28

   В среду к вечеру выяснилось, что в доме нет хлеба, колбасы и рыбы. Думали, кого послать. Девочки жались, отводили глаза, они хотели смотреть по телевизору «Полосатый рейс». Сергей обещал приехать через два часа. Вера вздохнула, громко и с удовольствием пристыдила сестер и пошла в магазин. Выглядела она сегодня хорошо, лишь позавчера сделала в Москве прическу, и та еще держалась, у зеркала Вера чуть-чуть поправила ее, освежила краску у глаз и на губах, щеки слегка подтемнила тоном, чтобы потом, если они куда-нибудь пойдут с Сергеем, не тратить времени. Магазин стоял на площади имени Жданова, но сколько Вера себя помнила, площадь эту всегда называли Желтой. Площадь была немощеная — желтая глина в рытвинах и лужах, окружали ее одноэтажные дома — почта со сберкассой, универмаг, продовольственный магазин и столовая, известная и на соседних станциях тем, что в ней торговали в розлив дешевыми водками — перцовой, кариандровой, калгановой, дома эти непременно из года в год красили в желтый цвет. Вера удачно обошла лужи, ни единой каплей не испачкав чулки, вошла в магазин и расстроилась. Из четырех продавщиц гастронома работала одна, а торговала она товарами всех отделов, и очередь к ней стояла огромная. Однако делать было нечего, и Вера встала в очередь.
   — Чтой-то это? — спросила она у соседки.
   — Может, проворовались, а может, заболели, — ответила та. — Это у нас бывает.
   — Бывает, — согласилась Вера.
   Некоторые люди, стоявшие в очереди, были ей известны, с иными она поздоровалась, но никого не нашлось, с кем было бы сейчас приятно поговорить, и Вера, держа у колен сумку, потихоньку двигалась вперед, от скуки считала банки сгущенного молока и рыбных консервов, голубыми и зелеными пирамидами высившиеся на полках. И тут она человек за десять впереди себя увидела Мишу Чистякова. «Интересно, какое у него будет лицо, — подумала Вера, — когда он обернется?» Ей почему-то очень хотелось, чтобы Чистяков, встретившись с ней взглядом, покраснел, или смутился, или сказал и сделал нечто такое, из чего и ей и людям вокруг стало ясно, что Чистякову теперь стыдно. Однако Миша не оборачивался, возможно, он уже успел заметить Веру и больше видеть ее не желал. Или боялся. «Ну и черт с ним!» — решила Вера. И ей было неловко.
   Стояла она яркая, красивая, уверенная в себе и даже воинственная на вид, как бы предупреждая всех в очереди: «А ну, только попробуйте сказать обо мне вслух что-либо дурное, попробуйте пошептаться обо мне с недобрым сердцем или губы скривить в презрении, попробуйте, попробуйте, что же вы?..» То есть она старалась быть такой. Однако никто в магазине, казалось, и не обращал на нее внимания. Народ в долгой очереди всегда становится сердитым и нервным, люди, оказавшиеся впереди, неприятны ему, а если они еще и канителят у прилавка, то непременно вызывают раздраженные реплики сзади, парни же или мужики, желающие получить водку и вино без очереди, тут же оказываются терпеливому народу врагами. Теперь как раз отгоняли мужика, норовившего подсунуть продавщице свою посуду и получить «два бутылька».
   — Да уж разрешите, — улыбался мужик заискивающе, — а то ведь что же… Меня ведь уже за углом, в сквере, ждут, закусь разложили, работяги все…
   — Иди, иди, здесь не подают!
   — Жена небось где-нибудь тоже в очереди с авоськами, а он ишь!..
   — И я вот только за бутылкой. И ничего, стою.
   Мужик не отчаивался, надеялся уловить мгновение и все же просунуть свою посуду, однако двое мужчин покрепче оттеснили его влево, мужик сплюнул, выругался, обозвал всех бессовестными и встал в хвост очереди. На минуту очередь успокоилась, заговорила благодушно, однако тут же в магазин с шумом вошли двое парней и, не скрывая своих намерений, решительно направились к прилавку. Были это Колокольников и Рожнов. Веру они не заметили, оттого что спешили. С Колокольниковым Вера сталкивалась, и не раз, а вот Рожнов впервые на ее глазах появился в Никольском.
   — Ну, чего будем брать? — сказал Рожнов громко, советуясь как бы и не с Колокольниковым, а со всеми людьми в магазине. — Две водки и три вермута, что ли?
   — В очередь, ребята, в очередь, — робко сказал кто-то.
   — Да бросьте вы, в какую очередь! — засмеялся Рожнов.
   Однако и теперь ему возразили.
   — Неужели нам, калекам, инвалидам, героям-пограничникам, — начал Рожнов уже иным голосом, с деланным плачем, в надежде развеселить очередь и смягчить ее, — и не отпустят? Ведь мы же упадем сейчас и умрем на этих досках!
   — Вставайте в очередь, ничем вы не лучше нас!
   Поняв, что шутки не помогут, Рожнов с Колокольниковым, видимо, решили действовать молча и силой стали протискиваться к прилавку. Двое мужчин, вызвавшиеся было поддерживать порядок, поначалу удерживали их, но и они скоро поняли, что перед ними не робкий мужичок, только что урезоненный и отправленный в хвост очереди, а здоровенные и отчаянные парни, которые по злобе могут и пришибить их на улице или тут же в магазине. Общее мнение стало уже склоняться к тому, чтобы парням дали водку и скорее, пока не случилось какого греха. Но тут старик Дементьев, стоявший именно за одной бутылкой, сказал сердито:
   — Ты чего, парень, хулиганишь? Я ведь милицию сейчас позову. Жизнь, что ли, тебе на свободе не дорога, так сядешь. А хулиганить мы никому не позволим.
   — Милицию? Да зовите! — Рожнов обернулся и смотрел теперь на Дементьева презрительно и с жалостью. — Испугали! И потом я вам не тыкал.
   — Не тыкал! — возмутился Дементьев. — Слишком образованные стали. А без очереди лезут…
   — Ну и образованные! Образованней тебя-то… Вот шумишь, а ты ответь: как правильно сказать — лошадь сдохла или пала? Ну что, старик, молчишь-то? Лошадь сдохла или пала? А?
   Дементьев опешил, стоял растерянный, губы его шевелились беззвучно и обиженно, и очередь примолкла, словно все думали сейчас о том, как же на самом деле сказать правильно, лошадь сдохла или лошадь пала, и были смущены собственным незнанием.
   — Ну вот, старик, и подумай, а то сдохнешь скоро и стыдно тебе будет от бесцельно прожитой жизни, — бросил Рожнов и опять стал подталкивать Колокольникова к прилавку.
   И тогда Вера подскочила к Рожнову, схватила за руку, дернула сильно и зло, так, что Рожнов отлетел назад метра на три, сказала:
   — А ну, вставайте в очередь!
   Рожнов выпрямился, готов был кинуться на обидчицу и ударить ее, но, узнав Веру, замер на секунду. Однако он не покраснел от стыда, не провалился сквозь землю, не убежал, обхватив голову руками. Он будто бы даже обрадовался Вере и чуть ли не закричал:
   — Вася, Вася, смотри, кто к нам пришел! Это же сама Вера Алексеевна Навашина!
   — Или уходите отсюда, или тихо вставайте в очередь, — сказала Вера, сдерживая себя.
   Оставив толкотню у прилавка, выпятив богатырскую грудь, к Вере подошел Василий Колокольников, и он, как и Рожнов, был уже навеселе, однако ноги держали его хорошо.
   — А что это ты нами командуешь?
   — Вам бы глаза от людей прятать, с головой опущенной ходить, а вы обнаглели!
   — Это отчего же нам глаза прятать? — растягивая слова, с удовольствием спросил Колокольников. — Мы люди рабочие, нам стыдиться нечего, покупаем на свои средства.
   Вера заметила, что Рожнов, пользуясь тем, что вся очередь наблюдает теперь за ее с Колокольниковым разговором, тихонечко приткнулся к прилавку и сунул продавщице деньги.
   — Простили вас, — сказала Вера, — так и будьте людьми…
   — Простили? — громко протянул Колокольников. — Это еще неизвестно, кто кого простил! Это, может, мы тебя простили. Сама ведь тогда прилипла. А с досады потом хотела посадить нас…
   — Ах ты гад! Вы теперь и следователю на меня наговариваете! — Вера шагнула к Колокольникову, хотела ударить его по лицу, но Колокольников увернулся и отскочил в сторону.
   Тут же подбежал к нему Рожнов, будто опомнившийся, бутылки торчали из его сумки, схватил Колокольникова под руку:
   — Пойдем, Вася, пойдем. Она ведь не в себе!
   — Ну ладно, — сказала Вера тихо, — погодите, пожалеете, да поздно будет.
   Рожнов все тянул Колокольникова, тому бы уйти, а он не уходил.
   — А ты нам не грози, — сказал Колокольников. — Нас опять к следователю тягают. Желаешь доказать, что чистая?
   — Ничего я не добиваюсь…
   — А доследование-то из-за кого начали! Ах ты, сука!
   Колокольников двинулся к Вере, зверем глядел, но пошел все же к выходу и крикнул:
   — Эй вы! А все равно по ее не будет! И что вы с ней в очереди стоите? Она ведь заразная! Она с неграми гуляет! — И исчез.
   Очередь опять зашумела. «Вот ведь распоясались, вот распустились. Совсем обесстыдели. И ведь слова им не скажи — десятью словами ответят, а то и кулаком, силища-то в них как в буйволах…» Долго не могли успокоиться в магазине, долго обсуждали случившееся и печалились о современной молодежи. А Вера молчала. Она сразу же хотела бежать домой, но заставила себя остаться: «Это они должны убегать, они, а не я!» Она двигалась в очереди, и с ней о чем-то говорили, а она словно бы ничего не слышала и не замечала. Будто бы ее ранили и она, превозмогая боль, ползла теперь к лазарету. Только однажды она увидела, что Чистяков смотрит в ее сторону, в глазах его была усмешка. «Ну как же, — подумала Вера, — этот доволен». Чистякову-то, по мнению Веры, очень бы хотелось, чтобы она считалась дрянью и те двое, а не он, он-то еще отмоется, еще встанет на ноги и далеко пойдет, сам будет другим читать мораль…
   Как она только дошла до дома, как ее ноги донесли… В зеркало поглядела — не поседела ли? «Ну, все, — сказала она себе, — ну, все…» Зубы ее стучали, все в ней, казалось, дрожало, и когда она мыла на кухне посуду, вилки и ножи то и дело звякали в ее руках.
   По дому Вера ходила молча, на вид была мрачной и усталой, в разговоры с матерью и сестрами не вступала, ссылалась на головную боль. И когда приехал Сергей и она пошла с ним гулять к пруду и к Поспелихинскому лесу, она молчала, Сергея не слушала и повторяла про себя: «Ну, все… Ну, все…» То ли себе она это говорила. То ли обращалась мысленно к своим обидчикам. Только расставаясь с Сергеем, она рассказала ему о встрече в магазине и так рассказала, будто дело было не с ней, а с кем-то другим.
   На следующий день нервное ее возбуждение как будто прошло. Вера чувствовала себя вялой, подавленной. На занятиях ей хотелось спать, она зевала, прикрывая ладошкой рот. «Давление, что ли, у меня понизилось?» — думала Вера. Вернулась домой и легла с книгой в своей комнате на кровать. Но и книга ей стала скучна. Задремала, и когда проснулась, на часах увидела половину шестого. «Колокольников скоро появится на станции», — подумала она сразу же. Она знала, что Колокольников обычно возвращается с работы в шесть двадцать семь, львовской электричкой. Если не задерживается в Силикатной, у своей девушки.
   Она чуть было не отправилась на станцию, хотя и понимала, что сама мысль об этом безрассудна. Зачем ей был теперь Колокольников? Может быть, она просто желала увидеть его и узнать, как отнесся Сергей к ее вчерашнему рассказу…
   А потом пришла Нина. Она возвращалась из Москвы, встретила на платформе Колокольникова, и тот на нее чуть ли не налетел. Опять был подвыпивший, весь в синяках и ругался. «Это, говорил, твоя подруга Сергея подучила! Ну ничего… И за нами не пропадет! Пусть съезжает из Никольского, не будет ей здесь житья!»
   — Так, значит… — нахмурилась Вера. — Ну ладно.
   — Зверем глядел! — сказала Нина. Потом добавила: — А может, не надо было тебе Сергея-то направлять…
   — Может, и не надо было… — сказала Вера. Теперь-то, узнав о синяках Колокольникова и успокоившись насчет Сергея, она и сама готова была посчитать, что не надо было… — Обидно же, Нинк. И тошно. Ведь я им простила, а они… Ведь я им простила не потому, что меня следователь уговорил, а потому, что в моей жизни все наладилось, и с матерью… Мне спокойно было, вот я и пожалела и их, и их матерей… Ведь должны они были понять…
   — Может, еще и суд над ними будет…
   — Как вы все не поймете, что суд теперь во мне! Во мне! И к себе самой, и к ним!
   Часов в десять к ним в дом прибежала Клавдия Афанасьевна, выгнала девочек из большой комнаты и при матери стала отчитывать Веру:
   — Ты зачем Сергея заставила драться, ему и себе вредишь, а Чистяковым и Колокольниковым только того и надо, чтобы ткнуть в тебя пальцем — вон, мол, какая! Зачем дурной повод давать, надо сжать себя в кулак и терпеть! Ты, Настя, ей скажи. Надо гордой быть и умной, тебя оскорбили, а ты молчи до поры до времен. Сама кулакам и горлу волю не давай, есть сила, что защитит тебя и от наговоров и от сплетен. Есть!
   — Не знаю я такой силы! И ни в чьей защите не нуждаюсь, — сказала Вера. — Я сама себя от кого хочешь защищу! Я ни на кого не в обиде — ни на людей, ни на следователя. Но следствия и суда мне не надо!
   — Может, и я раньше считала, что не надо. Но вон как все повернулось.
   — И никакие посредники мне не нужны, ни суд, ни люди, ни мать, ни Сергей… У меня к ним, двоим из них, свой счет…
   — Вера, суда подожди, — сказала Клавдия Афанасьевна.
   — Что мне суд! Коли их посадят, что я торжествовать, что ли, стану? Зачем мне это… Мне самое главное теперь — человеком остаться. Или, может, просто стать им…
   — Ну и хорошо! И стань! — сказала Суханова. — Только, главное, чтобы в тебе отцовская стихия не проснулась!
   — Не проснется, — хмуро сказала Вера.

29

   Ночью, часа в четыре, Веру разбудили голоса на улице, она подняла голову, ничего не поняла, повернулась лицом к стене и скоро заснула. Утром, соскочив с постели, потягиваясь со сна, она подошла к окну и увидела у калитки, возле куста сирени, мать. Настасья Степановна топором энергично отрывала от забора какие-то длинные шесты с листом фанеры наверху. По улице уже шли на работу люди, они останавливались у калитки, смотрели на фанеру, говорили что-то матери и проходили дальше. Вера, почуяв недоброе, быстро надела халатик, накинула на плечи осеннее пальто и, застегивая на ходу пуговицы, в туфлях на босу ногу выскочила во двор. Мать волокла шесты с фанерой к дому, увидела Веру, остановилась, показала на фанерный лист:
   — Вот ведь пакостники!
   Лист был измазан чем-то черным. «Дегтем!» — догадалась Вера. Сверху тем же черным крупно и коряво написали: «Навашина». К самому краю листа была прикручена ржавая круглая банка, похожая на старый звонок, она трещала, умолкала на мгновения, а потом снова начинала трещать. Рядом на проводе висела все еще горевшая лампочка, а к тыльной стороне листа была аккуратно прикреплена черная пластмассовая коробка с двумя батареями. «С треском и светом сделали, — подумала Вера, — Колокольников, говорят, вырос способный к технике…» Да и Чистяков, вспомнила она, увлекался механикой. Неужели и Чистяков с ними, неужели и он? Сколько бы ни стояли шесты с измазанной дегтем фанерой, как бы мало людей ни видели их, а и одного прохожего хватило бы, чтобы Никольское узнало о фанере.
   — Ну, гады! — выругалась Вера и обернулась: не выбежали ли девочки на крыльцо?
   — Давай стащим к дровам, — сказала Вера матери, — пока они не встали.
   У дров, ею же напиленных и нарубленных, топором, топором разнесла фанеру и шесты в мелкие щепы, обухом измяла замолчавший звонок и раскрошила пластмассовую коробку с батарейками, в землю осколки чуть ли не вбив.
   На станцию она пошла пешком — пусть уж без нее обсуждают в автобусе ночное происшествие, видеть и слышать никого из никольских она сейчас не хотела. «Неужели и Чистяков с ними?» — думала она. В том, что это дело рук Колокольникова, она не сомневалась.
   Она уже совсем было прошла мимо клуба, но тут обернулась. Две женщины, разглядывавшие афишу, заметили Веру и, смутившись, не ответив на Верин кивок, быстро пошли в сторону станции. Вера увидела на афише издали: «Вера Навашина — Гулящая». Она подбежала к деревянному стенду, похожему на газетную витрину. К вчерашнему объявлению ночью или рано утром синей краской приписали слова, и на афише получилось: «Вера Навашина — Гулящая. Художественный фильм студии им. Довженко. В главной роли…» Тут «Людмила Гурченко» было зачеркнуто, а поверху написано: «Вера Навашина». Дальше шло: «заслуженная артистка республики», и здесь «артистку» заменили срамным словом. Вера сорвала со стенда лист плотной бумаги с объявлением, хотела было бежать в клуб, к директору, и накричала бы на него, но потом подумала: «Бог с ним. Да он и спит еще».
   Она свернула объявление в трубочку, так и несла его, не знала, где выбросить, всюду, казалось ей, могли подобрать и обрывки, не решилась она и сунуть объявление в урну на платформе, наконец зашла в туалет при станции и, улучив момент, разорвала бумагу и кинула клочья в вонючую яму.
   В училище она вынесла занятия, слушала преподавателей и записывала что-то в тетради, а на переменах болтала с девчатами и даже смеялась с ними. Сама удивлялась тому, что может сегодня смеяться и разговаривать легко, словно и не кручинясь ни о чем. Потом подумала: оттого она сейчас спокойна, что и фанера с дегтем, и испоганенное объявление ничего уже не могут добавить к тому, что было.
   К двум часам она пошла в Вознесенскую больницу. Сегодня была ее очередь подменять Елену Ивановну, назначенную в ванную. После мертвого часа она повела своих больных в мастерские — кого в швейную, кого в сапожную. «Про зубного врача не забудь!» — крикнула ей вдогонку старшая сестра Сучкова. «Помню», — сказала ей Вера.
   Мастерские размещались в соседнем корпусе, как классы в старой школе, — в длинном сумеречном коридоре друг против друга. Летом больные работали на воздухе, на полях подсобного хозяйства, сгребали сено, пропалывали капусту и картофель, собирали колосья за комбайном, в холодную же погоду в тепле мастерских они шили рукавицы и тапочки, сбивали ящики, чинили обувь. К половине пятого двух больных — совестливого и симпатичного ей Федотова и его соседа Рябоконя, занятых теперь шитьем тапочек, Вера должна была отвести к зубному врачу Николаю Ивановичу. Объявили перерыв, больные в серых, бордовых и синих пижамах высыпали в коридор. Курили возле окон, разговаривали вполголоса. Форточки окон были оттянуты веревками.
   — Ну, милые мои Петр Тимофеевич и Борис Михайлович, нам с вами пора, — сказала Вера.
   Сначала шли коридорами. Рябоконь прижимал платок к щеке, а встречаясь с Верой глазами, улыбался виновато. Вид он имел страдальческий, всю ночь мучил Бориса Михайловича коренной зуб.
   — Ничего, ничего, — успокаивала его Вера, — сейчас Николай Иванович вам в секунду его вырвет. Там у вас один корень и остался-то… И все пройдет…
   Петр Тимофеевич Федотов, напротив, был сегодня оживленный, смеялся, все норовил забежать вперед и сказать Вере что-нибудь шутливое, будто и всегда был ловким кавалером. Его совсем не смущало, что он сегодня шамкает и что рот у него старческий, без единого зуба, — он шел к Николаю Ивановичу примерять протезы. Федотов и в палате опекал Рябоконя, был он вечный и тихий хлопотун, и теперь в дороге Петр Тимофеевич старался поддержать соседа.
   — Вы, Борис Михайлович, не бойтесь, — говорил Федотов. — Эка задача — один зуб. Меня как угостило под Орлом осколком, так пришлось всю нижнюю челюсть менять.
   — За Орел вам Красную Звезду дали? — спросила Вера.
   — Красную Звезду, да, Красную Звезду, — кивнул Федотов.
   Вера знала, что в войну Федотов получил семнадцать орденов и медалей, и она часто, чтобы сделать Петру Тимофеевичу приятное, расспрашивала его о наградах.
   У дверей кабинета Николая Ивановича сидели больные, а рядом курили санитары. Больных было пятеро, и санитаров пятеро. Санитары обрадовались Вере, а один из них, Степан Кузьмич, сорокалетний озорник, принялся разыгрывать несчастного Вериного воздыхателя. Вышел Николай Иванович, черный, коренастый, цыганистый, в белом халате. И он Вере обрадовался. А Степан Кузьмич все шутил, радуя сослуживцев и больных:
   — Николай Иванович, взгляните на нашу Верочку, она ведь у нас не девушка, а танк. Мы вот, пятеро крепких мужиков, привели вам только по одному пленному, а она сразу двоих.
   — Верочка у нас замечательная. — сказал Николай Иванович. — Я вот ее больных в первую очередь и обслужу.
   Николай Иванович, врач с десятилетней практикой, был знаменит в округе. Именно к нему стремились попасть на прием и больные, и персонал, и местные жители, и избалованные москвичи, дачники из Садов. Считалось, что движения его рук и инструмента, как в кинофильме «Приключения зубного врача», вызывают лишь некий легкий и короткий звук — и дурной зуб тут же отделяется от живой плоти. Вера, случалось, ассистировала ему и видела, что Николай Иванович и вправду работает виртуозно и ловко. Он и протезистом был отменным. Верина помощь ему тоже понравилась, он похвалил Веру за понятливость и сказал то ли всерьез, то ли так, для приятного разговора: «Ты бы, Верочка, шла учиться в стоматологи. У тебя чуткие руки. И есть терпение. А зубное дело — женское дело. Я люблю рвать зубы, делать протезы, выстраивать мосты. Штопать зубы я тоже умею, но это, ей-богу, скучно и не для мужика… А у тебя бы пошло…»
   Теперь Николай Иванович провел Вериных больных в кабинет, усадил Рябоконя в кресло, а Федотова на стул у стены. Лечебную карточку Федотова Николай Иванович листать не стал, он и закрыв глаза вспомнил бы все линии его десен и неба, а историю болезни Рябоконя прочел внимательно.
   — Ну что же, Борис Михайлович, сейчас я вам сделаю укол, а вы, Петр Тимофеевич, потерпите…
   Укол Рябоконь перенес плохо, дергался, Николай Иванович долго не мог ввести новокаин в твердое небо больного. Усадив дрожащего Рябоконя на стул в коридоре, Николай Иванович тихо спросил у Веры:
   — Кто он?
   — Учитель. Потом пил, что ли, или просто так — все пытался унести из исторического музея глобус. Большой глобус. С комнату… Говорил — его… А так тихий… Про Петра рассказывает, про Ивана Грозного… Интересно…
   — Очень боится, — покачал головой Николай Иванович, — будто на пытку пришел. А корень трудный. Хоть дроби его надвое. Небо плотное, наркоз его не возьмет… Н-да… Ну ладно…
   Он вернулся к Федотову, и Вера поняла, что Николай Иванович волнуется. Видимо, над протезами Федотова он работал всерьез и с удовольствием, и теперь ему очень хотелось, чтобы они были Федотову как свои зубы. Помазав Петру Тимофеевичу десны спиртом, он надел протезы и остался доволен. Протянул Федотову зеркальце, и тот принялся смотреть на себя и так и этак, смеялся, спрашивал у Веры: «Ну как? Ну как?» — и Вера его хвалила, лицо у Федотова действительно изменилось и помолодело. Петр Тимофеевич упрашивал оставить ему протезы, однако Николай Иванович сказал, что прикус все-таки нехорош и два зуба следует подточить. Петр Тимофеевич вернулся в коридор, радость распирала его, он всем хотел рассказать, какие у него только что были зубы. «Вот вам и Верочка подтвердит…» И Борису Михайловичу он говорил, что тот его теперь не узнает. Рябоконь только мычал удрученно.
   — Ну как, язык чувствуете? А щеку? — подошел Николай Иванович.
   — Чувствую, — кивнул Рябоконь.
   — Н-да… Придется вам сделать второй укол…
   И опять Рябоконь пугался, головой норовил вынырнуть из-под руки Николая Ивановича. Но и от второго укола щека, небо, язык его и десна не онемели. Посмотрев на него в сомнении, Николай Иванович решил все же удалить корень. «Садитесь», — сказал он Рябоконю властно. Вера продвинулась чуть-чуть вперед и стала метрах в трех от кресла, словно бы собираясь в случае нужды помочь и Николаю Ивановичу, и Рябоконю. Длинное и впрямь лошадиное лицо Рябоконя — точный глаз метил прозвищем его бесфамильного предка — было сейчас испуганным и обреченным, все вокруг страшило его, одна Вера, казалось, напоминала ему о чем-то дружеском или по крайней мере не болезненном. Вера кивнула Рябоконю: мол, я тут. Ей было жалко Бориса Михайловича. Она и представить себе не могла, что делали ее ровесники на уроках этого учителя.
   — Откройте рот, — сказал Николай Иванович.
   Со взрослыми пациентами, в особенности с мужчинами, Николай Иванович держался деловито и строго, порой даже жестко, за работой он не любил шуток и успокоительных разговоров, полагая, что профессиональными улыбками и сочувствиями боли не отменишь. Сейчас он выбрал самые большие клещи, подходил к Рябоконю боком, стараясь клещи ему не показывать.
   — Рот шире, шире, а голову выше, еще выше. Да не дрожите, ведь он вас мучит, от него боль сильнее, чем та, что сейчас будет… Ну, не стыдно вам?..
   — Стыдно, — пробормотал Рябоконь. Тут Николай Иванович, как показалось Вере, ухватил клещами корень, потянул, напрягся.
   — А-а-а! А-а-а! — закричал Рябоконь, вцепился руками в кресло, а голову пытался отвести, отбросить вверх и назад, но клещи тянули ее вниз. «Сейчас, сейчас, голубчик! — шептала про себя Вера. — Сейчас выйдет!» Однако зуб не вышел, не поддался. А Вера страдала, то она напрягалась вместе с Николаем Ивановичем, то готова была застонать от боли Рябоконя. Николай Иванович клещи с зуба не снимал, теперь он старался расшатать его и уловить верное место для последнего рывка, и вот он опять всем своим телом пытался вытянуть проклятый корень, и опять был крик Рябоконя, волновавший больных в коридоре, и ничего не вышло. Опять неудача, ослабшие плечи Николая Ивановича и задранная вверх к потолку, во спасение, голова Рябоконя… И так — еще раз, и еще…