо». Ей было сейчас не до матери, она мучилась над листом бумаги.
   — Сколько ж слез-то над этим столиком пролито было, — сказала мать, — сколько ж горя человеческого тут записано было… Тяжелый дом-то этот, слезный. Как больница…
   — Что больница? — не поняла Вера. — Я не знаю, чего писать…
   — Как было, так и пиши…
   Долгим был Верин труд над слезным столиком, подсказки матери казались неразумными и только раздражали ее; если уж рассказывать все случившееся по порядку, тетради не должно было бы хватить, но слов у Веры нашлось лишь на полстранички, и никак она не могла подобрать главное слово, которое бы назвало то, что с ней сделали четверо, все выражения, приходившие в голову, были плохими — или обидными для нее самой, или уж совсем не крепкими. Наконец Вера придумала: «…и тут они меня опозорили». Она посидела над этими словами, кручинясь, а поставив подпись и число, даже обрадовалась, будто сбросила с плеч тяжкую ношу, но тут же расстроилась, сообразив: «Чему радуюсь-то!»
   — Ну вот, вроде и все.
   К начальнику следственного отдела очереди не было, а лучше бы она была. У двери Вера остановилась, словно забыла что-то важное и теперь старалась вспомнить это важное, но мать не позволила ей отступить и открыла дверь.
   В кабинете были капитан и старший лейтенант. Капитан сидел, а старший лейтенант стоял и как будто бы собирался уходить.
   — Можно зайти? — спросила мать робко.
   — Вы уже зашли, — сказал капитан. — Что у вас?
   — Вот. Заявление, — сказала Вера, подошла к столу.
   Капитан взял исписанный ею листок, стал читать. И старший лейтенант, собиравшийся уходить, вернулся к столу и тоже взглянул на Верино заявление. Тут пошли минуты для Веры печальные, ей было стыдно и горько, сейчас они прочтут, думала она, сейчас они все узнают о ней и составят мнение как о последнем человеке, как о пропащей женщине, сейчас они отчитают ее и станут мучить вопросами. Особенно боялась Вера теперь старшего лейтенанта, пожилого, грузного, боялась и стыдилась его, ей казалось, что он, читая ее заявление, ухмыляется, не верит ей, презирает ее, и ему-то, наверное, и поручат заниматься ее делом. Господи, до чего тошно!