Страница:
С еще большей смелостью прорываются некатолические чувства трубадуров того времени в сонетах Гюго Башелери и Бонифация Кальво:
«Да, я клянусь святым Евангелием, что ни Андрей Парижский, ни Флорис, ни Тристан, ни Амалис [A_64]не имели такой чистой страсти, такой верной привязанности, как моя. С тех пор как я посвящаю сердце своей даме, я не читаю pater noster, чтобы в словах qui est in coelis не подумать всем сердцем о ней» [A_65] [1_35].
«Она была так чиста в своих речах, так разумна в поступках, — поет Кальво о своей даме, — что я просил Господа принять ее в свою святую райскую обитель. И нисколько не сомневался в том, ибо, как думаю, без моей дамы в раю не будет совершенства» [1_36].
Во всем этом нельзя видеть одни метафоры, одно увлечение певцов своими дамами. Вовсе не свидетельствуют эти строки в пользу религиозности, как то полагает Ренуар. Трудно поверить тому, чтобы, «служа в одно время Богу и даме, они хотели оставаться верными и культу Церкви и культу любви» [1_37]. В эпоху религиозного экстаза, доходившего в остальной Европе до дикого суеверия, подобные литературные приемы, незнакомые прежде нигде, обнаруживают по меньшей мере религиозное легкомыслие на Юге Франции, легкомыслие, общее с Италией. Это были признаки того, что почва уже подготовлена к восприятию еретических грез.
Со своей стороны и содержание эпической поэзии, полной чародейств германской мифологии, волшебства арабской сказки и преданий таинственной эпохи друидов, не всегда способно было воспитывать христианское миросозерцание. В то же время из академий Кордовы и Гренады [A_66]проливались лучи нового просвещения. Там зарождались попытки к объяснению начал бытия, и, пользуясь творениями мыслителей классической древности, арабские философы приходили к интересным и своеобразным выводам, легко и с увлечением воспринимаемым на христианском Юге.
Вместе с арабской наукой провансальцы могли ознакомиться с поучениями иудейских раввинов. Еврейские школы были особенно многочисленны; на гуманном и просвещенном Юге евреи пользовались тогда свободой, большей, чем где-либо. Врачи, философы, математики, астрологи Прованса были по преимуществу из евреев. Медицинская школа в Монпелье в XII столетии была наполнена арабскими и еврейскими профессорами, последователями Авиценны и Аверроэса; по всем большим городам Лангедока имелись еврейские коллегии. Особенно славилась нарбоннская и после нее — в Безьере, Монпелье, Люнеле, Бокере и Марселе. В академии Бокера славился доктор Авраам, в Сен-Жилле — еврейский мудрец Симеон и раввин Иаков, в Марселе — Фирфиний и его зять, другой Авраам. Преподавание в их училищах было бесплатное. Курсы иногда бывали публичные. Не имевшие необходимого достатка ученики и слушатели пользовались бесплатным содержанием за счет профессоров. Это был большой повод к соблазну и одно из средств к распространению ереси. Католическое духовенство было бессильно тому воспрепятствовать.
Под благотворным влиянием евреев и у христиан было учреждено собственное бесплатное обучение: так было в школе города Альби для предметов первоначального обучения, о чем можно заключить из одного документа позднейшего времени [1_38]. Но ересь уже слишком упрочилась в этих городах, чтобы подобное учреждение могло принести пользу интересам католичества. Иноверное влияние было могущественно по всей стране. В городском сословии евреи еще при арабском владычестве составили элемент, сильный богатством и деятельностью. Замечательно, что в тех городах, где их было особенно много, как в Монпелье и Нарбонне, муниципальный устав назывался «thalamus», что, по Фориелю, представляет филологическое сходство с наименованием законодательного кодекса Иудеев* [A_67] [1_39].
Не только светские ученые, но и духовные, заимствовали из мудрости арабов и евреев. Арнольд, епископ Агеллонский в конце XI века, славился разнообразием сведений и знанием арабского языка. Манфред Безьерский, рассуждая об астрономии, исключительно цитирует восемь арабских астрономов. И арабская наука, и красноречие пользовались в Провансе обширным кредитом. Пьер Кардинал уже много спустя говорит, что он хотел бы обладать храбростью татарина и красноречием сарацина. Многие события библейской истории приняли на Юге легендарную окраску под влиянием восточного воображения. Таинство искупления даже у католиков облеклось в аллегорическую сказку. На провансальский язык было переведено с арабского апокрифическое Евангелие «Детства Спасителя».
Находясь под таким иноверным влиянием, трубадуры школ Аквитании, Оверни, Родеца, Лангедока и Прованса до того резко говорят в своих сирвентах о пороках католического духовенства, что захватывают и самые догматы, невольно или намеренно оскорбляя их, как уже было замечено. Обратимся теперь собственно к тем памятникам поэтического и чисто исторического характера, которые рисуют тогдашние нравы католического духовенства.
«Церковь, — восклицает трубадур де ла Гарда, — пренебрегает самыми священными обязанностями своими. Удовлетворяя корыстолюбию и жадности, она за низкую цену прощает все преступления. Священники неумолчно твердят с кафедр, что не следует желать благ земных, но они весьма непоследовательны. Они защищают убийство и кощунство, так как сами повинны в том и другом. По несчастью, наш век идет по их следам» [1_40].
«Священники стали инквизиторами наших поступков. Я не за то порицаю их, что они судят, но за то, что они властвуют по своим капризам. Пусть они сокрушают заблуждения, — говорит Монтаньян по поводу строгих мер, принятых Римом относительно еретиков, — но без злобы, одной силой убеждения. Пусть они с добротой приводят к истине тех, что отклонились от веры. Пусть они даруют милость и пощаду кающемуся, дабы виновный и невинный одинаково не делались несчастными. Напрасно твердят они, что золотые парчи неприлично носить дамам; если они не сделают другого зла, если они не возгордятся чем-либо, то красивый наряд никогда не лишит их милости Божьей. Те, которые исполняют обязанности свои к Богу, не отталкиваются им потому только, что роскошны их одежды' Точно так же и священники и монахи не заслужат еще награды от Бога, если ничего лучшего не сумеют сделать, как вырядиться в черные рясы и белые капюшоны» [1_41].
Так выражалось общественное мнение по поводу крутых мер Церкви, предпринятых против ересей, и еще ранее их. В то же время, когда начались войны, голос трубадуров, полный ненависти и мести, поднялся еще выше. Своей роскошью, богатством, недоступностью высшее духовенство того времени само возбуждало против себя общее негодование. Веселая и роскошная жизнь вельмож и купцов лангедокских всегда служила предметом соревнования в духовенстве. Если их жилища были убраны бархатом, шелком, самшитом, если камни и жемчуга блестели на их женах, если одежды их кидались в глаза великолеп-ными украшениями, а головные уборы изысканной странностью, то еще большею пышностью и роскошью отличались красные и белые наряды духовных лиц. Их поместья, десятины приносили им мешки стерлингов и соли-дов. На их конюшне стояли тысячные лошади, лучшие среди всей знати. Тогда как буржуа прекрасно умели прожить сутки на два солида и только двенадцать денариев обходился хороший стол, священники растрачивали сумму в двадцать раз большую за одни покои с расписными плафонами, за ячменный хлеб, так любимый в то время, за редкого лосося, за изысканное кушанье вроде соуса с индийским перцем и шафраном. Духовные лица не стеснялись ежегодно первого мая дарить своим возлюбленным кольца, ожерелья, браслеты, драгоценные запястья.
От такой жизни нетрудно было начаться распущенности нравов, так понятной при всякой утонченной цивилизации. Эту жизнь уже давно изобличали трубадуры вроде Вильгельма де ла Фабр и Вильгельма Лиможского. Их сирвенты звучат грустью и страданием за общество, но после них безнравственность в этом обществе еще более упрочилась, преимущественно в сословии духовном, которое даже превзошло светскую знать. Сирвенты трубадуров, беспощадные к феодалам, презиравшие императора, с заносчивыми выходками поучавшие всех государей Европы, тем смелее карали пороки духовенства.
«Чтобы излить свой гнев и печаль сердца, я, сильный моей надеждой на Бога, начинаю сирвенту против великого безумия, которое, прикрываясь обманчивой внешностью, овладевало этим двуличным племенем, — так поет марсельский трубадур при самом наступлении XIII столетия, — племя это любит расточать хорошие слова, но делать привыкло иначе. Те, кто должен был бы ходить по пути Господнем, подвизаться в жизни, по слабости человеческой уклоняются и погибают... Проповедник, внушающий надежду на Бога и убеждающий к добродетельной жизни, говорит прекрасные вещи; но на деле выходит другое. Истинная вера не нуждается в мече, чтобы рубить, разить. О вы, лукавые, вероломные, клятвопреступные грабители, развратные и нечестивые, вы столько уже совершили зла, что одним примером своим способны заразить всякого. Святой Петр не дал вам права золотом уравновешивать грехи преступного. Но не подумайте, чтобы я восставал против всех духовных лиц, с которыми они свыкались с первых воспоминаний детства, я порицаю только дурных между ними, не подумайте, чтобы я позволял себе сомнительно коснуться догматов святой Церкви. Нет, мое страстное желание, чтобы мир водворился между враждующими государями христианскими и чтобы теперь же они вместе с папою (Иннокентием III) спешили за море прославить христианское оружие» [1_42].
Несколько позже, когда война уже началась, карающий тон трубадуров становится тем беспощаднее:
«К чему выряжаются клирики, к чему эта роскошь, к чему эти камни, когда Бог жил так бедно и просто! Зачем клирики так любят брать чужое добро, когда они знают хорошо, что, отнимая крохи бедняка для своих яств, для своей роскоши, они поступают не по Писанию!» [1_43]
«Я не испугаюсь и не оставлю бичевать гнусных клириков; моими стихами да накажется низость этих душ, это коварное поповское племя, которое чем больше имеет силы, тем больше выказывает зла и неистовства. Все эти ложные проповедники вводят свой век в заблуждение; они совершают смертные грехи, и те, которые учатся у них, подражают тому же. Пастыри наши сделались волками, грабителями; они грабят везде, где могут, и всегда с видом ласковой дружбы. Они повергают свет еще новому, а Бога еще большему унижению. Сегодня один из них переспит с женщиной, а завтра оскверненными руками касается тела Спасителя нашего. Это страшное ере-тичество. Может ли священник ночь свою посвящать женщине, когда наутро он будет совершать таинство Христово? А между тем, если попробуете возвысить голос против него, то будете отлучены, и если не отплатитесь, то не ждите ни любви, ни дружбы от них; никто из них не станет молиться за вас. Пресвятая Дева Мария! Дай мне хотя день прожить в ладу с ними и избегнуть их господства. А ты, моя сирвента, лети и спеши успокоить лукавых пастырей; уверь их, что тот подлежит смерти, кто осмелился бы не уважить их могущество» [1_44].
Точно таким же тоном высказывалась литература XVI столетия, в эпоху Реформации. И в том и в другом случаях литература берет на себя обличительную роль; и в XIII и в XVI столетиях ее протестом руководит как порыв свободной мысли, так и чисто христианское желание остановить падение Церкви. И XIII век мог привести к тем же последствиям, что и Реформация, если бы не крепость папской теократической системы, только что утвержденной Иннокентием III.
Торжество пап над императорами в XII веке, выгоды, приобретенные римской курией в ее вековой борьбе, придали немалые силы и авторитет клерикальному элементу. После векового напряжения и труда наступила пора пользоваться победой. Приобретенные выгоды соблазнительно вели клир к злоупотреблению торжеством и властью.
Идеалы Гильдебранда были забыты. Высокие идеи, высказанные рядом пап — исправить духовенство самоотречением, — были благородной утопией, не оцененной современниками. В среде самих католических духовных лиц в разное время появляется ряд сочинений с нескрываемой печалью о порче Церкви. Мы не будем говорить о том, что предшествовало Гильдебранду в самом Риме и среди духовенства. Нравственной реформе, предпринятой Григорием, нельзя отказать в успехе. Но когда прекратилось действие инерции, данной католическому миру этим человеком, тогда стало грозить возвращение прежнего нравственного разложения. Симония еще господствовала в полной силе; свидетелем тому является Ивон Шартрский, который сообщает о том через двадцать лет после кончины Гильдебранда. Гильдеберт, епископ Турский, писавший в начале XII века, изображает правящее духовенство в своем «Curiae pomanae descriptio» как такое сословие, которого надо опасаться.
«Они везде стараются посеять раздор и пользоваться смутами», — говорит он [1_45]. Другой немецкий аббат сообщает о том же в особом сочинении: «Порча Церкви при папе Евгении III». «Неслыханное дело, — восклицает автор, — теперь вместо Церкви римской стали говорить курия римская!» [1_46]
Англичанин Иоанн (Джон) Солсберийский, не щадивший ни друзей, ни недругов, в своей «Поликратике, или О лжи духовных» между прочим рассказывает, что при свидании с суровым папой Адрианом IV он осмелился, увлекаемый побуждением свободы и истины, откровенно высказать все, что дурного говорят в провинциях про него и Римскую Церковь: «Она, мать всех Церквей, стала теперь не матерью, а мачехой. Заседают в ней книжники и фарисеи, они возлагают невыносимые тяготы на плечи людей, а сами не дотронутся до них пальцем... раздирают Церковь, возбуждают вражду, воздвигают народ на духовенство. Они не сочувствуют несчастьям и страданиям оскорбленных, они радуются унижению Церкви... Чаще всего они приносят вред, подражая бесам, обитающим в них и которые только тогда их оставляют, когда те перестают вредить; исключение составляют немногие — те, кои преисполнены понятия о долге и обязанностях пастырских. Но и сам первосвященник римский ужаснее всех и почти невыносим... Дворцы блистают духовными особами, и в руках их помрачается Церковь Христова. Они добывают богатства, провинции, думая сравниться с богатствами Креза; епархии часто преданы на разграбление самым низким людям. И я полагаю, что до тех пор, пока они будут блуждать в такой дебри, бич Божий не перестанет грозить им» [1_47].
Несколько позже, в конце XII столетия, те же голоса, те же латинские стихи слышатся из Англии и Германии. Это известное «in Romanam Curiam», которая, по словам автора, стала не чем иным, как рынком, где с аукциона продаются сенаторские места и в консистории все делают за деньги: «Если не уделить от имущества, Рим откажет во всем. Тот, кто даст больше, будет выбран за лучшего» 48.
Еще большее значение имеют свидетельства французских современников. Одному из них, строгому иноку клю-нийскому, приписывают главнейшее, написанное около 1203 года, в форме поэмы, носящей заглавие: La Bible de Provins. Это памятник высокого достоинства для ознакомления с той эпохой. Автор особенно нападал на высшее духовенство, кардиналов и легатов, которые своим появлением во Франции и особенно Лангедоке возбуждали, как позднее в эпоху великой Реформации, сильное негодование. «Все пропало и смешалось, когда наедут кардиналы, всегда алчные, ищущие добычи. Они приносят с собою симонию, показывая пример нечестивой жизни; как бы неразумные, без веры, без религии, они продают Бога и его матерь» [1_49]. А несколько далее идет обличение даже столпов католичества, хотя то нельзя относить к личности самого папы, это скорее отражение старых воспоминаний, плоды старой накипевшей злобы, привычка и разочарование в возможности поворота к лучшему.
«Всем видно, что Рим унизил наш закон. Князья, герцоги, короли должны о том безотлагательно подумать. Рим нас язвит и пожирает; он разрушает и умерщвляет всех. Рим— это канал нечестия, откуда изливается преступный порок, это бассейн, полный гадов. В те же самые годы аббат Иоахим Флорский, мистик и аскет, называет Римскую Церковь вавилонской блудницей. «Насколько она удалилась от чистоты первоначальной Церкви, явствует из многого». Он уподобляет Церковь греческую Израилю, а латинскую — Иуде, из которых «первую можно назвать противоборствующею, а вторую вероломной, ибо иное дело уклоняться от веры и другое изменять ее» [1_50].
Еретики прямо заявляют главной причиной своей оппозиции нравственное падение западной Церкви, и апологеты последней, полемисты с ересью, сделавшиеся инквизиторами по убеждению (как, например, Райнер Сакколи), сами сознаются в том. Правда, что с самого начала XIII столетия новый Гильдебранд воцарился в Риме, но ему досталось наследие слишком запущенное, чтобы пло- ды его деятельности можно было ощутить немедленно. Иннокентий III положил лучшие усилия к исправлению нравов духовенства, но ересь выросла под влиянием условий, уже до него накопленных историей. Он успел достигнуть своей цели уже впоследствии, когда факт совершился, когда альбигойство было побеждено насилием; самая ересь далеко опередила его появление, и не он виновник развития ее. Потому понятно, что образованные лица, принадлежащие к духовному сословию, и при нем продолжают рисовать жизнь духовенства мрачными красками.
Мы имеем два свидетельства такого рода, оба они, как слова современников начала XIII века, требуют внимания. Одно из них, несколько раннее, заключающееся в хронике приора Готфрида, касается непосредственно социального быта Аквитании и Прованса и потому имеет большое значение для альбигойского вопроса, тем более что, записанное в 1185 году, представляет картину нравственного разложения духовенства в эпоху особенного процветания ереси.
Уже тогда между католиками составилось убеждение, что совершать таинство Евхаристии некому, так как достойных для того лиц во всем духовенстве не имеется. О святости жизни в духовных пастырях теперь не слышно.
«Монахи, — говорит по этому поводу настоятель везонской обители, — покидают свое прежнее платье и ходят по улицам одетыми по новой моде; мясо они едят, когда хотят. Самые неприличные раздоры совершаются в монастырях при избраниях. Так, я знаю монастырь, в котором правят четыре аббата. Цистерцианцы еще чем-нибудь заслуживают похвалу [A_68], они расточают большие милостыни, изучают церковное песнопение, творят много добрых дел. Но и они искусны силой или хитростью присваивать себе имущества и доходы других орденов. Епископы же требуют от приходов большие взятки, а места продают за деньги. Они не дают даром церквей священнослужителям, а прежде требуют подарков, потому те и стригут своих прихожан, как торговцы овец. Последствия бывают еще ужаснее, когда священники подают пастве пример безнравственной жизни. Все преисполнилось пороков, и, как видно из слов приора, побудительная причина заключается в безнравственной жизни духовенства» [1_51].
Еще большим аскетизмом характеризуется взгляд другого высокопоставленного духовного лица, свидетеля самого разгара альбигойских войн и проповедника крестового похода. Надо, впрочем, заметить, что личности вроде Якова Витрийского, епископа города Акконы, появляются благодаря исключительным обстоятельствам. Полуаскет в жизни, носитель идеалов духовного и телесного подвижничества, суровый епископ не хочет ничего видеть в современной ему эпохе, кроме зла. Он был из тех служителей Церкви, которые оказались закалены борьбой Иннокентия III со старыми порядками, борьбой за идеалы нравственной чистоты, борьбой, породившей много неукротимых ригористов, которые, с вечными текстами на устах, в пылу ломки, думая вернуть неуместную патриархальность нравов, впали в противоположную крайность.
Тем не менее уже одно качество обличений автора «Иерусалимской истории» дает право вполне поверить ироническим и озлобленным трубадурам. Заметив, что весь мир потерял понятие о добродетели, что все гибнет среди «пьянства, обжорства, пороков нравственных и утех чувства, которое не кладет даже границ различием полов», что религия падает от нечестивого кощунства, суровый епископ, переходя специально к духовным лицам, так отзывается про монахов:
«Отказавшись от света и от самого века, связанные одним долгом молитвы и веры, они тем более пали нравственно после своих обетов. Вечно беспокойные, никого не признающие над собой, терзая друг друга, они носят крест Христов будто налог и, нечестивые, невоздержные, живут по плоти, а не по духу».
Тем резче епископ акконский говорит о своих высших собратьях по сану, об этих «ненасытных прелатах, которые из-за пламени страсти никогда не видят солнца, справедливости... Грабители, а не пастыри, новые Пилаты, а не прелаты, они не только пускают волков в стадо, но даже дружат с ними. Им надо сказать вместе с Апостолом: врач, исцели сам себя; проповедуя не красть, ты крадешь, говоря не прелюбодействуй, ты сам прелюбодействуешь (Поел, к Рим. II, 21—22). Невеста Христова, Церковь Божья так отдана была на поношение и любодейство теми, кои призваны были оберегать ее. Снова, распиная Сына Божья и ругаясь ему, они, в своем алчном корыстолюбии, не только обличают самих себя, но и со священных предметов снимают всякую благость и позорят их примером своей преступности. У них ночь в доме разврата, а утро пред алтарем; ночью они касаются публичной женщины, а утром Сына Девы Марии».
Тоном решительного памфлета написана его характеристика нравов и жизни французского духовенства. Тогда Париж в своем духовном сословии развращен был, по его словам, более, нежели в остальном народе [1_52]. В столичной жизни, частной и публичной, в продолжение второй половины XII века позорные явления стали общим правилом. Так, знаем, что черное духовенство, как и белое, приобщало отлученных от церкви за деньги, что больных навещали и напутствовали из вознаграждения, что монахини выходили из монастыря, бродили по всем площадям, посещали публичные бани вместе с мужчинами [1_53]. Священники жили с любовницами и часто покидали свои приходы ради женитьбы. Многие клирики, не довольствуясь тем, прибегали к содомскому греху, что давало повод потешаться народному остроумию.
Значительная часть среди духовных лиц имела лучшие намерения и, состоя из людей справедливых и богобоязненных, соблюдала правила своих орденов, насколько это было тогда возможно среди них, «но нечестие развращенных и злонамеренных одерживало верх. Их неправда была велика до того, что они часто допускали к священному сану тех, на кого прелаты налагали запрещение. Оттого могущественные узы церковной дисциплины ослабли; миряне и отлученные смеялись над приговорами своих прелатов и презирали церковное правосудие».
В достовернейшем историческом памятнике альбигойской эпохи — письмах Иннокентия III встречаем несколько примеров безнравственного поведения духовенства вообще и, между прочим, провансальского. Из них можно заключить официально, что священники сделались торговцами, процентщиками, фальшивомонетчиками. Они пьянствуют, разбойничают, святотатствуют и в то же время совершают всевозможные насилия над подчиненными. Из Бордо доносили о кровопролитных схватках между священниками, из Прованса — об азартных играх, причем обвиненный объяснял, что нет причины отказываться от поживы и не пользоваться счастьем, тем более что это укоренившийся обычай во всем французском духовенстве [1_54]. Иннокентий принимал все меры для уничтожения и предупреждения зла при каждом случае. Он увещевал, наказывал, лишал сана, отлучал. Его проповедь, сказанная вскоре по вступлении на престол, в момент самый решительный для альбигойства, объясняющая будущую систему его внутренней политики по отношению к духовенству, служит вместе с тем одним из материалов при изучении нравов духовенства в данное время. Рисуя идеал священника, с авторитетностью государственного документа она показывает присутствие в духовенстве тех же самых пороков, против которых восставали трубадуры, Готфрид и Яков Витрийский.
«Да, я клянусь святым Евангелием, что ни Андрей Парижский, ни Флорис, ни Тристан, ни Амалис [A_64]не имели такой чистой страсти, такой верной привязанности, как моя. С тех пор как я посвящаю сердце своей даме, я не читаю pater noster, чтобы в словах qui est in coelis не подумать всем сердцем о ней» [A_65] [1_35].
«Она была так чиста в своих речах, так разумна в поступках, — поет Кальво о своей даме, — что я просил Господа принять ее в свою святую райскую обитель. И нисколько не сомневался в том, ибо, как думаю, без моей дамы в раю не будет совершенства» [1_36].
Во всем этом нельзя видеть одни метафоры, одно увлечение певцов своими дамами. Вовсе не свидетельствуют эти строки в пользу религиозности, как то полагает Ренуар. Трудно поверить тому, чтобы, «служа в одно время Богу и даме, они хотели оставаться верными и культу Церкви и культу любви» [1_37]. В эпоху религиозного экстаза, доходившего в остальной Европе до дикого суеверия, подобные литературные приемы, незнакомые прежде нигде, обнаруживают по меньшей мере религиозное легкомыслие на Юге Франции, легкомыслие, общее с Италией. Это были признаки того, что почва уже подготовлена к восприятию еретических грез.
Со своей стороны и содержание эпической поэзии, полной чародейств германской мифологии, волшебства арабской сказки и преданий таинственной эпохи друидов, не всегда способно было воспитывать христианское миросозерцание. В то же время из академий Кордовы и Гренады [A_66]проливались лучи нового просвещения. Там зарождались попытки к объяснению начал бытия, и, пользуясь творениями мыслителей классической древности, арабские философы приходили к интересным и своеобразным выводам, легко и с увлечением воспринимаемым на христианском Юге.
Вместе с арабской наукой провансальцы могли ознакомиться с поучениями иудейских раввинов. Еврейские школы были особенно многочисленны; на гуманном и просвещенном Юге евреи пользовались тогда свободой, большей, чем где-либо. Врачи, философы, математики, астрологи Прованса были по преимуществу из евреев. Медицинская школа в Монпелье в XII столетии была наполнена арабскими и еврейскими профессорами, последователями Авиценны и Аверроэса; по всем большим городам Лангедока имелись еврейские коллегии. Особенно славилась нарбоннская и после нее — в Безьере, Монпелье, Люнеле, Бокере и Марселе. В академии Бокера славился доктор Авраам, в Сен-Жилле — еврейский мудрец Симеон и раввин Иаков, в Марселе — Фирфиний и его зять, другой Авраам. Преподавание в их училищах было бесплатное. Курсы иногда бывали публичные. Не имевшие необходимого достатка ученики и слушатели пользовались бесплатным содержанием за счет профессоров. Это был большой повод к соблазну и одно из средств к распространению ереси. Католическое духовенство было бессильно тому воспрепятствовать.
Под благотворным влиянием евреев и у христиан было учреждено собственное бесплатное обучение: так было в школе города Альби для предметов первоначального обучения, о чем можно заключить из одного документа позднейшего времени [1_38]. Но ересь уже слишком упрочилась в этих городах, чтобы подобное учреждение могло принести пользу интересам католичества. Иноверное влияние было могущественно по всей стране. В городском сословии евреи еще при арабском владычестве составили элемент, сильный богатством и деятельностью. Замечательно, что в тех городах, где их было особенно много, как в Монпелье и Нарбонне, муниципальный устав назывался «thalamus», что, по Фориелю, представляет филологическое сходство с наименованием законодательного кодекса Иудеев* [A_67] [1_39].
Не только светские ученые, но и духовные, заимствовали из мудрости арабов и евреев. Арнольд, епископ Агеллонский в конце XI века, славился разнообразием сведений и знанием арабского языка. Манфред Безьерский, рассуждая об астрономии, исключительно цитирует восемь арабских астрономов. И арабская наука, и красноречие пользовались в Провансе обширным кредитом. Пьер Кардинал уже много спустя говорит, что он хотел бы обладать храбростью татарина и красноречием сарацина. Многие события библейской истории приняли на Юге легендарную окраску под влиянием восточного воображения. Таинство искупления даже у католиков облеклось в аллегорическую сказку. На провансальский язык было переведено с арабского апокрифическое Евангелие «Детства Спасителя».
Находясь под таким иноверным влиянием, трубадуры школ Аквитании, Оверни, Родеца, Лангедока и Прованса до того резко говорят в своих сирвентах о пороках католического духовенства, что захватывают и самые догматы, невольно или намеренно оскорбляя их, как уже было замечено. Обратимся теперь собственно к тем памятникам поэтического и чисто исторического характера, которые рисуют тогдашние нравы католического духовенства.
«Церковь, — восклицает трубадур де ла Гарда, — пренебрегает самыми священными обязанностями своими. Удовлетворяя корыстолюбию и жадности, она за низкую цену прощает все преступления. Священники неумолчно твердят с кафедр, что не следует желать благ земных, но они весьма непоследовательны. Они защищают убийство и кощунство, так как сами повинны в том и другом. По несчастью, наш век идет по их следам» [1_40].
«Священники стали инквизиторами наших поступков. Я не за то порицаю их, что они судят, но за то, что они властвуют по своим капризам. Пусть они сокрушают заблуждения, — говорит Монтаньян по поводу строгих мер, принятых Римом относительно еретиков, — но без злобы, одной силой убеждения. Пусть они с добротой приводят к истине тех, что отклонились от веры. Пусть они даруют милость и пощаду кающемуся, дабы виновный и невинный одинаково не делались несчастными. Напрасно твердят они, что золотые парчи неприлично носить дамам; если они не сделают другого зла, если они не возгордятся чем-либо, то красивый наряд никогда не лишит их милости Божьей. Те, которые исполняют обязанности свои к Богу, не отталкиваются им потому только, что роскошны их одежды' Точно так же и священники и монахи не заслужат еще награды от Бога, если ничего лучшего не сумеют сделать, как вырядиться в черные рясы и белые капюшоны» [1_41].
Так выражалось общественное мнение по поводу крутых мер Церкви, предпринятых против ересей, и еще ранее их. В то же время, когда начались войны, голос трубадуров, полный ненависти и мести, поднялся еще выше. Своей роскошью, богатством, недоступностью высшее духовенство того времени само возбуждало против себя общее негодование. Веселая и роскошная жизнь вельмож и купцов лангедокских всегда служила предметом соревнования в духовенстве. Если их жилища были убраны бархатом, шелком, самшитом, если камни и жемчуга блестели на их женах, если одежды их кидались в глаза великолеп-ными украшениями, а головные уборы изысканной странностью, то еще большею пышностью и роскошью отличались красные и белые наряды духовных лиц. Их поместья, десятины приносили им мешки стерлингов и соли-дов. На их конюшне стояли тысячные лошади, лучшие среди всей знати. Тогда как буржуа прекрасно умели прожить сутки на два солида и только двенадцать денариев обходился хороший стол, священники растрачивали сумму в двадцать раз большую за одни покои с расписными плафонами, за ячменный хлеб, так любимый в то время, за редкого лосося, за изысканное кушанье вроде соуса с индийским перцем и шафраном. Духовные лица не стеснялись ежегодно первого мая дарить своим возлюбленным кольца, ожерелья, браслеты, драгоценные запястья.
От такой жизни нетрудно было начаться распущенности нравов, так понятной при всякой утонченной цивилизации. Эту жизнь уже давно изобличали трубадуры вроде Вильгельма де ла Фабр и Вильгельма Лиможского. Их сирвенты звучат грустью и страданием за общество, но после них безнравственность в этом обществе еще более упрочилась, преимущественно в сословии духовном, которое даже превзошло светскую знать. Сирвенты трубадуров, беспощадные к феодалам, презиравшие императора, с заносчивыми выходками поучавшие всех государей Европы, тем смелее карали пороки духовенства.
«Чтобы излить свой гнев и печаль сердца, я, сильный моей надеждой на Бога, начинаю сирвенту против великого безумия, которое, прикрываясь обманчивой внешностью, овладевало этим двуличным племенем, — так поет марсельский трубадур при самом наступлении XIII столетия, — племя это любит расточать хорошие слова, но делать привыкло иначе. Те, кто должен был бы ходить по пути Господнем, подвизаться в жизни, по слабости человеческой уклоняются и погибают... Проповедник, внушающий надежду на Бога и убеждающий к добродетельной жизни, говорит прекрасные вещи; но на деле выходит другое. Истинная вера не нуждается в мече, чтобы рубить, разить. О вы, лукавые, вероломные, клятвопреступные грабители, развратные и нечестивые, вы столько уже совершили зла, что одним примером своим способны заразить всякого. Святой Петр не дал вам права золотом уравновешивать грехи преступного. Но не подумайте, чтобы я восставал против всех духовных лиц, с которыми они свыкались с первых воспоминаний детства, я порицаю только дурных между ними, не подумайте, чтобы я позволял себе сомнительно коснуться догматов святой Церкви. Нет, мое страстное желание, чтобы мир водворился между враждующими государями христианскими и чтобы теперь же они вместе с папою (Иннокентием III) спешили за море прославить христианское оружие» [1_42].
Несколько позже, когда война уже началась, карающий тон трубадуров становится тем беспощаднее:
«К чему выряжаются клирики, к чему эта роскошь, к чему эти камни, когда Бог жил так бедно и просто! Зачем клирики так любят брать чужое добро, когда они знают хорошо, что, отнимая крохи бедняка для своих яств, для своей роскоши, они поступают не по Писанию!» [1_43]
«Я не испугаюсь и не оставлю бичевать гнусных клириков; моими стихами да накажется низость этих душ, это коварное поповское племя, которое чем больше имеет силы, тем больше выказывает зла и неистовства. Все эти ложные проповедники вводят свой век в заблуждение; они совершают смертные грехи, и те, которые учатся у них, подражают тому же. Пастыри наши сделались волками, грабителями; они грабят везде, где могут, и всегда с видом ласковой дружбы. Они повергают свет еще новому, а Бога еще большему унижению. Сегодня один из них переспит с женщиной, а завтра оскверненными руками касается тела Спасителя нашего. Это страшное ере-тичество. Может ли священник ночь свою посвящать женщине, когда наутро он будет совершать таинство Христово? А между тем, если попробуете возвысить голос против него, то будете отлучены, и если не отплатитесь, то не ждите ни любви, ни дружбы от них; никто из них не станет молиться за вас. Пресвятая Дева Мария! Дай мне хотя день прожить в ладу с ними и избегнуть их господства. А ты, моя сирвента, лети и спеши успокоить лукавых пастырей; уверь их, что тот подлежит смерти, кто осмелился бы не уважить их могущество» [1_44].
Точно таким же тоном высказывалась литература XVI столетия, в эпоху Реформации. И в том и в другом случаях литература берет на себя обличительную роль; и в XIII и в XVI столетиях ее протестом руководит как порыв свободной мысли, так и чисто христианское желание остановить падение Церкви. И XIII век мог привести к тем же последствиям, что и Реформация, если бы не крепость папской теократической системы, только что утвержденной Иннокентием III.
Торжество пап над императорами в XII веке, выгоды, приобретенные римской курией в ее вековой борьбе, придали немалые силы и авторитет клерикальному элементу. После векового напряжения и труда наступила пора пользоваться победой. Приобретенные выгоды соблазнительно вели клир к злоупотреблению торжеством и властью.
Идеалы Гильдебранда были забыты. Высокие идеи, высказанные рядом пап — исправить духовенство самоотречением, — были благородной утопией, не оцененной современниками. В среде самих католических духовных лиц в разное время появляется ряд сочинений с нескрываемой печалью о порче Церкви. Мы не будем говорить о том, что предшествовало Гильдебранду в самом Риме и среди духовенства. Нравственной реформе, предпринятой Григорием, нельзя отказать в успехе. Но когда прекратилось действие инерции, данной католическому миру этим человеком, тогда стало грозить возвращение прежнего нравственного разложения. Симония еще господствовала в полной силе; свидетелем тому является Ивон Шартрский, который сообщает о том через двадцать лет после кончины Гильдебранда. Гильдеберт, епископ Турский, писавший в начале XII века, изображает правящее духовенство в своем «Curiae pomanae descriptio» как такое сословие, которого надо опасаться.
«Они везде стараются посеять раздор и пользоваться смутами», — говорит он [1_45]. Другой немецкий аббат сообщает о том же в особом сочинении: «Порча Церкви при папе Евгении III». «Неслыханное дело, — восклицает автор, — теперь вместо Церкви римской стали говорить курия римская!» [1_46]
Англичанин Иоанн (Джон) Солсберийский, не щадивший ни друзей, ни недругов, в своей «Поликратике, или О лжи духовных» между прочим рассказывает, что при свидании с суровым папой Адрианом IV он осмелился, увлекаемый побуждением свободы и истины, откровенно высказать все, что дурного говорят в провинциях про него и Римскую Церковь: «Она, мать всех Церквей, стала теперь не матерью, а мачехой. Заседают в ней книжники и фарисеи, они возлагают невыносимые тяготы на плечи людей, а сами не дотронутся до них пальцем... раздирают Церковь, возбуждают вражду, воздвигают народ на духовенство. Они не сочувствуют несчастьям и страданиям оскорбленных, они радуются унижению Церкви... Чаще всего они приносят вред, подражая бесам, обитающим в них и которые только тогда их оставляют, когда те перестают вредить; исключение составляют немногие — те, кои преисполнены понятия о долге и обязанностях пастырских. Но и сам первосвященник римский ужаснее всех и почти невыносим... Дворцы блистают духовными особами, и в руках их помрачается Церковь Христова. Они добывают богатства, провинции, думая сравниться с богатствами Креза; епархии часто преданы на разграбление самым низким людям. И я полагаю, что до тех пор, пока они будут блуждать в такой дебри, бич Божий не перестанет грозить им» [1_47].
Несколько позже, в конце XII столетия, те же голоса, те же латинские стихи слышатся из Англии и Германии. Это известное «in Romanam Curiam», которая, по словам автора, стала не чем иным, как рынком, где с аукциона продаются сенаторские места и в консистории все делают за деньги: «Если не уделить от имущества, Рим откажет во всем. Тот, кто даст больше, будет выбран за лучшего» 48.
Еще большее значение имеют свидетельства французских современников. Одному из них, строгому иноку клю-нийскому, приписывают главнейшее, написанное около 1203 года, в форме поэмы, носящей заглавие: La Bible de Provins. Это памятник высокого достоинства для ознакомления с той эпохой. Автор особенно нападал на высшее духовенство, кардиналов и легатов, которые своим появлением во Франции и особенно Лангедоке возбуждали, как позднее в эпоху великой Реформации, сильное негодование. «Все пропало и смешалось, когда наедут кардиналы, всегда алчные, ищущие добычи. Они приносят с собою симонию, показывая пример нечестивой жизни; как бы неразумные, без веры, без религии, они продают Бога и его матерь» [1_49]. А несколько далее идет обличение даже столпов католичества, хотя то нельзя относить к личности самого папы, это скорее отражение старых воспоминаний, плоды старой накипевшей злобы, привычка и разочарование в возможности поворота к лучшему.
«Всем видно, что Рим унизил наш закон. Князья, герцоги, короли должны о том безотлагательно подумать. Рим нас язвит и пожирает; он разрушает и умерщвляет всех. Рим— это канал нечестия, откуда изливается преступный порок, это бассейн, полный гадов. В те же самые годы аббат Иоахим Флорский, мистик и аскет, называет Римскую Церковь вавилонской блудницей. «Насколько она удалилась от чистоты первоначальной Церкви, явствует из многого». Он уподобляет Церковь греческую Израилю, а латинскую — Иуде, из которых «первую можно назвать противоборствующею, а вторую вероломной, ибо иное дело уклоняться от веры и другое изменять ее» [1_50].
Еретики прямо заявляют главной причиной своей оппозиции нравственное падение западной Церкви, и апологеты последней, полемисты с ересью, сделавшиеся инквизиторами по убеждению (как, например, Райнер Сакколи), сами сознаются в том. Правда, что с самого начала XIII столетия новый Гильдебранд воцарился в Риме, но ему досталось наследие слишком запущенное, чтобы пло- ды его деятельности можно было ощутить немедленно. Иннокентий III положил лучшие усилия к исправлению нравов духовенства, но ересь выросла под влиянием условий, уже до него накопленных историей. Он успел достигнуть своей цели уже впоследствии, когда факт совершился, когда альбигойство было побеждено насилием; самая ересь далеко опередила его появление, и не он виновник развития ее. Потому понятно, что образованные лица, принадлежащие к духовному сословию, и при нем продолжают рисовать жизнь духовенства мрачными красками.
Мы имеем два свидетельства такого рода, оба они, как слова современников начала XIII века, требуют внимания. Одно из них, несколько раннее, заключающееся в хронике приора Готфрида, касается непосредственно социального быта Аквитании и Прованса и потому имеет большое значение для альбигойского вопроса, тем более что, записанное в 1185 году, представляет картину нравственного разложения духовенства в эпоху особенного процветания ереси.
Уже тогда между католиками составилось убеждение, что совершать таинство Евхаристии некому, так как достойных для того лиц во всем духовенстве не имеется. О святости жизни в духовных пастырях теперь не слышно.
«Монахи, — говорит по этому поводу настоятель везонской обители, — покидают свое прежнее платье и ходят по улицам одетыми по новой моде; мясо они едят, когда хотят. Самые неприличные раздоры совершаются в монастырях при избраниях. Так, я знаю монастырь, в котором правят четыре аббата. Цистерцианцы еще чем-нибудь заслуживают похвалу [A_68], они расточают большие милостыни, изучают церковное песнопение, творят много добрых дел. Но и они искусны силой или хитростью присваивать себе имущества и доходы других орденов. Епископы же требуют от приходов большие взятки, а места продают за деньги. Они не дают даром церквей священнослужителям, а прежде требуют подарков, потому те и стригут своих прихожан, как торговцы овец. Последствия бывают еще ужаснее, когда священники подают пастве пример безнравственной жизни. Все преисполнилось пороков, и, как видно из слов приора, побудительная причина заключается в безнравственной жизни духовенства» [1_51].
Еще большим аскетизмом характеризуется взгляд другого высокопоставленного духовного лица, свидетеля самого разгара альбигойских войн и проповедника крестового похода. Надо, впрочем, заметить, что личности вроде Якова Витрийского, епископа города Акконы, появляются благодаря исключительным обстоятельствам. Полуаскет в жизни, носитель идеалов духовного и телесного подвижничества, суровый епископ не хочет ничего видеть в современной ему эпохе, кроме зла. Он был из тех служителей Церкви, которые оказались закалены борьбой Иннокентия III со старыми порядками, борьбой за идеалы нравственной чистоты, борьбой, породившей много неукротимых ригористов, которые, с вечными текстами на устах, в пылу ломки, думая вернуть неуместную патриархальность нравов, впали в противоположную крайность.
Тем не менее уже одно качество обличений автора «Иерусалимской истории» дает право вполне поверить ироническим и озлобленным трубадурам. Заметив, что весь мир потерял понятие о добродетели, что все гибнет среди «пьянства, обжорства, пороков нравственных и утех чувства, которое не кладет даже границ различием полов», что религия падает от нечестивого кощунства, суровый епископ, переходя специально к духовным лицам, так отзывается про монахов:
«Отказавшись от света и от самого века, связанные одним долгом молитвы и веры, они тем более пали нравственно после своих обетов. Вечно беспокойные, никого не признающие над собой, терзая друг друга, они носят крест Христов будто налог и, нечестивые, невоздержные, живут по плоти, а не по духу».
Тем резче епископ акконский говорит о своих высших собратьях по сану, об этих «ненасытных прелатах, которые из-за пламени страсти никогда не видят солнца, справедливости... Грабители, а не пастыри, новые Пилаты, а не прелаты, они не только пускают волков в стадо, но даже дружат с ними. Им надо сказать вместе с Апостолом: врач, исцели сам себя; проповедуя не красть, ты крадешь, говоря не прелюбодействуй, ты сам прелюбодействуешь (Поел, к Рим. II, 21—22). Невеста Христова, Церковь Божья так отдана была на поношение и любодейство теми, кои призваны были оберегать ее. Снова, распиная Сына Божья и ругаясь ему, они, в своем алчном корыстолюбии, не только обличают самих себя, но и со священных предметов снимают всякую благость и позорят их примером своей преступности. У них ночь в доме разврата, а утро пред алтарем; ночью они касаются публичной женщины, а утром Сына Девы Марии».
Тоном решительного памфлета написана его характеристика нравов и жизни французского духовенства. Тогда Париж в своем духовном сословии развращен был, по его словам, более, нежели в остальном народе [1_52]. В столичной жизни, частной и публичной, в продолжение второй половины XII века позорные явления стали общим правилом. Так, знаем, что черное духовенство, как и белое, приобщало отлученных от церкви за деньги, что больных навещали и напутствовали из вознаграждения, что монахини выходили из монастыря, бродили по всем площадям, посещали публичные бани вместе с мужчинами [1_53]. Священники жили с любовницами и часто покидали свои приходы ради женитьбы. Многие клирики, не довольствуясь тем, прибегали к содомскому греху, что давало повод потешаться народному остроумию.
Значительная часть среди духовных лиц имела лучшие намерения и, состоя из людей справедливых и богобоязненных, соблюдала правила своих орденов, насколько это было тогда возможно среди них, «но нечестие развращенных и злонамеренных одерживало верх. Их неправда была велика до того, что они часто допускали к священному сану тех, на кого прелаты налагали запрещение. Оттого могущественные узы церковной дисциплины ослабли; миряне и отлученные смеялись над приговорами своих прелатов и презирали церковное правосудие».
В достовернейшем историческом памятнике альбигойской эпохи — письмах Иннокентия III встречаем несколько примеров безнравственного поведения духовенства вообще и, между прочим, провансальского. Из них можно заключить официально, что священники сделались торговцами, процентщиками, фальшивомонетчиками. Они пьянствуют, разбойничают, святотатствуют и в то же время совершают всевозможные насилия над подчиненными. Из Бордо доносили о кровопролитных схватках между священниками, из Прованса — об азартных играх, причем обвиненный объяснял, что нет причины отказываться от поживы и не пользоваться счастьем, тем более что это укоренившийся обычай во всем французском духовенстве [1_54]. Иннокентий принимал все меры для уничтожения и предупреждения зла при каждом случае. Он увещевал, наказывал, лишал сана, отлучал. Его проповедь, сказанная вскоре по вступлении на престол, в момент самый решительный для альбигойства, объясняющая будущую систему его внутренней политики по отношению к духовенству, служит вместе с тем одним из материалов при изучении нравов духовенства в данное время. Рисуя идеал священника, с авторитетностью государственного документа она показывает присутствие в духовенстве тех же самых пороков, против которых восставали трубадуры, Готфрид и Яков Витрийский.