Таким образом, как раз к тому времени, когда в самом религиозном убеждении граждан и дворян совершалось некоторое брожение, поддерживаемое патриотической пропагандой, легкостью нравов, богатством, тяжелым впечатлением от неудачи крестовых походов, в успех которых прежде так слепо верили, сеть больших и мелких городов, промышленная и торговая деятельность которых наполняла Юг такою пестротой жизни, представляет, с государственной стороны, следующие явления.
   Каждая община могла вооружаться для защиты своей чести и безопасности, как против соседних общин, так и против феодальных баронов, которые имели замки в пределах ее территории. Община сама заключала торговые трактаты и союзные договоры с другими городами, равным образом с чужеземными, например итальянскими. Суд отправлялся консулами, независимыми от графов и феодалов. Консульство наблюдало за порядком, за общественной безопасностью, одним словом, сосредоточивало в себе все административные обязанности; оно было потому облечено властью делать все необходимые распоряжения. Оно вникало во все отношения граждан между собой и всюду привносило в частную жизнь необходимый порядок и законность.
   Консулы имели при себе советы, более или менее многочисленные и составленные из разных классов общества. Консулам подчинялись чиновники, назначенные ими же для исполнения разных обязанностей по делам муниципии; они представляли собой в общем власть исполнительную, подобно тому, как консулы, взятые в целом, обладали законодательной функцией. Верховенство графов и баронов оказывалось потому только номинальным. Это были почетные люди, жившие будто на жалованье у городов, которые содержали их вместе с двором и семейством, титуловали их ради древнего происхождения родов, но в сущности обращались к ним самим, к их вассалам и рыцарям только в случае внешней опасности.
   Эти сюзерены, имевшие свои виды и цели относительно вассалов, были весьма снисходительны, когда дело касалось городов. Тут честолюбивые попытки вызывали волнения и часто наказывались скорой и жестокою расправой. Граждане Безьера в 1161 году умертвили в церкви своего виконта Тренкавеля, который, вероятно, стал стеснять их свободу, причем жестоко избили своего епископа. Жители Лиможа выгнали английского короля из своего города. В Марселе среди белого дня один зажиточный горожанин напал на виконта Тюренна и посадил его в башню. Как бы в предостережение другим, иногда площади городов орошались кровью буйных дворян и рыцарей, хотя редко доходило дело до тех диких схваток, которые составляли обыкновенное явление в современных республиках итальянских.
   Будто в благодарность за умеренный дух и политическое бескорыстие своих властителей, города были расположены к их интересам, если они не касались вопросов о внутренней свободе общины. Они поддерживали их в таких случаях всеми силами. Когда у тех и у других вышел разлад с Церковью, силы, враждебные Риму, естественно, должны были сплотиться, как никогда прежде. Соединенные, они оказали геройское сопротивление, полное высоких подвигов храбрости и примеров самоотвержения. Опасность от Рима грозила одинаково и государям Юга, и его городам. За графа тулузского, заподозренного в ереси, его верные города погибали среди пожара и разрушения, грабежей и потоков крови. Поэты-горожане плачут об унижении и падении могущественных графов, а благородные трубадуры, дети гордых феодалов, государей Юга, грустными и полными отчаяния стансами провожают величие «царственной» Тулузы, порабощаемой папским Римом.
   На частном быту городов, вследствие их самостоятельной истории, отразился, в общем, совершенно своеобразный среди окружающих явлений феодального насилия и произвола отпечаток. В общинах все введено в рамки законности. Обычные постановления старых коммун сохранились в городских сводах законов настоящего времени — от должности мэра до выборных органов. Но тогда они поражали обаянием новизны и теми благами, которые получало от них общество. Кутюмы, хартии, статуты дают ясную картину лангедокских городов XII и XIII столетий. Все, жившие в стенах общины, могли продавать, покупать, приобретать и отчуждать свое имущество, по произволу, без платежей, без всякого ограничения. Для продажи вещи требовалось предварительно вынести ее на городскую площадь. Вступать в брак всякий горожанин и всякая горожанка могли с кем угодно, но община хотела обеспечить их собственное безбедное существование. Вникая в домашний быть семьи, она, по примеру римскому, обращала много внимания на имущественное право. Каждый, получивший в приданое тысячу солидов, должен был по крайней мере половину дать жене в виде свадебного подарка. Если жена умирала, то этот дар возвращался мужу, тогда как приданое переходило в род жены. Завещание, хотя бы словесное, но сделанное перед людьми, достойными доверия, имело силу писанного и законно засвидетельствованного.
   Южная община сжилась со всеми такими юридическими правилами; замена их другими, появившимися в условиях иной жизни, была знаком падения свободы, порабощения иному народу. Городское полицейское законодательство было на юге особенно подробно и обстоятельно. Проступки против порядка наказывались пеней. Ее величина определялась характером и важностью преступления.
   Правительство в эту эпоху цехов и монополий должно было иногда принимать вид коммерческой агентуры; оно следило за рынками, равно за правильностью мер и веса, обман в которых вел за собою самую большую пеню, а в Виллафранке, например, уличенный в обмане, за неимением средств к уплате, должен был обнаженным пройти по главной улице города. В некоторых общинах продолжали существовать даже божьи поединки. Кровопролитие в городе было запрещено законом; даже угроза мечом влекла штраф (двадцать солидов). Убийца лишался имущества и изгонялся из общины.
   Город мог гордиться своей обширной свободой: всякий, кто селился на его территории, уже тем делался свободным. Потому община была единственным светилом для земледельца, обреченного на несчастную участь, для этого раба, бывшего собственностью своего господина, и виллана, лично свободного, но прикованного к своей несвободной земле. Оттого вне общины ему не представлялось в будущем ничего отрадного и он должен был бы тяготиться своей жизнью, родясь, работая и умирая для своего господина. Когда барон из страха мучения ада, боясь Бога или чаще из земной корысти, освобождал крестьянина от крепости, тогда, радостно вступая в ворота гостеприимной общины, он делался равноправным и даже страшным для своего бывшего господина. В общине нивелировались средневековые сословия, и тем более это можно сказать про общины лангедокские, история которых и есть история Юга. Блеск ежегодных торжеств и праздников общины особенно поражал после суровых, повседневных впечатлений. Он был предметом восторгов и наслаждений в годы детства горожанина; он же занимал его под старость, как символ крепости и долговечности его родного города. С торжественным выбором консулов, с этими звуками вечевого колокола, знакомыми слуху каждого ребенка, с пышными процессиями, пестротой и яркостью цветов в нарядах мужчин и женщин, с этими античными багряными тогами, украшенными горностаем, были связаны лучшие воспоминания горожанина. Когда он венчался, то опять священный обряд приводил его к ногам консула, которому молодая пара приносила дары из цветов и плодовых ветвей, с соблюдением целого этикета по старому обычаю. Во всех случаях жизни он встречался с той же властью, в которой признавал силу самого себя и которая была его гордостью. Высоко поднимался гнев народа, когда задевали его интересы, когда затрагивали его богатства. Еще сильнее становился народ, когда грозили его свободе. И, конечно, отчаянное мужество должно было явиться в нем, когда оказались задеты его самые дорогие убеждения, без которых немыслима жизнь сердца, — убеждения религиозные.
   Эти города, прекрасно награжденные природой, веками предоставленные самим себе, привыкшие пользоваться свободой, достаточно обеспеченные, стали напрягать все усилия к удовольствиям жизни, к обогащению. Богатство могло еще более возвысить их политическое положение. Каждый из них думал о собственных выгодах и в окружающих политических обстоятельствах привыкал видеть верное и удобное к тому средство.
   Двенадцатому столетию, в которое организовалась община, современно великое крестовое движение, охватившее целым потоком святого чувства всю западную Европу. Этому движению суждено было не только сберечь общину, но и дать ей большое процветание. Действительно, дух и характер крестовых походов сильно благоприятствовали обогащению и потому усилению городов. Все, что в Палестину стремилось за небесными благами, оставляло в пренебрежении земные блага. Если крестоносцы были люди восторженные, если святое увлечение двигало их существом, то оставшиеся дома принадлежали скорее к числу хладнокровных натур, к категории материалистов века. Они, движимые совершенно иными побуждениями, более преклонялись перед земными идеалами. Потому имущества и владения крестоносцев, большею частью погибавших в походах, переходили целиком в их руки за ничтожные суммы. На эти средства граждане могли приобретать себе от феодалов и новые льготы, и новые источники доходов. Всякому коммерческому предприятию открывался тогда удобный исход; всякий практический расчет осуществлялся во время экстаза и общего увлечения любимой идеей.
   Города Апеннинского полуострова особенно выиграли благодаря своей врожденной предприимчивости. Но и лангедокские республики, ученицы итальянских, воспользовались долей, предоставленной некоторым из них выгодами географического положения, близостью моря и судоходных рек, а всем прочим — счастливым соседством и агитацией политической деятельности. Добыть деньги, сделавшиеся тогда конечною целью всех стремлений, не было также особенно трудно. Перевозить крестоносцев, снабжать их всевозможными припасами было обязанностью городского класса. Отвечая меркантилизму, тогда всецело охватившему всякого, это обстоятельство в то же время развивало торговлю и промышленность. Капитал, труд, искусство становятся силой общественной и политической. Предприимчивость купца берет верх над храбростью рыцаря, знание — над физической силой; жизненный комфорт может привлечь скорее, чем железные доспехи. Часто самые фанатичные рыцари возвращались из Палестины с иными обычаями, склонностями и понятиями, весьма нехристианскими. Для большинства Палестина представлялась Эльдорадо, раем земным.
   Между тем, не стесняемая никакой посторонней силой, торговая и промышленная деятельность с XII века начинает расти с возрастающей быстротой. Корабли Венеции, Генуи, Марселя, Арля, привозившие крестоносцев в Азию, возвращались назад с богатыми товарами малознакомого Востока. Эти товары преимущественно сосредоточивались в Италии, но оттуда они прежде всего передавались на берега Роны, Гаронны и Геро, течением которых достигали дорог Оверни и Велэ. В Марселе, Арле, Монпелье, Тулузе, Сен-Жилле, Нарбонне, Безьере, Лю-неле и Бокере возникли склады азиатских продуктов и изделий. Сюда же доставлялись товары итальянцев и испанских арабов, опередивших лангедокский Юг в мануфактуре, как и во всех других сферах жизни. По делам торговым вся земля провансальского языка должна была жить в постоянном общении с евреями и мусульманами. На образованном Юге они пользовались большими правами, чем где-либо; они невольно настраивали местных жителей на иноверие или по крайней мере на вольное толкование христианства.
   Позже мы покажем, что альбигойская ересь была подготовлена духом других стран, что она была в большинстве случаев привнесена в Лангедок; но дело в том, что в лангедокских областях ересь встретил ряд благоприятных для нее условий, которые мы и излагаем. Евреи и сарацины, жившие во всех городах Прованса, со своей стороны значительно развивали успехи экономической жизни. Причиной широкого распространения материального благосостояния была, кроме политических условий и торговли, сама организация цехов и таможенных уставов.
   Материального процветания страны не могли сдержать ни отсутствие научно-хозяйственных теорий, ни монопольные системы, ни стеснения в роде portaticum, pontaticum, ripaticum [A_63], ни разнообразие денежных знаков, из которых только в одном Альбижуа ходили мельго-риены (около 1 франка), рэмондены (62 сантима), местные солиды тюреннские (90 сантимов), тулузские (2 франка), руэргские, денарии (8 сантимов), мелы или оболы (1/2 денария)— монеты неопределенной и неустановившейся ценности, вместе с которыми на рынках обращались без разбора монеты всего света.
   На всех этих рынках в торговое время можно было видеть смешение племен, языков и вер. Тут вместе с мусульманами были все народности, подвластные некогда империи римской. Мавры, армяне, египтяне, сирийцы мешались с православными греками, с католическими римлянами, скандинавами, ломбардцами, французами, каталонцами, венецианцами, англичанами, пизанцами, немцами, генуэзцами. Тут говорили на всех языках тогдашнего мира. Сюда сносились предметы и необходимости, и изысканной роскоши, шелка и шерстяные ткани Азии и Италии, оружие Дамаска, зеркала, драгоценные камни, золотые и серебряные вещи. Вообще в городах Лангедока и Италии, так же как в зарождавшихся комунида-дах христианской Испании, можно было наслаждаться благами жизни, в то время как в других христианских странах нельзя было ручаться за личную безопасность.
   Понятно, что быстрое развитие цивилизации не может совершиться без некоторого потрясения нравственных идеалов. Процветание, наслаждения, приносимые им, легко могут вести к уклонению от чистых начал нравственности к пороку, который представляется в таких случаях облеченным в изящную, соблазнительную форму. Роскошь и изысканность новой жизни, созданной счастливым экономическим переворотом, не всегда может удовлетворить требованиям строгого, нравственного суда. Впрочем, ввиду общего увлечения такой суд производился редко.
   До нас дошел весьма интересный взгляд одного акви-танского духовного лица на своих современников второй половины XII века. Готфрид, приор Везона, не принадлежит к числу аскетов в строгом смысле этого слова; их тогда даже не могло быть в земле лангедокской, но тем не менее он судит с высоты нравственного идеала старого времени; он сторонник преданий Гильдебранда и последователь старой клюнийской реформы, которая только разве могла бы нанести удар распространению ересей. Оставаясь равнодушным к удобствам материальной изни и иронично отзываясь о них, Готфрид рисует верную картину домашнего и общественного быта тогдашних аквитанцев. Напомним, что строгий настоятель презирает блеск и удовольствия жизни.
   «Некогда, — говорит он, — благородные бароны не стыдились носить плохих бараньих шкур, любили и лисьи меха; теперь того не наденет человек следственного состояния. Теперь изобрели дорогие и разнообразные наряды, в которых люди более походят на разрисованных дьяволов; этим нарядам понадавали много новоизобретенных названий (Chlamides vel cappas perforaverunt, quas vocabant Aiot). У платьев теперь понаделали такие рукава, что они стали походить на церковные ризы. Молодежь обоих полов покрывает голову тремя уборами: сперва колпаком, потом полотняной шляпой и уже поверх всего верблюжьей. У молодых длинные и остроконечные башмаки, а сапоги, которые могли носить только знатные, теперь сделались обыкновенною обувью простого народа. Я уж умолчу о длинных шлейфах, с которыми женщины появляются на улицах (заметим, кстати, со своей стороны, что в Провансе городскими статутами длина и качество платьев определялись в точности происхождением, чего не знали в республиках Италии). Цены на сукна и меха удвоились. Теперь публичные женщины носят одежду более ценную, чем прежде носили бароны, которые держали в былое время открытый стол, кормили горожан и могли расточать милостыню. Теперь бесприютные иностранцы поселились в домах граждан. Каждый хочет жениться и выделиться, а имущества между тем дробятся. Хотя в народе строго соблюдают посты, не едят масла по пятницам и мяса по субботам, но пусть они больше бы ели мясо, да меньше грешили... А между тем князья и рыцари разрушают церкви, которые созидали их отцы. В старину смотрели на процентщиков как на преступников; теперь же это ремесло так распространилось, что дает законный доход, будто плод земной. Все преисполняется пороками. Между родственниками зачастую совершаются браки и знатных и простых, так что кара Божья определила вредным животным истребить поля Аквитании» [1_27].
   Тогдашнее общество должно было представлять с христианской точки зрения много ненормального. Развитие цивилизации шло в ущерб патриархальным идеалам, как бы те ни были благотворны в некотором смысле. Однако исторический суд не может исходить из одних пуританских начал, из одного нравственного ригоризма. Открывалась почва для посева семян новой мысли. Когда христианский авторитет поколебался в жизни, тем легче стало подрывать его в теории. Это дело взяла на себя литература, и преимущественно поэтическая.
   Кипучая жизнь и материальное благосостояние страны вызвали в ней утонченность образования. Земля кельтов, басков, карфагенян, греков, римлян, германцев, Лангедок был ареной борьбы между христианством и мусульманством. В этой борьбе были совершены героические подвиги, способные возбудить самый пламенный энтузиазм. На них, как бы на последний звук рога умирающего Роланда, откликнулась своеобразная и блистательная поэзия. Толчок ей дан был испанскими арабами, чья культура давно создала изящные и пылкие стихи. Арабские рыцари были наставниками христианских если не в храбрости, то в гуманности, честности, изяществе, образованности, а также в умении пользоваться жизнью.
   Германское начало уважения к женщине совместилось с теми духовными явлениями, какие выработало христианство и мусульманство. На провансальской почве вырос европейский рыцарь; он заговорил прежде всего на языке Юга, и скоро ему стала подражать вся западная Европа. Его храбрость, его великодушие, его идеалы чести и любви, его набожность выразились лирическими песнями жонглера и трубадура. С этой чистотой поэтического вдохновения, этой красотою звуков могла соперничать только древняя эллинская лирика. Общественная и духовная жизнь арабов, их жизнелюбивая наука становятся предметом зависти и подражания христиан-победителей еще с XI века. В Лангедок незаметно переходят и нравы мусульман, где принимается все их обаяние новизны и прелести.
   Под влиянием всех этих обстоятельств сложилась жизнь южной знати. При многочисленных феодальных дворах, склонных к гостеприимству, рассказывают поэмы о старых подвигах и поют песни в честь дам, во славу их красоты. Там думают о наслаждениях и завидуют счастливому положению арабских рыцарей и многим другим сторонам мусульманства. Вместе с рыцарскими турнирами соединились приятные забавы дворов и судов любви, дававшие возвышенный полет стремлениям рыцарства, а иногда возбуждавшие и чувственность. Вместе с идеализмом трубадуров, принадлежавших преимущественно к высшему сословию, сосуществует и приземленный материализм. Центр поэзии был при дворах арагонском, провансальском, ту-лузском. Тут блистательнее всего проходила жизнь высших сословий, и тут удобнее всего развились духовные явления, противоположные воззрениям христианства.
   Дамы, поля битвы наполняли собою все помыслы трубадуров. «Единственная обязанность мужчины, — говорил Бернард де Вентадур, — иметь свободное и доброе сердце, чтобы обожать всех дам» [1_28]. В самих личностях трубадуров, их характерах, подробностях их жизни рисуются духовные стороны, одушевлявшие эпоху.
   Каждый трубадур прежде всего посвящал себя избранной даме. Если не всегда такой привязанностью руководило платоническое чувство, то тем не менее оно характеризует эпоху лучшего времени рыцарства и его историю. «Это уже не любовь, которая ищет награды», — говорили трубадуры, и такое убеждение подтверждается жизненными приключениями знаменитых трубадуров. Богатый и счастливый владетель своего замка трубадур Рудель влюбился в графиню Триполи, хотя никогда не видел ее; пилигримы из Антиохии занесли весть об ее красоте и доброте. Он стал воспевать эту даму, потом решился увидеть ее и посвятить ей себя. После многих приключений на море он, едва живой, с трудом доехал до владений своей дамы. Графиня, узнав о приезде знаменитого рыцаря, навестила его. Услыхав ее голос, умирающий поднял глаза, возблагодарил Бога, что тот дал ему возможность увидеть предмет своей идеальной любви. Он был счастлив тем, что мог умереть на ее руках.
   Видал, отвергнутый своей дамой и позорно наказанный из ревности сеньором сен-жилльским, — что, впрочем, случалось весьма редко, — от печали и безнадежной любви потерял рассудок. Ему казалось, что он император византийский. В раззолоченном бумажном венце, предмет потехи в замках баронов, он занимал своими песнями и своим несчастьем дворы английский, тулузский, арагонский.
   Бернард де Вентадур, горюя о смерти Раймонда V Тулузского, к которому он был сильно привязан, пошел в монастырь.
   Но если при изучении эпохи нельзя забыть ее идеального фона, то тем важнее для нас открыть непосредственно практический, социальный элемент в поэзии трубадуров и жонглеров, сопровождавших своих учителей летом, а зимой внимательно выслушивавших курс веселой науки. Сборник Ренуара (Choix des poesies des troubadours) представляет интересные доказательства такого характера южной поэзии в эпоху альбигойских ересей.
   Чувство любви в стихах южных трубадуров становится выше интересов религии и часто бесцеремонно смешивается с ними. «Сам Бог бы изумился, когда бы я осмелился покинуть свою даму, — поет один из них. — Всевышний не знает, что если бы я потерял ее, то никогда и ни в чем не нашел бы счастья, и что Он сам не знал бы, чем утешить меня». Другой трубадур, выказывая чувства к своей даме, признается, что, поглощенный всецело этим чувством, он забывает все остальное на свете. «Я забываю самого себя, чтобы думать о Вас, и даже когда хочу молиться, то только ваш образ занимает мои мысли» [1_29]. В лирических порывах южных певцов прорывается если не их равнодушие, то, по крайней мере, непочтительное отношение к религии. Потому простые любовные стансы своими намеками, сравнениями, оборотами, вообще складом служат материалом для характеристики нравов высшего сословия на Юге.
   «Моя возлюбленная, — говорит Рамбо д'Оранж, — смотрела на меня с такой нежностью, что казалось, будто сам Бог улыбался мне. Один такой взор моей дамы, делая меня счастливейшим на свете, приносит мне больше радостей, чем попечительнейшие заботы четырехсот ангелов, которые пекутся о моем спасении» [1_30].
   В тех стихотворениях, где прорывается чувственная страсть, намеки становятся еще решительнее:
   «Когда сладкий зефир повеет в тех незабвенных местах, которые некогда Вы осеняли вашим присутствием, мне кажется, я чувствую обаяние рая... Когда я наслаждаюсь счастьем созерцать Вас, ощущать прелесть вашего взгляда, я не думаю о другом блаженстве. Тогда я владею самим Богом» [1_31].
   «Ваш обольстительный стан, сладкая улыбка на устах, нежность, изящество, вся неодолимая прелесть вашего тела вечно в моих мыслях и в моем сердце. Если бы так я думал о Боге, если бы я к нему имел такую чистую привязанность, то, конечно, раньше кончины моей, даже в продолжение целой жизни был бы помещен им в раю» [1_32].
   «Не думайте, чтобы я от гордости твердил о своем счастье. Нет — я люблю свою даму со всей нужной страстью, ей посвящены самые пылкие желания мои, и если смерть застигнет меня внезапно, то последняя молитва моя к Богу будет не о рае. Нет! Я буду молить его наградить меня, вместо его рая, еще ночью в ее объятиях» [1_33].
   Издевка над церковными обрядами слышится в легкомысленном взгляде на характер семейных отношений, проявившийся тогда в лангедокских землях:
   «Так как обеты и клятвы любви, некогда данные нами обоюдно друг другу, могут впоследствии помешать новым привязанностям и случайностям любви, то гораздо лучше отправиться теперь же к священнику и просить его о новом благословении. Разрешите меня от моих обещаний, а я Вас разрешу от ваших, скажем мы друг другу. И тогда, по окончании церемонии, каждый из нас будет вправе дозволить себе новую любовь. Если я в порывах ревности сделаюсь преступным в оскорблении Вас — простите меня, со своей стороны и я искренно прощаю вас» [1_34].