Страница:
— Отдохните, — сказал Николай Иванович. — Вера, будь добра, подай Борису Михайловичу полоскание.
Он прошел мимо Веры, бросил на ходу: «Редкий корень!» — и по его глазам Вера поняла, что отдыхать он дает и самому себе. Она протянула Борису Михайловичу полоскание с марганцовкой. «Господи, жалко-то как его», — подумала Вера, а вслух сказала: «Сейчас, сейчас все и кончится…» Рябоконь был слаб и бледен, Вере он даже кивнуть не смог. Вера вынула платок и вытерла мокроту под его глазами.
— Борис Михайлович, — вернулся Николай Иванович, — я вас прошу — не дергайтесь, ради бога. И не вырывайтесь. Ведь этак у нас вместо минутного дела будет полчаса мучений…
И он снова схватил клещами заросший с двух сторон десной корень, рванул, и опять не пошел, проклятый, а Борис Михайлович вскочил, кричал истошно и жалко, взгляд его останавливался при этом на Вере и будто молил о чем-то, Николай Иванович одной рукой все еще держал клещи, а другой пытался усадить Бориса Михайловича, удержать его в кресле, да силен был в страхе и в боли Борис Михайлович, Николай Иванович махнул кому-то рукой, призывая на помощь, но не ей, Вере, крикнул следом: «Степан!» Степан вошел в кабинет, подскочил к Рябоконю, ручищи свои положил ему на плечи, как бы стараясь утопить Рябоконя в покорности и покое, но и Степан оказался слаб, тут же трое санитаров, в тревоге и любопытстве стоявших у двери, подбежали к креслу, теперь вчетвером они пытались успокоить Бориса Михайловича, а он все дергался, кричал, мотал головой, и все же санитары, стараясь не сделать ему больно, а ловко, как они умели, осадили Рябоконя, и Вера перестала видеть Бориса Михайловича. Теперь перед ее глазами было сухое, напряженное лицо Николая Ивановича и четыре спины санитаров, белая материя халатов, казалось, была натянута на этих здоровенных спинах, того гляди могла затрещать, и Вера вдруг подумала, что это все происходит не с Рябоконем, а с ней. И крик был ее, и боль была ее, и отчаяние ее.
Вера выскочила в коридор, закрыв лицо руками, опустилась на стул и зарыдала.
30
Он прошел мимо Веры, бросил на ходу: «Редкий корень!» — и по его глазам Вера поняла, что отдыхать он дает и самому себе. Она протянула Борису Михайловичу полоскание с марганцовкой. «Господи, жалко-то как его», — подумала Вера, а вслух сказала: «Сейчас, сейчас все и кончится…» Рябоконь был слаб и бледен, Вере он даже кивнуть не смог. Вера вынула платок и вытерла мокроту под его глазами.
— Борис Михайлович, — вернулся Николай Иванович, — я вас прошу — не дергайтесь, ради бога. И не вырывайтесь. Ведь этак у нас вместо минутного дела будет полчаса мучений…
И он снова схватил клещами заросший с двух сторон десной корень, рванул, и опять не пошел, проклятый, а Борис Михайлович вскочил, кричал истошно и жалко, взгляд его останавливался при этом на Вере и будто молил о чем-то, Николай Иванович одной рукой все еще держал клещи, а другой пытался усадить Бориса Михайловича, удержать его в кресле, да силен был в страхе и в боли Борис Михайлович, Николай Иванович махнул кому-то рукой, призывая на помощь, но не ей, Вере, крикнул следом: «Степан!» Степан вошел в кабинет, подскочил к Рябоконю, ручищи свои положил ему на плечи, как бы стараясь утопить Рябоконя в покорности и покое, но и Степан оказался слаб, тут же трое санитаров, в тревоге и любопытстве стоявших у двери, подбежали к креслу, теперь вчетвером они пытались успокоить Бориса Михайловича, а он все дергался, кричал, мотал головой, и все же санитары, стараясь не сделать ему больно, а ловко, как они умели, осадили Рябоконя, и Вера перестала видеть Бориса Михайловича. Теперь перед ее глазами было сухое, напряженное лицо Николая Ивановича и четыре спины санитаров, белая материя халатов, казалось, была натянута на этих здоровенных спинах, того гляди могла затрещать, и Вера вдруг подумала, что это все происходит не с Рябоконем, а с ней. И крик был ее, и боль была ее, и отчаяние ее.
Вера выскочила в коридор, закрыв лицо руками, опустилась на стул и зарыдала.
30
В училище она наутро не поехала. Она и прежде накануне вечерних дежурств договаривалась со старостой группы, и та ее пропусков по доброте души не отмечала. А теперь Вере было все равно, заметят ее отсутствие или не заметят.
Она спала долго, и мать с сестрами ее не тревожили. Часу в одиннадцатом она проснулась, услышала голоса на улице и в доме, лай соседских собак, кудахтанье кур, но встать не захотела, натянула одеяло на голову и вскоре опять задремала.
Встала она в первом часу. День был ветреный, но теплый, быстрые облака наплывали на солнце с юга. Вера пошла на кухню, на плите ей оставили тушеную картошку и жареную треску. Вера умылась, села к столу, пододвинула к себе сковороду, тарелку с малосольными огурцами, маленькими, последними, ломоть хлеба взяла и посолила его, однако много не съела. Тошнота подступила к горлу. Вере опять стало тоскливо, словно бы от этой тошноты. Тихая сидела она у стола, смотрела в никуда.
— Молоко бери, свежее, — прозвучал над ней голос матери. — Или вон яблоки. С дерева.
— Ладно, — не поднимая глаз, кивнула Вера.
— Учительница твоя приходила. Евдокия Андреевна Спасская. А ты спала. Хотела с тобой поговорить. После обеда еще придет.
— Зачем она мне?
— Ты ее послушай. Она справедливая. А жизнь у нее была нелегкая. Сама знаешь. Она мне сказала: «Пусть не отчаивается…» Ты ее послушай…
— Я и не отчаиваюсь!
— Тетя Клаша Суханова поехала в город, в милицию. Чтобы прекратили они разговоры и эти безобразия. Тетю Клашу-то в милиции знают.
— В милицию так в милицию, — резко сказала Вера и встала. Мать говорила с ней как с больной, предупредительным, ласковым тоном, стараясь успокоить дочь и дать ей надежду, что вот-вот достанут и привезут лекарство, от которого станет легче. Однако лекарство Вере теперь не требовалось.
— Я за грибами схожу, — сказала Вера. — Может, отдохну…
— Какие в этом году грибы, — вздохнула Настасья Степановна.
Вера чувствовала, что мать, понимая ее состояние, боится отпустить дочь со своих глаз, но одновременно она, видно, полагала, что в лесу, собирая грибы, в ровном и тихом занятии, в одиночестве, она, Вера, как это бывало с ней не раз, успокоится и отойдет от вчерашнего. Потому мать хотя и не одобряла Вериного желания, но и не препятствовала ему. Она только сказала на всякий случай:
— А если Евдокия Андреевна придет, учительница?
— Если ей надо, так и вечером может прийти.
— Неудобно ведь…
— Могла бы и раньше прийти, если бы хотела.
Настасья Степановна покачала головой, но ничего не сказала. На террасе Вера отыскала свою корзинку, отличную от сестриных и материной тем, что у нее ручка была сплетена из прутьев, не очищенных от нежно-зеленой некогда коры. У Веры была примета — только тогда к ней в лесу приходила удача, если она брала свой нож и свою корзину, а в корзину еще и непременно клала прозрачный пакет с вареным яйцом, щепоткой соли и ломтем хлеба. И хотя сейчас она знала, что не проголодается, все же положила в корзину привычный лесной паек. Нож она нашла в кухонном столе. Грибной нож остался Вере от отца, был он простой перочинный, с двумя лезвиями — одним коротким, консервным, другим прямым, тонким, сантиметров в семь длиной. На бледно-фиолетовой пластмассовой ручке ножа с обеих сторон имелись зайцы с прижатыми к брюху лапами, а под ними была оттиснута цена — два сорок.
Потом она стояла перед зеркалом, причесывалась и решала, что ей надеть. Обычно осенью она ходила в лес в старых лыжных брюках и ношеных резиновых сапогах. Сейчас она с сомнением глядела и на серый свитер, и на сапоги, и на лыжные брюки. Они казались ей бедными и неприглядными. «А что это мне выряжаться-то!» — разозлилась вдруг Вера на самое себе, пошвыряла юбки и платья, снятые было с плечиков, обратно в шкаф. Все те вещи были уже не ее. Оделась Вера так, как и прежде одевалась, уходя за грибами, еще и болонью взяла на случай дождя.
Из комнаты своей Вера вышла сердитая, хмурая и сразу же почувствовала, как мать и сестры будто вцепились в нее глазами. Они и весь день смотрели на нее настороженно, однако молчали, может, опасаясь Вериных резкостей в ответ, а может быть, не желая напоминать Вере лишний раз о ее беде. И все-таки они смотрели на нее так, словно бы она могла уйти сейчас навсегда. Как хотелось ей броситься к ним, обнять их, волю дать слезам, вымолить у каждой, а у матери в особенности, прощение за те беды, которые им пришлось испытать из-за нее, непутевой старшей дочери… Вера, прикусив губу, прошла мимо матери и сестер быстро и деловито.
Уже у калитки на песочной дорожке она оглянулась и увидела на крыльце мать, Соню и Надьку.
— Вернешься-то когда? — крикнула мать.
— Не знаю, — сказала Вера. — Я спешить не буду. Сначала дойду к Поспелихе. А потом, может, загляну под Алачково.
— Нет грибов-то! — крикнула Надька.
— Может, и найду…
— Вера, ты это… ты недолго… Клавдия-то из города приедет…
— Ладно, — сказала Вера.
— Возвращайся скорее, — крикнула Соня, — а то беспокоиться будем!
Закрывая за собой калитку, Вера взглянула назад, снова увидела на крыльце мать и сестер, и так ей захотелось, чтобы они не пустили ее никуда… Однако надо было идти.
А в лесу, одна, Вера прислонилась к осиновому стволу и расплакалась. Плакала тихо, чуть всхлипывая. Всех ей теперь было жалко. И мать, и Соню с Надей, и Сергея, и Нину. И себя ей было жалко, словно бы она сейчас прощалась со всем на свете.
Потом и глаза Верины высохли, а она все стояла и стояла, не думая уже ни о чем и не желая ничего.
Наконец стоять ей надоело, а времени у нее было много, она вспомнила о грибах и побрела по лесу, по привычке сворачивая к тайным своим местам. Небо уже заволокло облаками, свет в лесу был неяркий, но ровный, самый приятный для Веры свет, резкие переходы от солнечных пятен к черным теням глаза не утомляли. Выходить за грибами на рассвете, а то и в мокрую темень Вера не любила. Не потому, что ей было лень встать рано, просто поутру в лесу охотничало много людей, их крики, ауканье, глупые и пустые расспросы, старание забежать вперед Веру раздражали, она нервничала, суетилась, а под ноги смотрела невнимательно и рассеянно. К тому же она была убеждена, что каждому в лесу положено свое. Сколько бы она ни собрала грибов, а и после нее и для другого человека на тех же самых местах останутся грибы — под грибами в семье Навашиных разумелись только белые. Обычно Вера уходила в лес в десять, в одиннадцать, а то и в час и приносила добра ничуть не меньше, чем утренние грибники.
Теперь в лесу было тихо, встретились Вере лишь две старушки, возвращавшиеся домой. Корзины их были пусты наполовину, а старушки, видимо, знали места. Минут сорок ходила Вера по лесу, нарезала только лисичек, опят и подрябиновок, правда, больших и крепких, с круглыми следами улиток на черных шляпках. Две недели назад здесь было сухо, Верины сапоги даже стали тогда серыми от пыли — это в лесу-то! Теперь земля была влажной, но белые Вере не попадались. И лисички-то с подрябиновками доставались ей трудно, уж больно много нападало в последние дни желтых, красных и совсем увядших листьев, они прятали низкие грибы, а на сухих местах шуршали под ногами, словно жестяные. В прежние дни Вера сто раз уже обругала бы лес за то, что в нем ничего не растет, и себя за опрометчивый поход, а сегодня ей было все равно. Пришла к знакомым ореховым кустам, росшим на склонах неширокого овражка, — всегда ей здесь везло. Теперь же по всем приметам и это место должно было оказаться пустым. И вдруг под кустом, в зеленой еще траве она увидела крупный белый. Она долго не могла его срезать, а все ходила вокруг и смотрела на него — до того он был хорош. Шляпка у него была крепкая, бугристая и темная, как горбушка орловского хлеба. Вера такие грибы называла топтыгиными. Срезав его, она стала гладить его шляпку, говорила ласково: «Ах ты мой топтыжка! Ах ты топтыжка толстоногий…» — и не сразу положила в корзину. Рядом грибов не было, но метрах в пятидесяти выше по оврагу она нашла еще два белых и поддубовик. Эти грибы тоже были крупные, но росли они скрытно.
Теперь в ней уже просыпался охотничий азарт, она глядела по сторонам зорче и с надеждой, проверила на всякий случай стежки поспелихинского стада, поиски ее стали удачливей. Тихо-тихо, а в прорубках на пнях она нарезала душистых опят чуть ли не полкорзины, чаще брала теперь солюшки — подореховки, подрябиновки и поддуплянки, а главное — нашла еще шестнадцать больших белых. Все они росли в одиночку, стояли красиво, и Вера, закрыв глаза, могла бы вспомнить, как она увидела каждый из них — на каком грибе лежал желтый дубовый лист, а какой прятался в папоротнике. Столько грибов в эти дни в Никольском никто не приносил, и настроение у Веры стало хорошим. «А еще говорили — нет грибов!» Вера представила, как она молча поставит дома корзину и как мать с сестрами удивятся. Но тут же подумала: «Нашла чему радоваться!» — и вспомнила о том, что было в последние дни в ее жизни. А донести корзину до дома и не придется.
Корзина сразу же стала тяжелой, тащить ее было противно, под ноги Вера уже не смотрела, а просто шла и шла по лесу. Так она добрела до Поспелихинской поляны. Взглянула на часы — десять минут пятого, спешить было некуда. Колокольников возвращается с работы электричкой в шесть двадцать семь.
Поле вокруг Поспелихи было распахано, светло-бурые полосы тянулись от леса к дороге. Деревня стояла тихая. Что-то непривычное заставило Веру посмотреть на Поспелиху внимательно. Голубое пятно ярко звенело посреди деревни. Видно, кто-то купил полдома или получил по наследству и недавно выкрасил свою половину голубой краской. А так все в Поспелихе было как месяц назад, как год назад, как сто лет назад.
«Не пропадать же добру», — решила Вера, имея в виду хлеб и вареное яйцо в прозрачном пакете, и присела на взгорбке возле кустов репейника. Паек свой она прожевала без аппетита, машинально, крошки и скорлупу смахнула с подола на траву и вспомнила, что на этом самом месте она лежала, спокойная и добрая, в день возвращения матери из больницы. Тогда все здесь было хорошо. И лес был хорош, и голубое, чистое небо, и ромашки с желтыми радостными глазами, и даже кусты репейника, свежие, сильные в ту пору, с круглыми бледно-малиновыми цветами. Да и теперь у Поспелихи было не хуже. Лес стоял все еще зеленый, лишь кое-где то тополиный бок, то верхушку березы вызолотила осень, серое небо было сейчас легким и словно прозрачным, кузнечики все еще трещали в траве, один репейник печалил, кусты его будто осыпали пылью, увядшие цветы были неряшливы и в мертвенной бахроме, но и репейник свое еще не отжил.
Наутро после той проклятой июньской ночи она решила, что весь мир ей враждебен, он нечестен и подл и она с ним или он с ней отныне находятся в состоянии войны. Ее желание отплатить парням, представлявшим этот враждебный ей мир, отплатить именно ей самой, в одиночку, без чьей-либо помощи, и было ее объявлением войны этому миру. Однако тогда она не отплатила, пожалев мать, а после успокоилась и простила парней. И потом, в день возвращения матери из больницы, она здесь, у Поспелихи, всех и все любила, чувствовала себя частицей великого и доброго мира и готова была просить прощения за то, что подумала о нем дурное. Но потом снова пришли плохие дни. Однако теперь она уже не хотела думать о мире дурное, все в нем оставалось для нее справедливым и вечным. В том, что случилось, была и ее вина, она заблудилась, по своей глупости, по высокомерию забрела на чужую дорогу. За эту вину надо было теперь платить. Не раз приходило ей сегодня в голову: а может быть, себя… и все, и ладно? Но она вспоминала Колокольникова и Рожнова и говорила себе: «Нет!» Они были для нее звери. И они, по ее мнению, уже не принадлежали справедливому и доброму миру. Они сами перешагнули его границу. Она им простила. А они сами предали себя. И никакие посредники между ними и ней не были теперь нужны. Так она считала. Ей казалось, что она имеет на это право.
Вера встала и пошла лесом. Сколько бы она ни уговаривала себя не думать о парнях и в особенности о Колокольникове с Рожновым, не думать опять о них и о своем к ним счете она не могла.
Смутно и тревожно было у нее на душе. И на станцию ее тянуло. И в то же время ей хотелось, чтобы случилось нечто такое… мать бы, что ли, отыскала ее и увела домой, событие ли какое началось для всех и она, Вера, оказалась бы в его круговороте песчинкой, или уж на крайний случай теперь же подвернула бы она ногу и никуда не смогла бы идти. Однако ничего не происходило, и Вера шла к станции.
Вскоре она не просто шла, а почти бежала. Она взглянула на часы и поняла, что не рассчитала время и, наверное, опоздает. Она и хотела опоздать, но шаг не утишала. Уже не могла. Она вышла из леса и теперь подходила к станции с северной стороны, окраинными улицами Никольского.
До станции она еще не дошла, а уже увидела, как подъехала московская электричка. Тогда она бросилась не к платформе, а к автобусной остановке, полагая, что Колокольников пешком домой не пойдет. «Хоть бы не приехал он, хоть бы задержался у своей крали в Силикатной!» — молила она при этом. Сошла толпа с перрона, выстроилась очередь в ожидании автобуса, а ни Колокольникова, ни Рожнова между тем нигде не было. «Ну, слава богу, не приехали», — выдохнула Вера. Она дала себе слово сейчас же идти домой, а сама стояла метрах в пятидесяти от автобуса, уже полного, но еще неподвижного, стояла у пустого газетного киоска, словно в засаде, дрожала и никуда не уходила. «Еще одну электричку подожду — и все», — решила она.
Вот уже и автобус уехал, а она все стояла у газетного киоска, ждать ей оставалось сорок минут. Мимо могли пройти знакомые и завести невзначай беседу, и она, не желая ни с кем и ни о чем говорить сейчас, стала искать место поукромнее. Хотела было перейти пути и побродить полчаса возле железнодорожных бараков, но увидела — через площадь к ней бежит Сергей.
— Ты что? — заговорил он обеспокоенно. — Где ты была? Я часа два сижу у ваших. Они тревожатся.
— Заблудилась немного, — сказала Вера, — вот вышла к станции… Зато смотри, какие грибы.
— Хорошие грибы, — кивнул Сергей.
Она понимала, что Сергей ей не верит, ему было известно, как она в лесах вокруг Никольского может ходить с завязанными глазами, и теперь она ждала, что он скажет ей резко о ее лжи и поведет домой. Но он будто растерялся и не знал, что ему говорить дальше.
— Пошли домой, — сказал он наконец робко.
— Нет… Я не могу… Я обещала подождать…
— Кого подождать?
— Нину, — сказала Вера. — Вот если на следующей электричке она не приедет, тогда пойдем…
Казалось, он был удовлетворен ее объяснением, казалось, ее слова успокоили его. Он шел теперь с Верой рядом и говорил ей что-то о работе и об армии. Она кивала, но сама не слушала его.
— Вот, видишь? — услышала она.
— Что? — спросила Вера.
— Видишь? Новую сделали. — Сергей показывал ей на клубную афишу, крупную, яркую, ничто в ней не напоминало о вчерашних поганых словах.
— Оставь это! — чуть ли не закричала Вера. — Не говори мне об этом!
Она сразу же опомнилась. Люди оборачивались, смотрели на нее. Но и не в них было дело. Она понимала, что Сергей обратил ее внимание на свежую афишу из добрых побуждений, зачем же было на него кричать?
— Давай мороженого, что ли, съедим, — предложила Вера виновато.
— Давай, — кивнул Сергей.
Купили две пачки сливочного с орехами на пятнадцать копеек, отошли к зеленому штакетнику, окружавшему клумбу с белыми и красными астрами. Вера сняла бумажку с мороженого, откусила ломтик с вафлями и тут подумала: «А может, сейчас же и пойти домой?»
И Сергей понимал, что Вера не в себе. Пока они ходили по площади, еще до мороженого, он пытался рассказать ей, что через полтора месяца его возьмут в армию, об этом он узнал сегодня в военкомате. Новостью этой он был взволнован, а Вера словно бы пропустила ее мимо ушей. Сначала Сергея это удивило, но потом он понял, в чем дело. Он чувствовал — сейчас что-то может произойти, по крайней мере Вера ждет чего-то. «Ну ладно, — сказал он себе. — Ну посмотрим…» Он не тянул Веру домой, боясь выглядеть в Вериных глазах трусом, — мало ли что, может быть, именно сейчас ей и нужна была его поддержка. Если же Вера сгоряча задумала безрассудное, он в последнюю минуту помешал бы ей действовать. Он был уверен в этом. Он упредил бы ее в случае чего… Так он полагал. Теперь же он хотел еще раз рассказать ей о своем визите в военкомат, да все не решался — новость эта могла совсем расстроить Веру.
Облака ушли на север, солнце опустилось за деревья и дома Никольского, небо было чистое, прохладное, в ложбинах за железной дорогой собирался туман.
Пронеслись на юг два поезда — один с красными вагонами и серебряными буквами на них, бакинский, другой товарный, громкий, долгий, потом возник третий, и Вера с Сергеем еще издалека поняли, что это электричка.
— Ну вот, — заволновалась Вера. — Ну, все… Если на этой не будет… тогда идем домой…
Она и себе пообещала: сразу же, если Колокольников с Рожновым не приедут сейчас, идти домой. И хватит. И все. Ей захотелось вдруг убежать куда-нибудь с сырой глиняной площадки, от могильных астр на клумбе, от черных, с остатками облезшей зеленой краски навесов над пустыми рядами крошечного рынка, от надвигающейся электрички, от настороженного Сергея, убежать и спрятаться где-нибудь одной, и сидеть там, и жить там, лицо руками закрыв в стыде и отчаянии.
Но куда ей было бежать!..
Однако побежала, будто метнулась, но не куда глаза глядят, а прямо к платформе, потом перешла на шаг. Сергей еле поспевал за ней, спрашивал о чем-то на ходу, и тут она опомнилась, остановилась, а затем тихо пошла обратно.
— Ты что? — сказал Сергей. — Ты куда?
— Да я это… — пробормотала Вера. — Я забыла… Я вспомнила… Я так…
Она встала у зеленого штакетника, там, где они с Сергеем ели мороженое. И Сергей, растерянный, встал рядом. Электричка приблизилась, разрослась, растянулась, налетела на платформу и остановилась мягко. Вера повернулась лицом к Сергею и, заметив, что нейлоновая куртка на нем чересчур распахнута, отчего и сам Сергей вид имел небрежный и неряшливый, подтянула замок «молнии» к вязаному воротнику. Зачем — она не знала. Рука ее дрожала, и самое ее била дрожь. Она ощутила, что движение свое и холодный замок «молнии» Сергеевой куртки она запомнит навсегда, как запомнит и все сегодняшнее — звуки, слова, запахи, махровые астры на клумбе, жестяные дубовые листья на сухих местах в лесу… Тут же она и самое себя постаралась привести в порядок: брюки одернула, поправила платок и, нагнувшись, водой из лужи смыла глину с резинового сапога. Народ уже шел с платформы к ближним домам и к автобусу, и Вера тихонько пошла народу навстречу.
Колокольникова она увидела сразу, он еще шел по платформе, высокий, красивый, трезвый, синяков на его лице издали нельзя было заметить. Белая спортивная сумка легко покачивалась в крепкой руке. «Ну вот, — расстроенно подумала Вера, — не мог остаться ночевать в Силикатной…» На Сергея она не оглядывалась, знала, что он здесь, что он не отстанет, да и отстать-то от нее было бы сейчас трудно. Лиц в толпе, движущейся на нее, она не различала, а все были знакомые, не слышала она и слов, обращенных к ней. Она видела только Колокольникова. Наконец и он увидел ее, усмехнулся и пошел прямо на нее. Вера остановилась. Шагах в десяти перед ней остановился и он, глядел на нее и на Сергея, усмехаясь по-прежнему.
— Ну что? — сказал Колокольников, сказал так, чтобы и другие его слышали. — Посадить нас хочешь? А не выйдет по-твоему! Сукой ты была, сукой и осталась. Лучше съезжай с Никольского, а то не будет вам житья!
И он снова выругался громко и мерзко, потом сплюнул, растер плевок ногой.
— Ах, ты так! — крикнула Вера, бросилась вперед, резко, нервно, так, чтобы Сергей не успел ни помешать, ни помочь ей, правой рукой выхватила из корзины открытый перочинный нож с фиолетовыми зайцами на пластмассовой ручке, удачливое грибное оружие, со всей силой, какая в ней была, снизу хотела ударить Колокольникова в грудь, хотела, но не донесла ножа до цели, замерла вдруг, застыла с ножом во вскинутой руке, сама не поняла, отчего остановилась, движение задержав, с ножом в полуметре от груди Колокольникова.
Ничто не мешало ей. И Сергей, порыва которого она боялась раньше, замер теперь, и будто силы не было у него ни для того, чтобы выхватить у нее нож, ни для того, чтобы дернуть ее, оттолкнуть ее назад и усмирить крепкими руками. И все никольские люди вокруг, видно понявшие, что происходит сейчас, и ужаснувшиеся ее намерению, будто опешили на мгновение, застыли; они глядели на нее с Колокольниковым, но предотвратить что-либо уже не могли. Сам Колокольников и не ловчился помешать ей нанести удар, он не отскочил и в сторону, а лишь отступил на полшага и, уронив сумку на сырую землю, ладонями прикрыл лицо, словно защитой этой мог спасти себя. Он был теперь как ребенок, прижатый в углу врагом посильнее.
Она не смогла ударить Колокольникова сразу, не смогла и во второй раз отвести назад руку для замаха. И не потому, что она пожалела сейчас Колокольникова, или простила его, или испугалась. Нечто иное остановило Веру. «Все… — подумала она в отчаянии. — Нельзя этого… Нельзя…»
И она разжала пальцы, недолго подержала нож на открытой ладони, словно стараясь запомнить его и запомнить все, что было сейчас в ней самой и в людях вокруг, и потом расслабленной, легкой уже рукой бросила нож на землю, под ноги Колокольникову.
Она хотела сейчас же уйти прочь, но сразу не ушла, а минуты две стояла и смотрела на лежавший перед ней нож и на то, как Колокольников пытался поднять с земли белую сумку. Колокольников не нагнулся, а присел, и, присев, он, бледный, испуганный, глядел не на сумку, а на Веру, стоявшую над ним, будто боялся, что она все же ударит его, может, другим, припрятанным пока ножом или еще чем, тяжелым. Сумку он старался найти вытянутой левой рукой вслепую, на ощупь. Он был жалок сейчас Вере, и она, ткнув носком сапога нож, будто движением этим даруя Колокольникову жизнь, повернулась и пошла сквозь толпу, прямая и спокойная.
Она шла и слышала за собой шаги Сергея, слышала и то, что толпа, неподвижная и безмолвная секунды назад, пришла в движение, слышала какие-то слова и крики, но они ее не волновали.
Сергей поспевал за ее скорым шагом, но ни слова не говорил ей на ходу, а корил себя: он, уверенный в том, что беды не допустит, что в последнее мгновение он предпримет что-нибудь, помешает намерениям Веры, и все обойдется, сделать ничего не мог, а стоял, как оледеневший, и ничему не помешал бы. Он ощущал теперь себя слабее Веры, а в ней чувствовал какую-то новую силу, неизвестную ему прежде, возникшую в Вере совсем недавно или даже только сейчас. И он понимал, что и в нем что-то должно измениться, иначе он и дальше будет ощущать себя человеком слабее Веры и не сможет стать с ней вровень, а какая же у них тогда выйдет семья…
Колокольников поднялся, но с места сдвинуться не мог. Он стоял и все счищал грязь с белой кожи сумки, а сам старался успокоить себя, теперь страх стал хозяином в нем. Колокольников, холодея, думал, что его могло бы сейчас уже и не быть, и мысль об этом, несмотря на все старания Колокольникова, не уходила. Еще в электричке он чувствовал, что в Никольском его ждет неприятность, может, новая повестка от следователя, о котором он старался не думать, хотя и не раз в последние дни говорил приятелям, как бы хвастаясь: «Может, посадят скоро», он храбрился, был убежден, что и нынче настроения ему не испортят, а вот как все обернулось. «Она бы убила меня, — думал теперь Колокольников. — Точно бы убила… Если бы нож не бросила… А бросила-то она его как! Будто хотела всем показать, что руки об меня марать не желает… И пошла королевой, словно она здесь главная…» Колокольников смотрел на нож, никем не поднятый, думал о Вере и своем страхе, он был трезв сегодня и не хорохорился теперь, стоял испуганный и растерянный, с ощущением вины и позора. В очередь на автобус идти ему было стыдно. И все же он понемножку успокоился. А потом заглянул в сумку и увидел свежую форму, выданную ему для завтрашней игры. Мысли об игре как будто бы и совсем успокоили Колокольникова, и он зашагал к автобусной остановке. Однако обернулся и опять увидел нож на земле и опять вспомнил о последнем разговоре со следователем.
Она спала долго, и мать с сестрами ее не тревожили. Часу в одиннадцатом она проснулась, услышала голоса на улице и в доме, лай соседских собак, кудахтанье кур, но встать не захотела, натянула одеяло на голову и вскоре опять задремала.
Встала она в первом часу. День был ветреный, но теплый, быстрые облака наплывали на солнце с юга. Вера пошла на кухню, на плите ей оставили тушеную картошку и жареную треску. Вера умылась, села к столу, пододвинула к себе сковороду, тарелку с малосольными огурцами, маленькими, последними, ломоть хлеба взяла и посолила его, однако много не съела. Тошнота подступила к горлу. Вере опять стало тоскливо, словно бы от этой тошноты. Тихая сидела она у стола, смотрела в никуда.
— Молоко бери, свежее, — прозвучал над ней голос матери. — Или вон яблоки. С дерева.
— Ладно, — не поднимая глаз, кивнула Вера.
— Учительница твоя приходила. Евдокия Андреевна Спасская. А ты спала. Хотела с тобой поговорить. После обеда еще придет.
— Зачем она мне?
— Ты ее послушай. Она справедливая. А жизнь у нее была нелегкая. Сама знаешь. Она мне сказала: «Пусть не отчаивается…» Ты ее послушай…
— Я и не отчаиваюсь!
— Тетя Клаша Суханова поехала в город, в милицию. Чтобы прекратили они разговоры и эти безобразия. Тетю Клашу-то в милиции знают.
— В милицию так в милицию, — резко сказала Вера и встала. Мать говорила с ней как с больной, предупредительным, ласковым тоном, стараясь успокоить дочь и дать ей надежду, что вот-вот достанут и привезут лекарство, от которого станет легче. Однако лекарство Вере теперь не требовалось.
— Я за грибами схожу, — сказала Вера. — Может, отдохну…
— Какие в этом году грибы, — вздохнула Настасья Степановна.
Вера чувствовала, что мать, понимая ее состояние, боится отпустить дочь со своих глаз, но одновременно она, видно, полагала, что в лесу, собирая грибы, в ровном и тихом занятии, в одиночестве, она, Вера, как это бывало с ней не раз, успокоится и отойдет от вчерашнего. Потому мать хотя и не одобряла Вериного желания, но и не препятствовала ему. Она только сказала на всякий случай:
— А если Евдокия Андреевна придет, учительница?
— Если ей надо, так и вечером может прийти.
— Неудобно ведь…
— Могла бы и раньше прийти, если бы хотела.
Настасья Степановна покачала головой, но ничего не сказала. На террасе Вера отыскала свою корзинку, отличную от сестриных и материной тем, что у нее ручка была сплетена из прутьев, не очищенных от нежно-зеленой некогда коры. У Веры была примета — только тогда к ней в лесу приходила удача, если она брала свой нож и свою корзину, а в корзину еще и непременно клала прозрачный пакет с вареным яйцом, щепоткой соли и ломтем хлеба. И хотя сейчас она знала, что не проголодается, все же положила в корзину привычный лесной паек. Нож она нашла в кухонном столе. Грибной нож остался Вере от отца, был он простой перочинный, с двумя лезвиями — одним коротким, консервным, другим прямым, тонким, сантиметров в семь длиной. На бледно-фиолетовой пластмассовой ручке ножа с обеих сторон имелись зайцы с прижатыми к брюху лапами, а под ними была оттиснута цена — два сорок.
Потом она стояла перед зеркалом, причесывалась и решала, что ей надеть. Обычно осенью она ходила в лес в старых лыжных брюках и ношеных резиновых сапогах. Сейчас она с сомнением глядела и на серый свитер, и на сапоги, и на лыжные брюки. Они казались ей бедными и неприглядными. «А что это мне выряжаться-то!» — разозлилась вдруг Вера на самое себе, пошвыряла юбки и платья, снятые было с плечиков, обратно в шкаф. Все те вещи были уже не ее. Оделась Вера так, как и прежде одевалась, уходя за грибами, еще и болонью взяла на случай дождя.
Из комнаты своей Вера вышла сердитая, хмурая и сразу же почувствовала, как мать и сестры будто вцепились в нее глазами. Они и весь день смотрели на нее настороженно, однако молчали, может, опасаясь Вериных резкостей в ответ, а может быть, не желая напоминать Вере лишний раз о ее беде. И все-таки они смотрели на нее так, словно бы она могла уйти сейчас навсегда. Как хотелось ей броситься к ним, обнять их, волю дать слезам, вымолить у каждой, а у матери в особенности, прощение за те беды, которые им пришлось испытать из-за нее, непутевой старшей дочери… Вера, прикусив губу, прошла мимо матери и сестер быстро и деловито.
Уже у калитки на песочной дорожке она оглянулась и увидела на крыльце мать, Соню и Надьку.
— Вернешься-то когда? — крикнула мать.
— Не знаю, — сказала Вера. — Я спешить не буду. Сначала дойду к Поспелихе. А потом, может, загляну под Алачково.
— Нет грибов-то! — крикнула Надька.
— Может, и найду…
— Вера, ты это… ты недолго… Клавдия-то из города приедет…
— Ладно, — сказала Вера.
— Возвращайся скорее, — крикнула Соня, — а то беспокоиться будем!
Закрывая за собой калитку, Вера взглянула назад, снова увидела на крыльце мать и сестер, и так ей захотелось, чтобы они не пустили ее никуда… Однако надо было идти.
А в лесу, одна, Вера прислонилась к осиновому стволу и расплакалась. Плакала тихо, чуть всхлипывая. Всех ей теперь было жалко. И мать, и Соню с Надей, и Сергея, и Нину. И себя ей было жалко, словно бы она сейчас прощалась со всем на свете.
Потом и глаза Верины высохли, а она все стояла и стояла, не думая уже ни о чем и не желая ничего.
Наконец стоять ей надоело, а времени у нее было много, она вспомнила о грибах и побрела по лесу, по привычке сворачивая к тайным своим местам. Небо уже заволокло облаками, свет в лесу был неяркий, но ровный, самый приятный для Веры свет, резкие переходы от солнечных пятен к черным теням глаза не утомляли. Выходить за грибами на рассвете, а то и в мокрую темень Вера не любила. Не потому, что ей было лень встать рано, просто поутру в лесу охотничало много людей, их крики, ауканье, глупые и пустые расспросы, старание забежать вперед Веру раздражали, она нервничала, суетилась, а под ноги смотрела невнимательно и рассеянно. К тому же она была убеждена, что каждому в лесу положено свое. Сколько бы она ни собрала грибов, а и после нее и для другого человека на тех же самых местах останутся грибы — под грибами в семье Навашиных разумелись только белые. Обычно Вера уходила в лес в десять, в одиннадцать, а то и в час и приносила добра ничуть не меньше, чем утренние грибники.
Теперь в лесу было тихо, встретились Вере лишь две старушки, возвращавшиеся домой. Корзины их были пусты наполовину, а старушки, видимо, знали места. Минут сорок ходила Вера по лесу, нарезала только лисичек, опят и подрябиновок, правда, больших и крепких, с круглыми следами улиток на черных шляпках. Две недели назад здесь было сухо, Верины сапоги даже стали тогда серыми от пыли — это в лесу-то! Теперь земля была влажной, но белые Вере не попадались. И лисички-то с подрябиновками доставались ей трудно, уж больно много нападало в последние дни желтых, красных и совсем увядших листьев, они прятали низкие грибы, а на сухих местах шуршали под ногами, словно жестяные. В прежние дни Вера сто раз уже обругала бы лес за то, что в нем ничего не растет, и себя за опрометчивый поход, а сегодня ей было все равно. Пришла к знакомым ореховым кустам, росшим на склонах неширокого овражка, — всегда ей здесь везло. Теперь же по всем приметам и это место должно было оказаться пустым. И вдруг под кустом, в зеленой еще траве она увидела крупный белый. Она долго не могла его срезать, а все ходила вокруг и смотрела на него — до того он был хорош. Шляпка у него была крепкая, бугристая и темная, как горбушка орловского хлеба. Вера такие грибы называла топтыгиными. Срезав его, она стала гладить его шляпку, говорила ласково: «Ах ты мой топтыжка! Ах ты топтыжка толстоногий…» — и не сразу положила в корзину. Рядом грибов не было, но метрах в пятидесяти выше по оврагу она нашла еще два белых и поддубовик. Эти грибы тоже были крупные, но росли они скрытно.
Теперь в ней уже просыпался охотничий азарт, она глядела по сторонам зорче и с надеждой, проверила на всякий случай стежки поспелихинского стада, поиски ее стали удачливей. Тихо-тихо, а в прорубках на пнях она нарезала душистых опят чуть ли не полкорзины, чаще брала теперь солюшки — подореховки, подрябиновки и поддуплянки, а главное — нашла еще шестнадцать больших белых. Все они росли в одиночку, стояли красиво, и Вера, закрыв глаза, могла бы вспомнить, как она увидела каждый из них — на каком грибе лежал желтый дубовый лист, а какой прятался в папоротнике. Столько грибов в эти дни в Никольском никто не приносил, и настроение у Веры стало хорошим. «А еще говорили — нет грибов!» Вера представила, как она молча поставит дома корзину и как мать с сестрами удивятся. Но тут же подумала: «Нашла чему радоваться!» — и вспомнила о том, что было в последние дни в ее жизни. А донести корзину до дома и не придется.
Корзина сразу же стала тяжелой, тащить ее было противно, под ноги Вера уже не смотрела, а просто шла и шла по лесу. Так она добрела до Поспелихинской поляны. Взглянула на часы — десять минут пятого, спешить было некуда. Колокольников возвращается с работы электричкой в шесть двадцать семь.
Поле вокруг Поспелихи было распахано, светло-бурые полосы тянулись от леса к дороге. Деревня стояла тихая. Что-то непривычное заставило Веру посмотреть на Поспелиху внимательно. Голубое пятно ярко звенело посреди деревни. Видно, кто-то купил полдома или получил по наследству и недавно выкрасил свою половину голубой краской. А так все в Поспелихе было как месяц назад, как год назад, как сто лет назад.
«Не пропадать же добру», — решила Вера, имея в виду хлеб и вареное яйцо в прозрачном пакете, и присела на взгорбке возле кустов репейника. Паек свой она прожевала без аппетита, машинально, крошки и скорлупу смахнула с подола на траву и вспомнила, что на этом самом месте она лежала, спокойная и добрая, в день возвращения матери из больницы. Тогда все здесь было хорошо. И лес был хорош, и голубое, чистое небо, и ромашки с желтыми радостными глазами, и даже кусты репейника, свежие, сильные в ту пору, с круглыми бледно-малиновыми цветами. Да и теперь у Поспелихи было не хуже. Лес стоял все еще зеленый, лишь кое-где то тополиный бок, то верхушку березы вызолотила осень, серое небо было сейчас легким и словно прозрачным, кузнечики все еще трещали в траве, один репейник печалил, кусты его будто осыпали пылью, увядшие цветы были неряшливы и в мертвенной бахроме, но и репейник свое еще не отжил.
Наутро после той проклятой июньской ночи она решила, что весь мир ей враждебен, он нечестен и подл и она с ним или он с ней отныне находятся в состоянии войны. Ее желание отплатить парням, представлявшим этот враждебный ей мир, отплатить именно ей самой, в одиночку, без чьей-либо помощи, и было ее объявлением войны этому миру. Однако тогда она не отплатила, пожалев мать, а после успокоилась и простила парней. И потом, в день возвращения матери из больницы, она здесь, у Поспелихи, всех и все любила, чувствовала себя частицей великого и доброго мира и готова была просить прощения за то, что подумала о нем дурное. Но потом снова пришли плохие дни. Однако теперь она уже не хотела думать о мире дурное, все в нем оставалось для нее справедливым и вечным. В том, что случилось, была и ее вина, она заблудилась, по своей глупости, по высокомерию забрела на чужую дорогу. За эту вину надо было теперь платить. Не раз приходило ей сегодня в голову: а может быть, себя… и все, и ладно? Но она вспоминала Колокольникова и Рожнова и говорила себе: «Нет!» Они были для нее звери. И они, по ее мнению, уже не принадлежали справедливому и доброму миру. Они сами перешагнули его границу. Она им простила. А они сами предали себя. И никакие посредники между ними и ней не были теперь нужны. Так она считала. Ей казалось, что она имеет на это право.
Вера встала и пошла лесом. Сколько бы она ни уговаривала себя не думать о парнях и в особенности о Колокольникове с Рожновым, не думать опять о них и о своем к ним счете она не могла.
Смутно и тревожно было у нее на душе. И на станцию ее тянуло. И в то же время ей хотелось, чтобы случилось нечто такое… мать бы, что ли, отыскала ее и увела домой, событие ли какое началось для всех и она, Вера, оказалась бы в его круговороте песчинкой, или уж на крайний случай теперь же подвернула бы она ногу и никуда не смогла бы идти. Однако ничего не происходило, и Вера шла к станции.
Вскоре она не просто шла, а почти бежала. Она взглянула на часы и поняла, что не рассчитала время и, наверное, опоздает. Она и хотела опоздать, но шаг не утишала. Уже не могла. Она вышла из леса и теперь подходила к станции с северной стороны, окраинными улицами Никольского.
До станции она еще не дошла, а уже увидела, как подъехала московская электричка. Тогда она бросилась не к платформе, а к автобусной остановке, полагая, что Колокольников пешком домой не пойдет. «Хоть бы не приехал он, хоть бы задержался у своей крали в Силикатной!» — молила она при этом. Сошла толпа с перрона, выстроилась очередь в ожидании автобуса, а ни Колокольникова, ни Рожнова между тем нигде не было. «Ну, слава богу, не приехали», — выдохнула Вера. Она дала себе слово сейчас же идти домой, а сама стояла метрах в пятидесяти от автобуса, уже полного, но еще неподвижного, стояла у пустого газетного киоска, словно в засаде, дрожала и никуда не уходила. «Еще одну электричку подожду — и все», — решила она.
Вот уже и автобус уехал, а она все стояла у газетного киоска, ждать ей оставалось сорок минут. Мимо могли пройти знакомые и завести невзначай беседу, и она, не желая ни с кем и ни о чем говорить сейчас, стала искать место поукромнее. Хотела было перейти пути и побродить полчаса возле железнодорожных бараков, но увидела — через площадь к ней бежит Сергей.
— Ты что? — заговорил он обеспокоенно. — Где ты была? Я часа два сижу у ваших. Они тревожатся.
— Заблудилась немного, — сказала Вера, — вот вышла к станции… Зато смотри, какие грибы.
— Хорошие грибы, — кивнул Сергей.
Она понимала, что Сергей ей не верит, ему было известно, как она в лесах вокруг Никольского может ходить с завязанными глазами, и теперь она ждала, что он скажет ей резко о ее лжи и поведет домой. Но он будто растерялся и не знал, что ему говорить дальше.
— Пошли домой, — сказал он наконец робко.
— Нет… Я не могу… Я обещала подождать…
— Кого подождать?
— Нину, — сказала Вера. — Вот если на следующей электричке она не приедет, тогда пойдем…
Казалось, он был удовлетворен ее объяснением, казалось, ее слова успокоили его. Он шел теперь с Верой рядом и говорил ей что-то о работе и об армии. Она кивала, но сама не слушала его.
— Вот, видишь? — услышала она.
— Что? — спросила Вера.
— Видишь? Новую сделали. — Сергей показывал ей на клубную афишу, крупную, яркую, ничто в ней не напоминало о вчерашних поганых словах.
— Оставь это! — чуть ли не закричала Вера. — Не говори мне об этом!
Она сразу же опомнилась. Люди оборачивались, смотрели на нее. Но и не в них было дело. Она понимала, что Сергей обратил ее внимание на свежую афишу из добрых побуждений, зачем же было на него кричать?
— Давай мороженого, что ли, съедим, — предложила Вера виновато.
— Давай, — кивнул Сергей.
Купили две пачки сливочного с орехами на пятнадцать копеек, отошли к зеленому штакетнику, окружавшему клумбу с белыми и красными астрами. Вера сняла бумажку с мороженого, откусила ломтик с вафлями и тут подумала: «А может, сейчас же и пойти домой?»
И Сергей понимал, что Вера не в себе. Пока они ходили по площади, еще до мороженого, он пытался рассказать ей, что через полтора месяца его возьмут в армию, об этом он узнал сегодня в военкомате. Новостью этой он был взволнован, а Вера словно бы пропустила ее мимо ушей. Сначала Сергея это удивило, но потом он понял, в чем дело. Он чувствовал — сейчас что-то может произойти, по крайней мере Вера ждет чего-то. «Ну ладно, — сказал он себе. — Ну посмотрим…» Он не тянул Веру домой, боясь выглядеть в Вериных глазах трусом, — мало ли что, может быть, именно сейчас ей и нужна была его поддержка. Если же Вера сгоряча задумала безрассудное, он в последнюю минуту помешал бы ей действовать. Он был уверен в этом. Он упредил бы ее в случае чего… Так он полагал. Теперь же он хотел еще раз рассказать ей о своем визите в военкомат, да все не решался — новость эта могла совсем расстроить Веру.
Облака ушли на север, солнце опустилось за деревья и дома Никольского, небо было чистое, прохладное, в ложбинах за железной дорогой собирался туман.
Пронеслись на юг два поезда — один с красными вагонами и серебряными буквами на них, бакинский, другой товарный, громкий, долгий, потом возник третий, и Вера с Сергеем еще издалека поняли, что это электричка.
— Ну вот, — заволновалась Вера. — Ну, все… Если на этой не будет… тогда идем домой…
Она и себе пообещала: сразу же, если Колокольников с Рожновым не приедут сейчас, идти домой. И хватит. И все. Ей захотелось вдруг убежать куда-нибудь с сырой глиняной площадки, от могильных астр на клумбе, от черных, с остатками облезшей зеленой краски навесов над пустыми рядами крошечного рынка, от надвигающейся электрички, от настороженного Сергея, убежать и спрятаться где-нибудь одной, и сидеть там, и жить там, лицо руками закрыв в стыде и отчаянии.
Но куда ей было бежать!..
Однако побежала, будто метнулась, но не куда глаза глядят, а прямо к платформе, потом перешла на шаг. Сергей еле поспевал за ней, спрашивал о чем-то на ходу, и тут она опомнилась, остановилась, а затем тихо пошла обратно.
— Ты что? — сказал Сергей. — Ты куда?
— Да я это… — пробормотала Вера. — Я забыла… Я вспомнила… Я так…
Она встала у зеленого штакетника, там, где они с Сергеем ели мороженое. И Сергей, растерянный, встал рядом. Электричка приблизилась, разрослась, растянулась, налетела на платформу и остановилась мягко. Вера повернулась лицом к Сергею и, заметив, что нейлоновая куртка на нем чересчур распахнута, отчего и сам Сергей вид имел небрежный и неряшливый, подтянула замок «молнии» к вязаному воротнику. Зачем — она не знала. Рука ее дрожала, и самое ее била дрожь. Она ощутила, что движение свое и холодный замок «молнии» Сергеевой куртки она запомнит навсегда, как запомнит и все сегодняшнее — звуки, слова, запахи, махровые астры на клумбе, жестяные дубовые листья на сухих местах в лесу… Тут же она и самое себя постаралась привести в порядок: брюки одернула, поправила платок и, нагнувшись, водой из лужи смыла глину с резинового сапога. Народ уже шел с платформы к ближним домам и к автобусу, и Вера тихонько пошла народу навстречу.
Колокольникова она увидела сразу, он еще шел по платформе, высокий, красивый, трезвый, синяков на его лице издали нельзя было заметить. Белая спортивная сумка легко покачивалась в крепкой руке. «Ну вот, — расстроенно подумала Вера, — не мог остаться ночевать в Силикатной…» На Сергея она не оглядывалась, знала, что он здесь, что он не отстанет, да и отстать-то от нее было бы сейчас трудно. Лиц в толпе, движущейся на нее, она не различала, а все были знакомые, не слышала она и слов, обращенных к ней. Она видела только Колокольникова. Наконец и он увидел ее, усмехнулся и пошел прямо на нее. Вера остановилась. Шагах в десяти перед ней остановился и он, глядел на нее и на Сергея, усмехаясь по-прежнему.
— Ну что? — сказал Колокольников, сказал так, чтобы и другие его слышали. — Посадить нас хочешь? А не выйдет по-твоему! Сукой ты была, сукой и осталась. Лучше съезжай с Никольского, а то не будет вам житья!
И он снова выругался громко и мерзко, потом сплюнул, растер плевок ногой.
— Ах, ты так! — крикнула Вера, бросилась вперед, резко, нервно, так, чтобы Сергей не успел ни помешать, ни помочь ей, правой рукой выхватила из корзины открытый перочинный нож с фиолетовыми зайцами на пластмассовой ручке, удачливое грибное оружие, со всей силой, какая в ней была, снизу хотела ударить Колокольникова в грудь, хотела, но не донесла ножа до цели, замерла вдруг, застыла с ножом во вскинутой руке, сама не поняла, отчего остановилась, движение задержав, с ножом в полуметре от груди Колокольникова.
Ничто не мешало ей. И Сергей, порыва которого она боялась раньше, замер теперь, и будто силы не было у него ни для того, чтобы выхватить у нее нож, ни для того, чтобы дернуть ее, оттолкнуть ее назад и усмирить крепкими руками. И все никольские люди вокруг, видно понявшие, что происходит сейчас, и ужаснувшиеся ее намерению, будто опешили на мгновение, застыли; они глядели на нее с Колокольниковым, но предотвратить что-либо уже не могли. Сам Колокольников и не ловчился помешать ей нанести удар, он не отскочил и в сторону, а лишь отступил на полшага и, уронив сумку на сырую землю, ладонями прикрыл лицо, словно защитой этой мог спасти себя. Он был теперь как ребенок, прижатый в углу врагом посильнее.
Она не смогла ударить Колокольникова сразу, не смогла и во второй раз отвести назад руку для замаха. И не потому, что она пожалела сейчас Колокольникова, или простила его, или испугалась. Нечто иное остановило Веру. «Все… — подумала она в отчаянии. — Нельзя этого… Нельзя…»
И она разжала пальцы, недолго подержала нож на открытой ладони, словно стараясь запомнить его и запомнить все, что было сейчас в ней самой и в людях вокруг, и потом расслабленной, легкой уже рукой бросила нож на землю, под ноги Колокольникову.
Она хотела сейчас же уйти прочь, но сразу не ушла, а минуты две стояла и смотрела на лежавший перед ней нож и на то, как Колокольников пытался поднять с земли белую сумку. Колокольников не нагнулся, а присел, и, присев, он, бледный, испуганный, глядел не на сумку, а на Веру, стоявшую над ним, будто боялся, что она все же ударит его, может, другим, припрятанным пока ножом или еще чем, тяжелым. Сумку он старался найти вытянутой левой рукой вслепую, на ощупь. Он был жалок сейчас Вере, и она, ткнув носком сапога нож, будто движением этим даруя Колокольникову жизнь, повернулась и пошла сквозь толпу, прямая и спокойная.
Она шла и слышала за собой шаги Сергея, слышала и то, что толпа, неподвижная и безмолвная секунды назад, пришла в движение, слышала какие-то слова и крики, но они ее не волновали.
Сергей поспевал за ее скорым шагом, но ни слова не говорил ей на ходу, а корил себя: он, уверенный в том, что беды не допустит, что в последнее мгновение он предпримет что-нибудь, помешает намерениям Веры, и все обойдется, сделать ничего не мог, а стоял, как оледеневший, и ничему не помешал бы. Он ощущал теперь себя слабее Веры, а в ней чувствовал какую-то новую силу, неизвестную ему прежде, возникшую в Вере совсем недавно или даже только сейчас. И он понимал, что и в нем что-то должно измениться, иначе он и дальше будет ощущать себя человеком слабее Веры и не сможет стать с ней вровень, а какая же у них тогда выйдет семья…
Колокольников поднялся, но с места сдвинуться не мог. Он стоял и все счищал грязь с белой кожи сумки, а сам старался успокоить себя, теперь страх стал хозяином в нем. Колокольников, холодея, думал, что его могло бы сейчас уже и не быть, и мысль об этом, несмотря на все старания Колокольникова, не уходила. Еще в электричке он чувствовал, что в Никольском его ждет неприятность, может, новая повестка от следователя, о котором он старался не думать, хотя и не раз в последние дни говорил приятелям, как бы хвастаясь: «Может, посадят скоро», он храбрился, был убежден, что и нынче настроения ему не испортят, а вот как все обернулось. «Она бы убила меня, — думал теперь Колокольников. — Точно бы убила… Если бы нож не бросила… А бросила-то она его как! Будто хотела всем показать, что руки об меня марать не желает… И пошла королевой, словно она здесь главная…» Колокольников смотрел на нож, никем не поднятый, думал о Вере и своем страхе, он был трезв сегодня и не хорохорился теперь, стоял испуганный и растерянный, с ощущением вины и позора. В очередь на автобус идти ему было стыдно. И все же он понемножку успокоился. А потом заглянул в сумку и увидел свежую форму, выданную ему для завтрашней игры. Мысли об игре как будто бы и совсем успокоили Колокольникова, и он зашагал к автобусной остановке. Однако обернулся и опять увидел нож на земле и опять вспомнил о последнем разговоре со следователем.