Длинная зала, в которой происходил обряд, горела бесчисленными огнями, будто знаменуя огонь крещения; в середине стоял жертвенник, то есть стол, покрытый белой скатертью, и на нем — книга Нового Завета. Священники готовились к таинственному обряду омовением рук. Собравшиеся становились в круг по старшинству, соблюдая глубокое молчание, кающийся стоял посередине, неподалеку от огня. Священник держал в руке Новый Завет, он начинал рассказывать неофиту о суровости жизни, которую тот избрал для себя, наставлял его никогда не возлагать надежды на Римскую Церковь, но терпеть до последнего часа за веру альбигойскую. Потом священник неожиданно обращался к неофиту с решительным вопросом: «Брат, твердо ли ты решился принять нашу веру?» После утвердительного ответа обращенный становился на колени и, склонив голову между руками, испрашивал благословение. За этим следовала формула клятвы: «Я обещаю, — говорил коленопреклоненный, — служить Богу и Его Евангелию, никогда не обманывать, не клясться, не прикасаться к женщине, не спать раздетым, не убивать какое-либо животное и не есть ни мяса, ни молока, ни растений, ни рыбы, ничего не делать без молитвы, не путешествовать, не спать, не есть без спутника. А если попаду в руки неприятеля, то непременно в продолжение трех дней воздерживаться от пищи и никакими угрозами не отрекаться от своей веры». Он заканчивал призывом: «благословите меня», и все собрание вместе с ним падало на колени. Тогда приближался священ-: ник, давал испытуемому целовать еретическое Евангелие возлагал на него руки, потом подходили другие «совер-: шенные» и также возлагали на принимаемого руки, один на голову, другой на плечи. Все собрание восклицало: «Славим Отца, Сына и Св. Духа», после чего священник просил Бога, чтобы Дух (параклет) низошел на неофита. Следом за тем все собрание читало молитву Господню. Служба подходила к концу, священник прочитывал первые семнадцать глав из любимого сектантами апокрифического евангелия от Иоанна. «Утешенному» в память о столь знаменательном для него событии давали шерстяную или льняную нитку, которой он должен был перепоясываться. Прежде чем разойтись, все священники обнимали новообращенного и давали ему два поцелуя мира, он, в свою очередь, целовал одного из стоявших около него «совершенных», а тот передавал лобызание всем присутствующим. Если же обряд совершался над женщинами, то священники ограничивались прикосновением к плечу Библией, и таким же образом посвященная передавала поцелуй своему соседу. После поздравлений собрание, полное радости, расходилось. Посвященный, едва выдержав предварительный трехдневный пост, обрекался на новый, уже сорокадневный, весьма тяжкий — только хлебом и водой.
   Если consolamentum следовало дать больному или умирающему, то блеск торжества значительно уменьшали. Священник с немногими спутниками входил в комнату больного. Требовалось, чтобы обращаемый был в памяти и мог читать должные молитвы, редкие исключения делались разве для раненых, сражавшихся за веру и дело альбигойцев с католиками. Обыкновенно при входе «добых людей» все присутствующие падали ниц и получали благословение, священники спрашивали больного, хочет ни он служить Богу и Его Евангелию. Тогда на грудь ольного клали белый покров, два «совершенных» становились в изголовии и в ногах; один клал правую руку на голову больного, не касаясь, однако, ее, если то была женщина, в левой же держал Евангелие и читал начало Евангелия от Иоанна. Заканчивался обряд призыванием Святого и молитвой Господней, после которых следовали те же лобызания.
   На степень простого обряда низводилось у альбигойцев таинство Причастия. Это было просто-напросто благословение хлеба. Один из старших летами принимал на себя исполнение этого обряда, по примеру вечери первых христиан преломив хлеб. Сопровождая это обыкновенной застольной молитвой и благословением, он произносил, разделяя и раздавая куски: «Благодать Господа нашего да будет всегда между вами». Целью этого обряда было не воспоминание о смерти Христа, а подчеркивание братского общения между членами альбигойской Церкви. Наконец, этот хлеб не предназначался для исключительных целей, как в Церкви христианской, это скорее был освященный хлеб, его ели во всякое время и постоянно.
   Один документ свидетельствует, что освященный хлеб заготовлялся в огромном количестве для дальнейшего употребления [2_111]. Там, где еретиков сильно преследовали и где открытое совершение обряда было немыслимо, такими хлебами дорожили и вкушали его лишь в торжественных случаях. Надежные лица тайно разносили его по городам и деревням, там он был символом единения и надежд всех рассеянных и гонимых.
   Католики, зная об этих встречах, верили молве, что еретики едят пасху, приготовленную из пепла православных детей, которых будто бы они ловили и жгли. Вино на вечерях альбигойцы не пили, отвергая необходимость его не потому, что они, подобно манихеям, восставали против напитков вообще, а на том основании, что Христос и прямо, и аллегорически говорит только о хлебе: «Я семь хлеб жизни; приходящий ко Мне не будет алкать, и верующий в Меня не будет жаждать никогда» (Евангелие от Иоанна, VI, 35).
   Отрицая всякое таинство в обряде благословения, еретики, конечно в силу своей догматики, должны были восстать против торжественного вкушения хлеба верующими, так как в их глазах тело не имело никакого значения, а тем более тело Спасителя, считавшееся только призрачным. Привычка во всем искать аллегорический смысл и своеобразная манера пользоваться Евангелием привели их к такому пониманию этого обряда.
   Правда, Христос сказал: «Если не будете есть Плоти Сына Человеческого и пить Крови Его, то не будете иметь в себе жизни; Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь имеет жизнь вечную» (Евангелие от Иоанна, VI, 53), но он там же прибавил: «Дух животворит, плоть не пользует нимало» и, наконец, ясно заключил: «Слова, которые говорю Я вам, суть дух и жизнь» (Евангелие от Иоанна, VI, 63).
   Альбигойцы рассуждали: потому не может быть сомнения после таких слов самого Спасителя, что дело не в теле, а в словах Его, в Его учении. Вкушать хлеб — значит вразумляться высокими, божественными наставлениями, изложенными через ангела Иисуса. Тело Христово, чуждое материи, никогда не бывало и быть не может в руках священника, ибо это есть Церковь Божия. «Да и как хлеб и вино, эти произведения демона, могут обратиться в плоть и кровь небесного архангела, одного из ангелов?» Если Христос говорил когда-то: «Сие есть тело мое», то это относится к хлебу, который олицетворял как бы Его плоть, но никакого фактического смысла слова эти иметь не могут. Наименование простого хлеба телом Христовым, продолжали еретики, продажа его, самая обедня — все это дерзкая выдумка попов. «Да и каких невероятных размеров должно быть это тело, насытившее и насыщавшее столько миллионов людей? Скалы Эренбрейтштейна, самые Альпы ничто в сравнении с ним», — говорили еретики Бонна и Лангедока [2_112].
   Для принятия святого хлеба вовсе не требовалось предварительного очищения от грехов посредством покаяния, хотя обряд этот признавался необходимым в альбигойской Церкви. На исповедь катары смотрели с точки зрения так называемой евангелической Церкви. Обыкновенно кто-нибудь один от имени всех перечислял грехи перед собранием «совершенных», особенные преступления высказывались наедине старейшему. Эти многолюдные собрания происходили по обыкновению раз в месяц. Желавший исповедоваться обыкновенно говорил, стоя на коленях: «Я пришел, чтобы здесь перед вами, как бы вперед лицом Божиим, исповедать все грехи, одолевавшие меня, и все зло присущее мне, дабы через ваше посредство получить прощение от Бога». Тогда священник клал Новый Завет на голову кающегося, другие «совершенные» подавали ему правую руку и, при пении молитвы Господней, даровали ему прощение и разрешение от грехов. За некоторые тяжкие грехи, по католическому придеру, следовали церковные наказания, епитимьи. Обряд исповеди назывался службой («appareillamentum»), так как при посредстве его жизнь катара направлялась по прежнему пути.
   Таким образом, не став религией вполне самостоятельной и в то же время слишком отделившись от католицизма, чтобы вступить на путь примирения, альбигойство заключало в себе вместе с догматикой полухристианскую, полулиберальную обрядность, заимствованную во многом из культа, столь ей враждебного. Катары не отказывались от христианских праздников: Рождества, Пасхи и Троицы, но не праздновали еженедельные воскресенья.
   В великие праздники говорились особенно торжественные проповеди, и те еретики, которые не могли почему-либо присутствовать на этих собраниях, отмечали празднество дома вкушением освященного хлеба. Конечно, еретическая догматика придавала совсем иной смысл празднествам христианским. Рождество означало Пришествие Христа в царство зла; Пасха — победу Христа над Сатаной; день Троицы служил воспоминанием об основании Церкви катаров, о нисхождении Святого Духа на «совершенных», духовном соединении с «утешителем».
   Приготовление к этим празднествам сопровождалось десятидневными постами; первый начинался 23 ноября и продолжался до Рождества; второй — неделей позже христианского и заканчивался вместе с ним; летний пост — с Троицы до Петрова дня. Последняя неделя каждого поста называлась священной и сопровождалась особенно изнурительным воздержанием. Об особом осеннем празднике еретиков ходили мрачные слухи; он назывался Маlilosa— слово непонятное и до сих пор не разъясненное. Некоторые приписывали ему манихейское происхождение.
   Из христианской иерархии еретики взяли только два чина — архиерея и священника, или диакона [2_113]. Обязанности и пределы епископской власти были те же, как и в христианской Церкви. Епископ был и более почетным лицом и имел предпочтительное право в присутствии диаконов (соответствовавших христианским священникам, пресвитерам) на проповедь, consolamentum, appareillamentum, приготовление хлеба, раздачу благословений. Они посвящали в диаконы, только им принадлежала власть прощать так называемые смертные грехи. При каждом из них было два наперсника из диаконов, старший сын и младший сын, непременная обязанность которых состояла в посещении как «совершенных», так и верующих, принадлежащих дистрикту и ведомству епископа.
   Диаконы делились на диаконов и иподиаконов. Они рассылались по тем местам, где не было епископов. По степени они стояли ниже наперсников епископских, старший из которых всегда сменял епископа после его смерти, а младший занимал место старшего, которого посвящали в епископы тем, что клали на его голову Новый Завет, а над книгой кто-либо простирал руки.
   Впоследствии, с начала XII столетия, вошло в обычай, чтобы епископ сам указывал себе преемника, который еще при его жизни считался облеченным властью. При этом встречаемся с обычаем, подобный которому повторился в «кораблях» русской секты людей Божьих [2_114]. Будущий епископ готовился с детства к своему званию, хотя и не отличался своим рождением, как бывало у молокан. С самого рождения его отнимали от груди матери, его редко поили молоком животных, предпочитая миндальное. Впоследствии ему ничего не давали, кроме рыбы и растительной пищи. Таким образом его сберегали вдали от мира и мирских наслаждений до совершеннолетнего возраста, когда его посвящали возложением рук.
   Такой епископ отличался достоинствами епископского сана. Случалось иногда, что община посылала его в один из университетов, где он, знакомясь с силами и наукой враждебной Церкви, приобретал против нее оружие. Количество епископов-еретиков равнялось количеству католических епископов. В Лангедоке и Ломбардии получилось так, что всякий округ имел двух епископов. С течением времени диаконы исчезли и были заменены старшинами из числа «утешенных» (аnciens во Франции, anciani в Италии); они имели ту же обязанность и стали последними, кто отстаивал альбигойскую Церковь.
   Самый темный вопрос в истории катаров — это вопрос о верховенстве папы. Некоторые католические источники, такие как Экберт и Стефан Бурбонский, ошибочно приписывают альбигойцам церковную организацию манихеев, с их папой, двенадцатью апостолами и семидесятью двумя учениками [2_115], что приносит мало чести наблюдательности этих авторов. Другие, с большим авторитетом, приписывают еще с XII столетия верховенство одному лицу, называя его то папой, то апостолом [2_116]. Мы знаем, что такой папа заседал в соборе под Тулузой, он ярибыл из Болгарии и принадлежал к дуалистам умеренного толка. Об этом в своем донесении писал в Рим легат Гонория III. Во всяком случае, это было авторитетное лицо в богомильской Церкви, хотя и не имевшее юридических прав. Но то, что в самом Лангедоке не существовало старшего между еретическими епископами, доказывается отсутствием подобного рода известий в главных источниках для изучения ереси катаров. Ни Райнер, ни Монета, ни акты инквизиции не говорят ничего, что дало бы основание заключить о централизации альбигойской Церкви. Ее епископы были соединены между собой узами братства и взаиморасположения, ее соборы собирались вполне самостоятельно, в альбигойстве было столько элементов, опиравшихся на одни рациональные теории, что необходимость в единой связывающей и правящей власти отсутствовала.
   При обзоре предварительных элементов альбигойского дуализма мы встречали частые указания на особый характер ночных собраний, который, по словам некоторых источников, был близок многим прежним сектам, как, например, манихейству, присциллианству и другим. Невозможно принимать на веру свидетельства, всегда исходящие из уст крайне враждебных альбигойству, из уст, не чуждых той клевете, жертвой которой были, между прочим, и христиане первых веков. То же самое повторилось и с альбигойцами. Их тайные оргии словно списаны с присциллиан, и если мы приводим здесь те слухи, которые вызывали они между современниками, то лишь с целью показать непрерывность дуалистических традиций, продолжающихся отчасти в некоторых беспоповских русских сектах, и вместе с тем древность альбигойского вероисповедания.
   На своих ночных собраниях еретики якобы вызывали дьявола, который и являлся им преимущественно в виде животного. Тогда, перечислив каждого демона поименно, они начинали петь гимны в их честь. Очевидно, источник этих предположений лежит в веровании альбигойцев в демона как второго начала. Между прочими бытовали слухи, что они лобызали кошек, жаб и других животных, что, погасив свечи, они предавались свальному греху, где побуждения плоти якобы не удерживались никакими пределами: попадалась ли мать, сестра, монахиня, говорит один памятник, пощады никому не было. Детей, здесь зачатых, через шесть дней после рождения сжигали, и пепел их служил вместо христианского Причастия. Если, говорит другой документ, еретики осуждали законный брак, то позволяли иной, предписывая соблюдение его по неистовым правилам секты. За кровосмешение с матерью полагалось восемнадцать денариев: шесть за то, что зачала, шесть за то, что выносила, и шесть за то, что выкормила младенца. За преступление с сестрой платилось шесть денариев, вместе с матерью — девять денариев.
   Обо всех этих сказках ни слова не говорят писатели достоверные и непосредственные источники. Допросы тоже не подтвердили этого ни в Италии, ни во Франции [2_117]. Дело в том, что католиков смущала чистота жизни альбигойцев, и, завидуя, они обвиняли их в тщеславии и притворстве: чисты-де они были днем, ночью же выказывали всю свою необузданность. Но, повторяем, вся эта клевета— вымыслы мелких памфлетистов, неспособных стать на более высокую позицию и рабски следовавших за невежественной толпой. Образованные католики, враги их веры, отдают должное чистоте, патриархальности и легальности их нравов, столь противоположных с нравственным обликом тогдашних католических прелатов, которые, по словам одного стихотворного памятника, «прямо говорят, криво идут, обманывая простотой и благочестием имени, которое носят» [2_118].
   Печаль всегда рисовалась на бледных, истомленных воздержанием и омраченных суровой думой лицах катаров, как замечал еще святой Бернар [2_119]. Они ничего не начинали без молитвы, без благословения Божия; и в отдыхе и в болезни они мечтали о небе; между ними не было ни слишком высоких, ни слишком малых; великий Бог, перед взором которого все умалялось, уравнивал всех между собою. Ровный, тихий голос, скромная походка, смиренный вид, поникший взор были признаками катара.
   «Облик патарена печален, голос наполнен слезами», — справедливо характеризовали итальянских сектантов. По самому духу своего учения еретики (подразумеваются «верные», то есть те, кто не посвятил себя исключительно духовным делам) призваны были к труду и деятельности. Работа была единственным источником, который мог дать альбигойцу средства к существованию и одновременно содействовать успеху учения секты. Оттого они блюли свое хозяйство и, ведя умеренную жизнь, были часто упрекаемы в скупости, в жадности к прибыли. Оправданием им может быть то, что, подобно евреям, они должны были заботиться о будущем, должны были ожидать, не обеспеченные в настоящем, ежедневного грабежа своих муществ, даже изгнания в чужие края. Тысячи мелких оскорблений могли смягчаться разве что деньгами. Экономическое развитие Лангедока многим обязано характеру его обитателей вообще, но еще более характеру и личным свойствам последователей альбигойских сект. «Верные» должны были усиленно трудиться еще и потому, что в их обязанности входило содержание «совершенных», духовенства, больных и бедных братьев. Их пожертвования, а также и деньги на требы собирались в особую казну, которая была на попечении архиерея, в опасное время ее прятали в погреба в лесах, зарывали в землю и употребляли на общественные нужды.
   Еретики — это сброд бедняков, тунеядцев, невежд, глупцов, — говорили монахи-хроникеры и восклицал святой Бернард. После всего сказанного очевидно, насколько это несправедливо. Создать стройную философскую систему, бороться с учеными богословами — дело ума далеко не невежественного. Полемисты сознавались, что противники их весьма искусны в знании святого Писания. Множество «совершенных» получило образование на скамьях Парижского и Болонского университетов. Церковь католическая не страшилась бы безграмотных невежд. Вернее было сказать, что еретики были интеллигенцией Юга. Все, чему мы были свидетелями в первой главе, являлось отражением религиозного свободомыслия.
   Альбигойцев упрекали также в лицемерии. Святой Бернар, немец Экберт, испанец Лука говорят, что «верные» альбигойцы продолжали для вида посещать католические храмы, что они подходили к причастию, но бросали незаметно облатки в угол или прятали в молитвенник. В этом же обвиняли их манихейских и присциллианских предшественников. Не стоит думать, что к такой мере они должны были прибегать постоянно даже в дни, счастливые для своей веры, но, с другой стороны, нельзя отрицать, что необходимость в первое время часто ставила их в такое положение. Во всяком случае твердая энергия и неустрашимость — черта не тех, кто умеет лишь лицемерить, скрывая свои убеждения, а свидетельством тому, что еретики не только лицемерили, служит сама история или, лучше, способ распространения альбигойства.
   Искусство и умение еретиков пропагандировать свое учение, их изворотливость, разнообразие средств, к которым они прибегали, — все это заслуживает особенного внимания. Вот какой-нибудь «верный», сопутствуемый искушенным в назиданиях духовным лицом или «совершенным», минуя замок, пробирается по живописной лангедокской деревне, населенной католиками. Время идет к ночи. У верного здесь есть знакомые, здесь его всегда считали за католика. Страннику охотно отворяют ворота. Завязывается тихий разговор, который незаметно, мало-помалу переходит к вопросам веры и необходимости спасения. Благоговейным тоном верный начинает говорить, как трудно достигнуть этого спасения. В разговор вмешивается старец, его незнакомый спутник, скорбный и крепкий вид которого внушают уважение и невольно располагают к себе. Он ведет красивую речь о Боге и Евангелии, говорит так набожно, так красноречиво, что назавтра хозяева не отпускают гостей и соседи, наслышавшись о старце, приходят послушать его. Он задерживается в деревне. Из его уст так убедительны уверения о зле, заразившем нынешних пастырей, о порче, которую они внесли в христианское учение, что остается только отступать перед доводами, преисполненными текстов Писания на родном языке, притом истолкованных так ясно. Тогда он начинает называть свое дуалистическое учение истинным учением евангельским, пока скрывая демоническое основание его. Убежденные искренностью гостя, евангельской простотой слова, слушатели просят проповедника продолжать. А между тем его товарищ начинает, со своей стороны, внушать хозяину необходимость спасения и соединения с Богом.
   — Как достигнуть того?
   — Если захочешь, то очень просто. Ты знаешь, какие преследования и мучения терпел Христос за нас, следовательно, если мы хотим достигнуть спасения, то должны брать пример с тех, которых гонят за него и казнят вслед за ним.
   Собеседник хочет посмотреть этих подвижников. Его приводят в собрание «добрых людей», он все чаще посещает эти вечера, слушает «мудрые речи» и увлекается ими. Прежде всего ему открываются истины житейской мудрости, внушается презрение и ненависть к католическому духовенству и «идолопоклонству, которое оно ввело». Истинной Церковью, ведущею к блаженной кончине, окажется только одно альбигойское общество, пропаганда которого незаметно проникала всюду, пользуясь всеми обстоятельствами, часто прибегая к хитрости, не пренебрегая никакими средствами.
   Лишь только становилось известным, что на собрании присутствуют посторонние, то двое еретиков, притворившись, вступали в богословский спор, один из них играл роль католика. «Католик», конечно, оказывался побежденным, чем готовил в слушателях будущих прозелитов. Еретики принимали все меры к распространению своих сочинений. Часто находили поучения их проповедников, катехизисы, памфлеты прибитыми на перекрестках, на мостах, у перевозов. На улицах дети католиков распевали гимны, сочиненные в альбигойском духе, изложенные красивыми, легко запоминающимися стихами.
   Еретики знали, как и на кого действовать в целях вернейшего успеха. Очевидный пример строгой жизни, которую можно было разве что оклеветать, но не опорочить, безошибочно действовал на людей мыслящих, предпочитавших духовное совершенство земным благам. Бедным вилвланам же они напоминали, что по завету Спасителя не должно быть богатых и бедных, что в апостольской Церкви не было разницы в имуществе, ибо все было общим, все сносили к ногам апостолов (Деяния Апостолов, IV, 32, 34—35). «Если ты хочешь избавиться от твоего несчастного положения, — говорил альбигойский диакон бедняку, — приди к нам, мы берем на себя заботу о твоем благосостоянии, и больше не придется бороться с судьбой, ты должен будешь только почитать и слушать твоих наставников и уважать верных. Богатства земные в этом веке и вечная жизнь в будущем станут твоей наградой» [2_120].
   Дар убеждения был в высшей степени присущ проповедникам альбигойства, самые стойкие и неподатливые католики опасались за себя. Один немецкий монах сказал, что он согласился бы лучше пробыть целый год между пятьюстами чертей, нежели четырнадцать дней в доме, где есть хотя бы один альбигоец. В иных местах секта принимала наступательный образ действий, так, в немецких городах на улицах распевались песни, полные кощунственного издевательства над христианской догматикой; о католических святых публично рассказывались самые скандальные анекдоты; служители господствующей Церкви во всеуслышание подвергались язвительной сатире.
   В Германии доминиканцы опасались встречаться на улицах с еретиками, которые вообще редко выходили из дома без оружия. Напротив, еретики Лангедока и Италии отличались смирением, может быть потому, что тут они видели за собой целые массы и могли действовать на остальных кротостью и спокойным сознанием своей силы. Многих они увлекли своей геройской твердостью перед лицом инквизиторов, равнодушием к страшным пыткам, пафосом мученичества, жаждой умереть за свои религиозные убеждения. На допросах они говорили: «Мы переносим много трудов, много бед в нашей судьбе. Вся жизнь наша — это суровое покаяние. Друзья Бога преследуются Римской Церковью. Но путь в рай нелегок, он достигается ценой отречения от плоти и крови».