И между всем этим множеством лиц уединенно сидели, в простых одеждах, как бы ожидая ужасного приговора, два Раймонда Тулузских, отец и сын вместе с осужденным виконтом; с ними было несколько лангедокских феодалов, лишенных родины и наследства. Этих людей чурались все, кроме нескольких горожан, соединенных с ними одними чувствами, — депутатов некогда царственной, а теперь опальной Тулузы, посланных разделить участь своих государей и, если возможно, — защитить их и свой го род от нападок легатов и Монфора, перед которым Тулуза с горечью сердца недавно принуждена была склонить свою голову. Среди этого подавляющего блеска патриархов, прелатов и князей всех концов света, ожидавших реформ и Церкви, как-то затерялись Раймонд и провансальцы, как то умалились их альбигойские интересы с их собственной Церковью. Но эти отверженные сознавали, что их не столько презирают, сколько опасаются как заразы, хотя они, бывшие католиками по обрядности, виноваты были только тем, что сочувствовали горькому положению альбигойцев, их земляков.
   С первых же звуков папского голоса они поняли, что они, ничтожные, призваны играть здесь не последнюю роль, что их родина не уходит из мыслей Иннокентия, появившегося в храме и открывшего речью торжественный собор. Раймонд Тулузский, участь которого, может быть, зависела от этого дня, стал слушать с напряженным вниманием.
   Иннокентий говорил на текст Евангелия от Луки по поводу слов Спасителя, сказанных на тайной Вечери: «Очень желал Я есть с вами сию пасху прежде Моего страдания...» (XXII, 15). Грустным предчувствием смерти отзывается начало папской речи.
   «Так как Христос есть дух мой, — говорил Иннокентий, — а смерть — благо мое, то я не откажусь испить чашу страданий, если Всевышнему угодно излить их на меня в своих неисповедимых предначертаниях. Я должен принять эту чашу, которая вручена мне для защиты веры католической, освобождения Святой Земли и свободы нашей Церкви. Может быть, много бы еще мне хотелось пожить между вами, до тех пор, пока увижу плоды того дела, которое Господу угодно было возложить на меня. Но да ис полнится Его святая воля, а не мое мирское желание. И теперь снова повторяю вам: я пылаю искренним желанием вкусить с вами грядущую Пасху, прежде нежели оставлю этот мир... Призываю Всевышнего во свидетели, что жела ние это духовное; я хочу вкушать пасху между вами не ради удовлетворения земного, не ради славы мира сего, а для блага Церкви, особенно же во освобождение Земли Святой...»
   После объяснений значения пасхи еврейской и христианской Иннокентий провел перед слушателями аналогию настоящего празднования с одним из событий еврейской истории.
   «В книгах Царств мы читаем, что храм иерусалимский был восстановлен в восемнадцатый год царя Иосии и что тогда, по причине этого события, праздновалась пасха с такой торжественностью, что подобной не видали со времен судей. Не служит ли это напоминанием того, что должно сейчас произойти здесь, между нами? Не знак ли это того, что в этот восемнадцатый год первосвященства нашего храм Господень, то есть Церковь, будет восстановлен и что мы вместе будем праздновать пасху, то есть святой собор, который знаменует эру наступления добродетели, собор народа христианского, собор князей и владык католических, это зрелище невиданное со времен св. Отцов? Я твердо полагаюсь на того, который дал такой завет своим верным слугам, сказав: "где двое или трое из вас соберутся во имя мое, там и я посреди их", верю, что Он теперь находится в этой самой базилике среди нас, собравшихся во имя Его и ради великого дела Его».
   Затем, в изящно отделанных оборотах, папа перешел к объяснению аллегорического понимания троякого смысла Пасхи: телесной, духовной и вечной, где между прочим сравнивал и себя с тем слугой, который, бодрствуя, должен ожидать своего господина и блюсти чистоту паствы. Он намекнул собравшимся пышным прелатам на их пороки, не скрыв, что сама римская курия не безупречна от них. Его обязанность не только лечить эти пороки, но и карать, разить их. Иначе горе земле, горе народам... Тогда и вера исчезнет и умрет, религия станет одной формой, свобода погибнет в развалинах, правосудие будет попрано ногами. Еретики выплывут на поверхность, злые выкажут всю свирепость свою, а сыны Агари (так назывались мусульмане) восторжествуют. Под конец речи папа сменил тон. Он говорил, «что теперь, если планы его на наступающем соборе осуществятся, настанет то время, когда мир должен перейти от труда к покою, от порчи к исправлению, от печали к радости, от страданий к счастью, от смерти к жизни» [4_99].
   В последних словах этой обширной речи проявилась средневековая теократия, заговорили ее надежды и замыслы. Никакая оппозиция, никакая самобытность, как греческая Церковь, хранившая нерушимо святое учение и более христианская, не принимались во внимание в этом системе, рассчитывавшей охватить весь мир, под формулой, столь резко и безапелляционно провозглашенной здесь: Римская Церковь есть мать всех Церквей.
   Тем ужаснее грозила быть судьба альбигойских еретиков. Еретики были не последним предметом многочисленных распоряжений собора. Семьдесят соборных канонов, в большинстве исходивших от папы, охватывают всю организацию Римской Церкви, начиная с учения, причем первый из них объясняет догмат о пресуществлении. Тот же канон, под видом обязательного вероисповедания, в сущности исключительно направлен на альбигойских еретиков. Всякое уклонение от того, что предписывалось на этом соборе, было нечестием.
   Невидимое, но всевидящее папское око через посредство духовенства должно было оцепить весь мир одной со тью, подчинить его своей власти. Каноны, занимающие нас, являются не только литературным памятником, но и государственным документом теократии [4_100]. Достаточно того, что почти весь протокол трех заседаний латеранского собора 1215 года вошел в знаменитое _____________________________ и составил его существеннейшее основание.
   Каждый католик обоего пола должен был непременно избрать себе духовника и исповедовать перед ним все свои грехи по крайней мере раз в год, соблюдая установленное покаяние (по канону XXI). Каждый, если на нем не лежи: духовного запрета, должен по крайней мере раз в год приобщиться к святым Таинствам под опасением отлучения от Церкви и лишения достойного христианина погребения. Каждый должен советоваться в делах совести со своим духовником. Сами духовники должны исповедоваться или у своих старших, или у священника постороннего прихода Родство, даже в четвертой степени (по канону L), признавалось препятствием к браку.
   Принимая на себя чисто государственные обязательства, папа на этом же соборе подготовил основания для инквизиционного судопроизводства, вошедшего впоследствии в светский, гражданский и уголовный кодекс (канон VIII).
   Вместе с тем папа хотел, чтобы католическое духовенство при той безграничной деятельности, которая пред назначалась ему, было достойно своей жизнью обязанностей, возлагаемых на него. На епископах отныне лежал долг улучшать нравственное состояние клира, безапелляцион но им подчиненного; в наказаниях они пользуются нео граниченными правами (канон VII). Поведение духовных лиц расписывалось со всеми подробностями (каноны XIV и ХIХ) — для них был воспрещен пестрый цвет одежды, они отрекаются от всяких удовольствий, в обязанностях богослужения они должны быть особенно искусны (канон LIХ). При кафедральных церквях для проповеди должны быть особые ученые магистры, которые учат клириков богословским наукам, а при епархиальных церквях — доктора богословия, которые учат самих священников «Писанию и душевному спасению» (канон XI).
   Иннокентий, мало расположенный к монахам, запретил им брать в руки деньги без разрешения аббата (канон VI). Он не только не хотел утвердить новых монашеских орденов — доминиканского и францисканского (вопрос об утверждении которых в то время был насущным), но даже постановил, что никто впредь не может основывать особого ордена, а всякий новый монастырь должен подчиняться одному из прежних уставов (канон XIII).
   Сохранив за собой право вмешиваться в светскую юрисдикцию, духовные лица не должны произносить смертных приговоров, им было запрещено присутствовать при казнях. Они не должны ни под каким видом делать хирургических операций, в которых приходится прибегать к прижиганиям и ампутациям, они должны избегать одного вида человеческой крови.
   Стараясь поставить духовное сословие вне влияния дурных человеческих страстей, собору следовало обратить внимание на симонию, особенно сильную в женских монастырях. Она была запрещена во всех ее видах (каноны LХIII— LXV). Цены, придуманные епископами за посвящение и за раздачу мест, были строго запрещены, так же как и торговля при монастырях священными предметами, особенно мощами и таинствами (каноны LХII LХV, LХVI).
   Епископы отныне могли пользоваться отлучением лишь в силу самых крайних причин, и притом с особою осмотрительностью (канон ХLVII). Зато духовенство не подлежало светской юрисдикции (канон ХLII), оно не приносит мирянину присягу верности, иначе как за земли (канон ХLIII), в своих бенефициях оно может не исполнять приказаний сюзеренов (канон LХIV).
   Доходя до всех мелочей церковной и практической жизни, проникая в частный быт семейств, предписывая, например, особые одежды евреям и сарацинам в отличие от христиан (канон LХVIII), в то же время снисходительно дозволяя евреям занимать общественные должности, если только эти должности не подчиняют им христиан (канон LХIХ), собор был беспощаден только относительно еретиков, то есть альбигойских дуалистов, составлявших большинство в тогдашней оппозиции.
   Мы заметили, что первый канон намеренно приводит ортодоксальное исповедание католической веры, чтобы тем дать средство предотвратить заблуждение и увлечение альбигойством, о котором не упоминается здесь ни единым словом, с целью показать, что собор считает для себя унизительным вступать в полемику с еретиками. Вся эта полемическая статья имела скрытый смысл, каждая ее фраза была направлена против известных положении дуалистического богословия. Тут говорится о трех лицах единого Бога: Бог— единое начало всего существующего, мира, духа, тел, ангелов, людей, дьявола, демонов. которые если некогда и были равны с ангелами, то по губили себя по собственному произволу; далее о воплощении Сына, о двух природах его, о его крестной смер ти, воскресении, вознесении и втором пришествии, о будущем суде живых и мертвых, о Церкви и таинстве причащения, о Крещении, которое имеет такую силу, что впавший в грех после совершения таинства, исполненного с раскаянием, может снова обратиться к Церкви; наконец, о том, что не только девы и целомудренные, но одинаково и состоящие в браке, истинной верой и доброю жизнью угодившие Богу, могут достигнуть вечного блаженства [4_101].
   Не вступая в полемику с альбигойцами, собор в следующей же статье опровергает заблуждение калабрийского монаха Иоахима Флорского, этого мистика и визионера XII века, учителя Томаса Мюнцера и всех современных ему немецких утопистов, увлекшегося пантеизмом и религией чистого духа. Его ересь не имела ничего общего ни с альбигойской, ни с рационализмом вальденсов; ее даже нельзя назвать ересью в смысле учения систематического, так как она была плодом напряженных мечтаний порывистого, недовольного формальностью и буквой религии ума, в туманных видениях грезившего о будущем царствии, ожидавшего после всемирного пожара золотой эры счастья и свободы.
   Собор напал на этого мечтателя по поводу его сочинения «О единстве или троичности Церкви», направленного против Петра Ломбарда, сторону которого принял Иннокентий, открыв в учении Иоахима четвертое лицо Троицы [4_102]. Открывая таким образом мнимое противодействие там, где его вовсе не было и где оно, во всяком случае, не могло быть опасным, собор из какого-то чувства гордости не хотел вспоминать про учение альбигойцев, которое между тем не переставало занимать его более всего.
   Это обстоятельство показывает, какую магическую силу продолжало иметь альбигойство, представляя собой что-то демоническое даже в то время, когда на Лангедок уже обрушились все грозы Рима.
   Зато в третьем каноне собор предписывает ряд карательных и предупредительных мер против еретиков вообще, и уже одни эти меры показывают, что опасность существовала, что оппозиция еще грозила Риму из Лангедока и что относиться к ней тоном победителя было несколько несвоевременно.
   «Все подозреваемые в ереси, — так гласит соборный канон, — лишаются своих светских прав, и бальи (королевские наместники) облагают их штрафом». Если они из духовных лиц, то предварительно лишаются своего сана. Имущество единомышленников ереси конфискуется, если они лица светские; если же духовные, то оно отдается той церкви, собственность которой оно составляло прежде. Тот, кто заподозрен в ереси, отлучается и, если в продолжение года он не может оправдаться, будет признан еретиком. Светские власти должны принести присягу в том, что откажут в покровительстве законов тем, кто будут признаны еретиками; иначе их следует принудить к тому мерами церковной дисциплины. Епископы отлучают таких непокорных государей и князей и доносят папе о тех, кто будет упорствовать в продолжение года, тогда папа объявит их вассалов освобожденными от вассальных обязанностей и принадлежащие им земли отдаст первому католику, кото-захочет ими воспользоваться. Новый владелец будет владеть новоприобретенными землями без всяких препятствий, он обязан только очистить свои владения от еретиков. Те, кто примет участие в крестовой войне с еретиками, получат отпущение, какое постановлено за походы в Палестину. Все альбигойцы, так называемые «верные», их соучастники и защитники отлучаются, если в продолжение года не принесут покаяния; тем самым они объявляются неспособными к общественным должностям, к свидетельству и судебным делам, они не могут составлять завещаний и получать наследства. Никто не должен защищать их — если они из рыцарей, то их честь не признается, если из судей, то их приговоры не имеют силы, если из духовных лиц, то лишаются всех прав своего сана и своих земель. Лишение всех гражданских прав для них настанет с того времени, как обнародованы их имена, и если кто тогда будет иметь с ними общение, тот тоже отлучается; священники ни в каком случае не должны давать им святых Тайн, не допускать к церковному погребению; запрещается уделять для них милостыню. Запрещается публичная и частная проповедь светским лицам, которые незаконно, без разрешения католического епископа, под видом благочестия, присвоили себе это право, — в этом заключался намек на обычай вальденсов, никому не возбранявших проповеди.
   С целью предотвращение ереси каждый епископ должен был посещать разные местности своей епархии и если не успевал, то отправлял доверенного викария. Трое искусных и знающих лиц должны сопутствовать ему — они-то и выведывают места убежищ еретиков. Обвиненных приводят к епископу, и он вынуждает их сознаться. Тот, кто отказывается принять требуемую присягу, признается за еретика. Наконец, епископы, мало ревностные в исполнении обязанностей относительно еретиков, теряют свои кафедры.
   В три заседания (11, 20 и 30 ноября) была создана эта полная редакция канонического права. Уже только поэтому трудно поверить, что она была делом исключительно собора, который должен был, кроме того, заняться другим важным делом: разбором тяжбы государей. На одном из заседаний в качестве подсудимых явились перед синклитом соборным наши старые герои — граф Раймонд, его сын и граф де Фуа. Представителем Симона Монфора был его брат Гюи. Дело вышло так, что защитником провансальцев явился... сам Иннокентий.
   Провансальская поэтическая летопись довольно долго останавливается на этом споре, где одна сторона защищала стародавние права и обычаи, другая же была представительницей силы. Стихотворцу-хроникеру, самому ревнителю старины, казалось, что лучшим людям собора нельзя было не сочувствовать и не поверить знаменитым графам Тулузы и Фуа и прекрасному юноше, сыну первого.
   Предупреждаем, что будем держаться слов певца Тулузы и провансальских феодалов.
   Папа, говорит певец, взглянул на отрока, на его грустное лицо. Он знал благородное его происхождение, знал про все обиды от Церкви и от ненавистных прелатов, которые вытерпел он. Сердце папы было так тронуто жалостью, что он вздохнул, а потом слезы потекли из его глаз. И не было бы оказано на этом соборе ни права, ни веры, ни справедливости, если бы не папа, который всегда был мудр и рассудителен. Перед всем двором своим, собором и баронами он доказал документами и засвидетельствованными словами, что за графом тулузским нет таких пре ступлений, за которые он должен был бы лишиться государства своего, доказал, что находит его добрым католи ком, и что в силу всего этого он хочет заключить с ним договор, по которому граф удерживает свои земли и управляет ими, пребывая в вассальной зависимости у виконта Монфора, без согласия которого пока не будет распоряжаться своими землями. Таково было искреннее желание Инокентия, и на такое условие Раймонд согласился с большой охотой. Но тому не суждено было осуществиться.
   Граф де Фуа, продолжает рассказчик, услышав папское решение, также стал надеяться на счастливый исход. Со свойственным альбигойцам лицемерием он говорил папе, этому «истинному отцу, который также наполняет весь мир своею славой, как город святого Петра и свой собственный удел», что напрасно считали его неверующим и еретиком, что он таким никогда не был. Он говорил, что «его государь, граф тулузский, отдал милосердию святого Престола себя и свое государство, Прованс, Тулузу и Монтобан, а между тем все граждане были преданы казням и истязаниям и отданы злейшему из врагов, коварнейшему из людей — Симону Монфору, который их заковывал и вешал, уничтожал и беспощадно тиранил. И потому с тех пор, как мы попали под покровительство вашего святейшества, — продолжал граф де Фуа, — к народу нашему пришли бедствия и тяжкое ярмо». Он сослался на кардинала-легата Петра, который действительно подтвердил его слова. Аббат, в свою очередь, засвидетельствовал, что граф «послушно ходит перед Богом и папой». Тогда смутился Фулькон, епископ тулузский. Он с решительным видом поднялся со своего места и посыпал на графов обвинения.
   — Господа, — начал он, — вам говорили сейчас, что граф де Фуа не причастен ереси, а я вам должен сказать совсем иное. В его-то земле ересь и пустила свои корни. Он уважаем и любим еретиками, все графство его ими переполнено. Замок Монсегюр построен именно с той целью, чтобы прикрывать и защищать их. Все знают, что сестра его сделалась еретичкой с тех пор, как овдовела; в Памьере, где она провела более трех лет, она совратила множество людей в свое нечистое верование. Не он ли, наконец, разбил, рассеял и умертвил шесть тысяч тех несчастных пилигримов, которые шли служить Богу и кости которых покоятся теперь на полях Монжуа и которых Франция и по сие время еще оплакивает? Может быть, и сейчас в воротах Памьера раздаются стоны и крики истерзанных и ослепленных пилигримов. Нет, тот, кто убивал, мучил, тиранил, не должен более владеть христианской землей. Это будет ему лишь законное возмездие.
   При последних словах неожиданно поднялся один провансалец, Арнольд де Виламур, из свиты тулузского графа. Он не мог терпеть насилий крестоносцев. Он не мог умолить о чувствах даже здесь, в нем заговорила ненависть.
   — Господа, — сказал он, — если бы я знал, что слух об этом происшествии дойдет до Рима, то еще больше бы носов и ушей потеряли эти разбойники крестоносцы!
   — Этот смельчак — сумасшедший! — раздалось со всех концов залы.
   Но граф де Фуа не дал обрушиться мести на голову своему неловкому защитнику и продолжал свое оправдание.
   — Меня защищает моя совесть, — продолжал он. — Если бы только суд был справедлив, то, конечно, я вышел бы из него оправданным. Я никогда не любил еретиков, ни их «верных», ни «совершенных». В монастыре больбонском меня всегда знали за благочестивого человека и за друга; там похоронены все мои предки. Что же касается до замка Монсегюра, то я должен сказать вам, что этот замок вовсе не принадлежит мне. А если моя сестра прелестница и грешница, то не должен же я погибнуть из-за нее. Если она и жила на моей земле, то имела на то полное право, ибо отец мой умирая указал, что каждый из его детей может вернуться в свою родную страну, где воспользуется ласковым приемом и всем необходимым. И я клянусь вам, господа, что никогда добрый пилигрим или богомолец, направлявшийся ко святым местам, не бывал ограблен, оскорблен, никогда не трогали его мои люди. Но что касается до разбойников, не имеющих ни чести, ни веры, но носящих крест, для нас столь тяжелый, то сознаюсь в том, что ни один из них не миновал рук и расправы моих слуг, и я радуюсь душевно, если кто-нибудь из них убит или замучен, и это понятно: избавляясь от них, я защищал себя от зла... Что же касается до епископа тулузского, здесь присутствующего, то не ему бы говорить обо мне. Этот епископ убил более десяти тысяч человек больших и малых, и. сказать по истинной правде, он своими делами, словами и поведением походит более на антихриста, чем на римско го легата. Легат обещал, что государь-папа возвратит мне мое наследие, и если это сбудется, то клянусь именем Божьим, что впредь соблюду Его закон. Кардинал, господин мой, засвидетельствует, что я заслуживаю того, а если мне не возвратят того, что надлежит, то значит хотят нарушить всякую правду и закон.
   При этих словах папа прервал графа.
   Провансальский поэт, пользуясь этим случаем, влагает в уста Иннокентия речь, которая выражает отношение друзей альбигойского дела к знаменитому вождю католичества.
   — Граф, ты благородно говорил, но, вступаясь за своп права, ты старался умалить наши. Я сам знаю все, что надлежит делать с тобой и чего ты заслуживаешь. Если будет доказано, что ты прав, ты получишь твой замок в том виде, как передал его. Хотя святая Церковь осудила тебя, тем не менее ты найдешь снисхождение в ней. Церковь должна изреть всякого грешника, заблудшего, потерянного, как бы он ни был преступен, если только он искренне раскаивается и подчиняется ей. И вы все, здесь присутствующие, внемлите словам моим — я хочу, чтобы все знали волю мою, желаю всегда видеть моих учеников поступающими законно, желаю, чтобы они несли прощение с убеждением, как воду с огнем, чтобы снисхождение, кротость и смирение не оставляли их, чтобы судили они мудростью, а не одним мечом и крестом, чтобы шли по стезе справедливости, следуя внушениям истинной чистоты и не делая ничего, что запрещено Богом. Всякий, кто проповедует что-либо иначе, не исполняет моих приказаний и не следует моей воле.
   Еще один человек порывисто поднялся в защиту юного виконта безьерского. Монфора гласно уличали в убийстве старого виконта, со смертью которого пропала половина благородства и куртуазности.
   — Если ты, святой Отец, не возвратишь наследственной земли виконту, — сказал поднявшийся барон, — то грехи жертвы падут на твою голову. Возврати ему теперь все, ибо в день последнего суда никто не избегнет возмездия.
   — Какая гордая речь! — послышалось между баронами.
   — Друзья, — сказал папа, стараясь потушить общее волнение между прелатами, — справедливость будет восстановлена.
   С этими словами Иннокентий оставил собрание, в котором напряжение дошло до крайности. За ним стали расходиться остальные. Заседание было закрыто.
   Папа удалился в аллеи своего дворцового сада, рассказывает провансальская летопись. С ним были его приближенные, которые успели сдружиться с прелатами Юга. И те и другие стали, по обыкновению, жестоко обвинять провансальцев вообще, и особенно альбигойских графов.
   — Если ваше святейшество возвратит им земли, — говорили прелаты, — мы совсем пропали. А если государем будет Монфор, то мы спокойны за себя и за веру.
   Но Иннокентий не имел личных интересов ни в системе, которую проводил, ни в тулузском деле. Он не был фанатиком, подобно прелатам, и не позволял тщеславию заглушить голос справедливости.
   — Как я могу без оснований, без причины совершить такую ужасную несправедливость, лишить наследства графа, который считается истинным католиком, отнять у него всякие права? — отвечал Иннокентий. — Нет, это было бы беззаконием, и я не могу согласиться, чтобы Симон владел всем тулузским государством. Кроме доли сирот и вдов, я исключаю оттуда всю сторону от Пюи до Ниорта и землю еретиков от Сен-Жилля до Порта.