Пока замарашка принимала ванну, Коля поджарил яичницу с луком, заварил чай в гигантском заварном чайнике и толсто, по-мужицки, нарезал хлеб. Потом он достал из картонного ящика посуду для завтрака на двоих, надел свежую рубашку в черно-белую клетку среднего размера и сел за стол.
   Соня Посиделкина появилась совершенно в домашнем виде: с голыми ногами, в халате, запахнутом до крестца, в высокой чалме из махрового полотенца – и немедленно распространила по комнате чужой, контрапунктный, но милый запах, в котором было что-то чрезвычайно уютное, как в потрескиванье поленьев в печке или в домашних тапочках на меху. Она запросто устроилась слева на венском стуле, оперлась локтями о столешницу и сладко перевела дух – до того то есть запросто, словно она в тысячный раз проделывала эту эволюцию, и Махоркину почудилось, что Посиделкина присутствовала здесь всегда. Он внимательно к ней присмотрелся: черты ее лица выровнялись, прояснились, уголки рта приняли положение покоя и правое ухо просвечивало на свету. Соня, наверное, почувствовала пристальный взгляд и подняла на него глаза, по-прежнему смотревшие как бы мимо; Махоркин смутился, потупился, невзначай увидел глянцевую коленку и по нему, от макушки до пяток, прошел малосильный ток.
   Завтракали они молча, словно думали за едой, но когда с яичницей было покончено и они выпили по четыре стакана чаю, Соня Посиделкина сказала:
   – Наверное, я пойду...
   – Куда же вы пойдете в таком виде? – с недоумением в голосе спросил ее Коля Махоркин, имея в виду давешние лохмотья, и добавил уже решительно: – Нет, я вас в таком виде не отпущу!
   – Другого вида у меня нет. Вот ведь какое дело: все мои вещи остались дома, в Чертанове, и муж согласен их вернуть только на том условии, если я дам ему двадцать тысяч...
   – За что двадцать тысяч-то?! Родную жену, сукин сын, выгнал из дома, так еще подавай ему двадцать тысяч!
   – За моральный ущерб. Ведь он думает, что я забеременела от соседа с пятого этажа.
   Поэт призадумался, помассировал пальцами переносицу и сказал:
   – Знаете что: а ведь есть у меня где-то эти самые двадцать тысяч! То есть я их куда-то запрятал и не найду... Давайте мы с вами на пару перероем всю комнату, найдем деньги и отдадим их вашему мужу – пускай подавится, сукин сын!
   – Я вот даже и не придумаю, что сказать...
   – И говорить нечего! Сейчас разобьем комнату на квадраты и полный вперед! Все равно мне эти деньги не нужны, потому что денег-то как бы и нет, если я не в состоянии их найти...
   Минуту спустя Николая очаровало в Соне еще и то, что ломаться она не стала, – это было бы особенно противно ввиду предопределенности ее согласия принять дар, а сразу взялась помогать поэту разбивать комнату на квадраты, каковая операция далась им даже весело и легко.
   Где-то неподалеку стреляли, то дробно, как дятел стучит по стволу сосны, то неравномерно и ухающе, похоже на приближающуюся грозу.
   Поскольку подобных звуков не слыхали в Первопрестольной с осени сорок первого года и они были непонятны для новоявленных москвичей, Махоркин с Посиделкиной не обратили никакого внимания на пальбу. Или они оттого не обратили внимания на пальбу, что были слишком заняты разбивкой комнаты на квадраты, и от этого дурацкого занятия им было весело и легко.

3

   Тем временем в комнате направо, как войдешь в квартиру, где жил Махоркин, темной и совсем маленькой, в одно окошко, упиравшееся в глухую стену соседнего дома, заседали братья Серебряковы, Саша и Антоша, и хозяин комнаты прапорщик Бегунок. Саша учился в институте тонкой химической технологии, Антоша ничего не делал, прапорщик служил в охране диверсионной школы в Балашихе, хотя отец его был видный военный медик и генерал. Молодые люди сидели за небольшим овальным столом, играли в преферанс без болвана и пили пиво. Трех человек для этой комнатки было так избыточно много, что, казалось, тут было не продохнуть. Антоша Серебряков задумчиво говорил:
   – Если мы теперь, именно не позднее завтрашнего вечера, не отважимся на это дело, то мы на него не отважимся никогда. Объясняю почему: потому что в центре города сейчас полная анархия и потому что ментам в сложившихся условиях не до нас.
   – И все равно, – сказал прапорщик Бегунок, – нужно так организовать это мероприятие, чтобы дело стопроцентно не сорвалось. То, что коммунисты разогнали ментуру, – это, конечно, хорошо, но тем не менее нужно провести дополнительную рекогносцировку, окончательно развести роли, трижды перепроверить амуницию... Скажу раз!
   – Скажу два! – отозвался Антоша Серебряков. – Зачем, спрашивается, нужна дополнительная рекогносцировка, если мы и без того знаем: товар на витринах, деньги в кассе, за прилавком две девицы, едва достигшие половой зрелости, у дверей охранник – молокосос. Я бы как раз уделил основное внимание психологической стороне дела. Чего уж там лицемерить – мы с вами все-таки любители, самодеятельность, а не то что по-настоящему отвязанный элемент. Поэтому для нас страшно важно прийти к какому-то психологическому пункту, например, к абсолютной уверенности в том, что мы магазин возьмем, и тогда мы точно его возьмем!
   Бегунок сказал:
   – На самом деле к этому пункту очень легко прийти. Нужно просто кого-нибудь застрелить. Вот как войдем в магазин, пускай Сашка сразу убьет охранника... ну, или я убью, или ты, Антон, и моментально настанет пункт! Говорю три!
   – Я пас.
   – Семь бубен. Так вот, господа преферансисты, человека убить, скажу я вам, это такой поворотный пункт, что вы и представить себе не можете. Это как жизнь сначала, как будто ты уже не прапорщик, а высшее существо!
   – Не знаю, не знаю... – сказал Саша Серебряков. – Что-то мне все это не нравится, что-то мне в связи с этим делом как-то не по себе...
   – А что тебя конкретно смущает?! – накинулся на него брат. – Может быть, тебя смущает моральная сторона дела, так я тебе сейчас эту сторону разъясню!..
   – Ну, разъясни...
   – Разъясняю: кисейная барышня и дурак!
   С досады на брата Серебряков поднялся со своего стула, чтобы пройтись по комнате, но из-за тесноты этого нельзя было сделать, и он, больно ударившись об угол крашеной посудной полочки, снова сел.
   – Ты вникни, дурья башка, в текущий исторический момент: сейчас воруют все, – так время повелевает, – и всё, что только можно уворовать. Ну, настал такой переломный момент, когда все пошло к черту, когда милиционеров на улицах бьют, министров за людей не считают и совсем другая пошла мораль. Это как в 1917 году, когда весь наш народ поднялся грабить награбленное, и действовал, заметь, совершенно в русле исторического процесса. Одним словом, если диалектика требует родину защищать, то нужно родину защищать, а если диалектика позволяет семь раз на дню рубашки менять, – нужно менять рубашку семь раз на дню.
   – То рубашки менять, – неуверенно сказал Саша, – а то застрелить охранника на дверях, который еще к тому же молокосос...
   Видимо, эта перспектива так серьезно пугала Сашу Серебрякова, что по его хорошему лицу пробежала тень. Вообще лица у всех троих были хорошие, то есть открытые, правильные и какие-то незамутненные, точно за ними не подразумевалось ни кое-какого опыта, ни позиции, ни пороков, ни добродетелей – просто славные славянские мордочки, которые не выражали решительно ничего. Надо полагать, русская нация в последние годы перешла какой-то важный биологический рубеж и, может быть, количество покоя вылилось в новое физиономическое качество, для которого характерны непроницаемые правильные черты.
   – И застрелишь, никуда не денешься! – вскричал Антоша Серебряков. – Потому что этого, если хочешь, требует исторический процесс!
   – В смысле?.. – поинтересовался прапорщик Бегунок.
   – В том смысле, что в России по новой наступает капитализм. Капитализм-то наступает, а где первичное накопление, где стартовые капиталы, где испанское серебро?! Нету, потому что неоткуда им взяться после семидесяти лет безделья и нищеты. А должны быть по нормам исторической логики, и уже появляются помаленьку то там то сям, – это скупают за бесценок земли, крадут заводы, кидают вкладчиков и отстреливают охранников на дверях... Теперь понятно?
   – Теперь понятно, – сказал Саша Серебряков.
   – Ну, слава Богу, а то я уж думал, что ты кретин и социалист.
   – Нет, я не социалист, я как раз реалист: что плохо лежит – это подай сюда.
   – А раз так, то сообрази: ограбить ювелирный магазин – это значит идти в ногу с историческим процессом под лозунгом «Экспроприировал? – Поделись!». Мы что, последний кусок у труженика отбираем, или ребята изобрели вечный двигатель, а мы его украли и выдали за свое? Отнюдь! Мы просто-напросто отбираем у Рабиновича часть того, что не его геологическая партия нашла в отрогах Тянь-Шаня, не он намыл, не он доставил на гранильную фабрику и не его кропотливыми трудами из камушка сделался диамант. Мужики поди корячились на Тянь-Шане за гроши, намывая полтора карата в смену, потом сотни мужиков потели, превращая сырье в товар, а Рабинович только прибрал этот товар к рукам при минимальных затратах физического и умственного труда... Да нам народ спасибо должен сказать – за то, что мы наказали такую вошь!
   – Это он все правильно говорит, – заметил прапорщик Бегунок. – Раз пошла такая пьянка, что вот-вот страну разнесут по кускам, нужно успеть отобрать свое. А там поглядим. Может быть, откроем дело на паях, а может быть, просто свалим на Багамские острова. Небось хочется на Багамские-то острова!..
   Саша Серебряков сказал:
   – Я бы лучше слетал в Сочи или в Форос. Как-никак все родное, понятное, все свое...
   – Вот и отлично! – поддержал брата Антоша. – Грабанем магазин и сразу летим в Форос. Только сначала нужно взять у Рабиновича магазин.
   – Да я, в общем-то, не против... Единственное, придется так организовать это дело, чтобы комар носа не подточил.
   Прапорщик Бегунок сказал:
   – Об этом и разговор.

4

   Они так азартно принялись за поиски конверта с деньгами, точно сама собой затеялась какая-то увлекательная игра. Соня Посиделкина обследовала квадрат № 1, именно старинный кожаный диван, у которого имелся бельевой ящик, а Коля Махоркин занимался квадратом № 2, именно перелистывал книгу за книгой, – последовательно, слева направо и с пола до потолка. Соня уже осмотрела дно ящика, прощупала две наволочки, два пододеяльника, перебрала носовые платки, когда Махоркин ей вдруг сказал:
   – Вот послушайте, что пишет святой Василий Великий: «Везде, где можно жить, можно жить счастливо». Мысль не столько оптимистическая, сколько указывающая на то, что человеческое бытие в принципе организовано умнее, нежели организован собственно человек. Ведь человек, как правило, несчастен, по крайней мере он всегда недоволен, между тем существуют все условия для того, чтобы наш хомо сапиенс, – в издевку его назвали человеком разумным, что ли... – чтобы наш хомо сапиенс жил в сытости, мирно, разумно и без греха. Согласитесь, Соня: для того чтобы жить счастливо, совсем не обязательно стрелять, а он стреляет, не нужно интриговать, а он интригует, излишне изобретать летательные аппараты, а он изобретает, да еще считает себя совершеннейшим из дыханий мира, потому что выдумал самолет... Вот к чему бы это? Вроде бы посадили человека за стол обедать, а он, прежде чем поднести ко рту ложку, станцевал краковяк, побил хозяйку и плеснул в тарелку со щами какой-нибудь фосфорной кислоты... Видимо, дело в том, что Бог немного ошибся в своих расчетах: условия человеческого бытия Он создал совершенными, и человека создал совершенным, по образу и подобию, в частности, всемогущим, и вот человек тоже принялся сочинять динозавров, передвигать континенты и в мгновение ока разрушать целые города... Кстати заметить: зачем Богу понадобилось сочинять динозавров – этого я решительно не пойму!
   – Господи, как же с вами интересно! – сказала Соня. – Только я почти ничего не понимаю из того, что вы говорите, потому что я отродясь не слыхала таких речей. Ну прямо я дура дурой, даже обидно: человек жизнь прожил, можно сказать, а только и слышал от мужчин, что «идиотка» и «пошла вон».
   – К сожалению, женщина, способная мыслить отвлеченно, – это такой же уникум, диковина, как цыган в очках. Вы когда-нибудь видели цыгана в очках? Я тоже нет... Но, с другой стороны, не исключено, что женщина как раз способна мыслить отвлеченно – просто ей, как говорится, не до того.
   И то верно: поскольку женщина в большей степени, чем мужчина, есть часть природы, и ее естественная функция заключается в поддержании самой жизни, и отправление этой функции занимает все ее существо, постольку она мало склонна к отвлеченному мышлению, но именно в том смысле, в каком она мало склонна к насилию, сочинению музыки, охоте, азартным играм, алкогольным напиткам, праздному времяпрепровождению и тоске. То есть женщине не свойственны те сверхчеловеческие и часто прямо противоестественные качества, которыми мужчина обзавелся в ходе исторического развития, и, может быть, исключительно потому, что женский мир – константа, мужской – движение, но в том-то все и дело, что, сдается, это движение в никуда. Женщина же почему-то не подвержена развитию как болезни, как процессу постепенного извращения естества; какой ее Бог создал два миллиона лет тому назад, такой она и остается по наши дни, какие изначальные истины она исповедовала в эпоху палеолита, тех она и придерживается до сих пор, в частности, прочно стоит на том, что важнее всего на свете – домашний очаг и мир.
   В свою очередь мужчина находится в постоянном духовном и умственном развитии от охотника-тотемиста до государственного мужа и по совместительству палача. Кажется, эта его особенность имеет одну причину, и довольно глупую, – гордыню, которая вытекает из кое-каких биологических преимуществ над подругой, матерью и сестрой. Но ведь и у слона есть масса биологических преимуществ над индусом, однако индус его водит на поводке.
   Как бы там ни было, мужчина давненько-таки встал на историческую стезю и с тех пор научился сочинять музыку, строить величественные соборы, открывать законы мироздания, выдумывать летательные аппараты, но особенную тягу он приобрел к разным идиотским занятиям, вроде богостроительства и войны. Уже из одного этого исходя, можно заподозрить, что мужское начало развивается в каком-то ложном направлении и его движение есть именно движение в никуда. Судя по некоторым итогам исторического процесса, как то: небывалому духовному обнищанию после Толстого и Достоевского, религиозным войнам в эпоху космических сообщений, настоящему состоянию поэзии, которая вдруг открылась как извращенная форма сознания, невольно приходишь к мысли – мужское начало точно доразвивается до того, что человечество сгинет с лица земли. Эта мысль еще потому горька и обидна, что десять законов Моисея насущнее всех законов мироздания, что березовая роща на взгорке прекраснее Шартрского собора, что материнское слово воспитательней 40-й симфонии Моцарта, что война представляет собою следствие некомпетентности государственных мужей, что, наконец, женское тело – это умнее, по крайней мере, чреватее, нежели категорический императив.
   Таким образом, похоже на то, что в области зафизической, социальной, это не покой – смерть, это движение – смерть; а залог жизни – это как раз покой.
   Между тем Соня Посиделкина расправилась с диваном и перешла к квадрату № 3, именно к подоконнику правого окна, заваленному разноцветными папками, записными книжками, множеством томов и томиков, среди которых возвышалась пишущая машинка фабрики «Рейнметалл». Поэт Махоркин наблюдал за ней, искоса глядя через плечо, и приятно удивлялся грации ее рук. Вот она аккуратно вынула оловянную вилку, которой был заложен томик Лессинга, пролистала книгу, изящно оттопырив оба мизинца, симпатичным движением вернула ее на место и заправила за просвечивающее ушко невесомую прядь волос; а он подумал, дескать, откуда только берется эта выверенность и плавность в каждом жесте, которые представляются до такой степени неземными, что легко заподозрить женщину в инопланетарном происхождении, не по Дарвину и уж точно не от ребра. Махоркин все наблюдал за Соней, наблюдал, и постепенно на душе у него становилось как-то щемительно и тепло.
   Внезапно открылась дверь, и в комнату вошел мужчина средних лет и весьма неприятной внешности: у него были жидкие белесые волосы, спускавшиеся на плечи, мелкие, какие-то востренькие черты лица и ненормально широко посаженные глаза. Войдя, он сначала подозрительно посмотрел на Соню, потом, вопросительно, на Махоркина, и сказал:
   – А вот и Вася Красовский, собственной персоной, хотите верьте, хотите нет.
   – Позволь, – с едва скрываемым раздражением сказал Махоркин, – ты ведь сегодня утром уехал к себе домой...
   – Уехал, да не доехал, – ответил гость. – Такое дело: попал я в милицию на Ярославском вокзале и в результате бесследно исчез рюкзак антоновских яблок, деньги, новая зажигалка и проездной.
   – За что тебя повязали-то?
   – Да все за то же. Вернее, по той причине, что деятельное христианство этой державе не по нутру.
   – Должен вам сказать, – обратился Махоркин к Соне, – что третьего дня Вася решил жить и действовать по Христу.
   – Не вижу в этом ничего юмористического, – строго сказал Красовский. – Действительно, сударыня, недавно я пришел к выводу, что современному человеку с душой и головным мозгом в рабочем состоянии остается только жить и действовать по Христу. Иначе совершенно невозможно сосуществовать с людьми, обществом и страной, потому что в сумме они дают сумасшедший дом. Вы меня спросите, почему сумасшедший дом? Отвечаю... Потому что этих нищих старушек развелось столько, что в метро войти нельзя, сердце разрывается на ходу. Потому что люди по пять часов стоят в очереди за водкой. Потому что демократические свободы, которыми мы бредили триста лет, на самом деле гроша ломаного не стоят. Потому что уже которые сутки в Москве стреляют средь бела дня...
   – Кто стреляет? – спросил Махоркин.
   – А хрен его знает, кто! Кто-то стреляет, даже отсюда слышно автоматную трескотню...
   Все трое настороженно прислушались к внешним звукам, но пальбы было вроде бы не слыхать. Вася Красовский сел за стол, налил в Сонину чашку холодного чая и продолжил свой монолог:
   – Так вот, сударыня, я долго думал, как бы навести гармонию, хотя бы и неполную, между сумасшедшей внешней жизнью и тем, что называется «мое я». Варианты были такие: самоубийство, пьянство до самозабвения, отшельничество (самое натуральное отшельничество, как в Средние века), эмиграция и тюрьма. А потом меня осенило – чего придумывать-то, когда все давно придумано, когда еще две тысячи лет тому назад было сказано: любите врагов наших и, если у тебя попросят рубашку, то отдай две...
   – Послушай, – перебил гостя Махоркин, – ты случайно не брал мои лезвия для бритья?
   Красовский странно на него посмотрел.
   – Может быть, и брал, – после некоторой паузы молвил он. – Сейчас трудно сказать определенно, потому что менты меня обчистили до белья. Ну так вот: в конце концов я пришел к заключению, что в деятельном христианстве таится решение всех проблем. Недаром просто христианство, в теоретическом, так сказать, виде, ничего не смогло поделать с обществом и государством, потому что оно эгоистично в главном пункте – задаче личного спасения, потому что оно просто-напросто транквилизатор и анальгин. А деятельное христианство – это совсем другое дело, это мощный контрапункт всеобщему одичанию, это то, что дает мне право сознавать себя как действительно высшее существо. Они воруют, а я принципиально раздаю, они ненавидят, а я благожелательствую словом и делом, они коснеют в материализме, а я витаю с утра до вечера в облаках... Собственно говоря, этот самый контрапункт и наводит гармонию между сумасшедшей внешней жизнью и тем, что называется «мое я».
   – Каким образом? – незаинтересованно справился Коля Махоркин, который по-прежнему перелистывал книгу за книгой, стоя у стеллажа.
   – А вот каким: деятельный христианин ощущает себя инородным, но ключевым звеном системы, благодаря которому эта система только и может существовать. Чтобы было понятнее, предлагаю такую аллегорию: если добавить в формулу цианистого калия лишний элемент, то это будет уже не яд.
   Махоркин пожал плечами. Соня Посиделкина слушала Красовского, слегка приоткрыв рот и скосив в его сторону хотя и опущенные, но заметно внимательные глаза.
   – Я только не подозревал, что на пути деятельного христианства встречается столько глупых случайностей и препон. Вот купил я сегодня по дороге на Ярославский вокзал рюкзак антоновских яблок, встал у газетного киоска и начал раздавать яблоки алконавтам, беспризорным мальчишкам и босякам. Они же, бедняги, витаминов совсем не видят, у них вообще источник калорий – только водка, пиво, одеколон.
   – Еще валокордин, – подсказала Соня.
   – Вдруг подходит ко мне милиционер и говорит: «Здесь торговля запрещена». Я отвечаю, что яблоками отнюдь не торгую, а так раздаю, из гуманистических побуждений. Он: «Так ты еще будешь издеваться над органами правопорядка!» – хвать меня за шиворот и вперед. Я, конечно, не сопротивляюсь, иду смирно мимо ларьков, как по улице Делароза, заместо креста тащу на себе рюкзак. Из ментовки меня довольно скоро выпустили, но прежде конфисковали рюкзак с яблоками, деньги, новую зажигалку и проездной.
   Коля Махоркин сказал:
   – Я тебя еще когда предупреждал, что практическое христианство точно доведет тебя до беды. Видишь ли, всякая религия отзывается на параллель с Полярной звездой. Она бесконечно далека от нас и недостижима, то есть как будто ее и нет. Но знающие люди тем не менее по ней ориентируются в пути. Так и христианство: идеал малопонятен и недостижим, но все же люди ориентируются на заповеди Сына Божьего и придерживаются Нагорной нормы по мере сил.
   Сказав эти слова, Махоркин вдруг поймал себя на том, что он не столько пикируется с Васей Красовским, сколько вещает для Сони Посиделкиной, и даже несколько рисуется перед ней. Это открытие его озадачило, и он спросил себя: к чему бы ему выставляться перед замарашкой, на которую было больно смотреть еще пару часов назад...
   – А я все равно от своего не отступлюсь! – сказал Вася Красовский. – Вот сейчас поеду к себе в Александровскую слободу, продам новое демисезонное пальто и на вырученные деньги куплю яблок для босяков!
   – Как же ты доедешь, – спросил Махоркин, – если у тебя денег ни ломаного гроша?
   – Пойду займу у Непомукова. Он мужик сознательный, должен дать.
   С этими словами Красовский поднялся из-за стола, допил чай, пригладил волосы и ушел. Вскоре в прихожей послышались возбужденные голоса.
   – А я даже и не подозревала, – сказала Соня, – что бывает такая жизнь.
   – Какая такая?
   – А такая, что вот люди могут сидеть и часами говорить про разные умные вещи, а не трепаться на уровне «дай-подай», «сколько стоит», «ядрена мать».
   – Просто у каждого сословия свои разговоры, оно потому и называется – сословие, то есть группа людей, которых объединяют одни слова. На самом деле странно другое: огромное большинство русских людей понятия не имеет, что такое настоящее человеческое общение и что такое наш настоящий национал-возвышенный разговор. Они полагают, что на серьезные темы распространяются только герои Достоевского, а в жизни все обходятся десятком глаголов в повелительном наклонении, матом, междометиями и наречием «ничего».
   Дверь в комнату приоткрылась и в проем просунулась половина здоровенного мужика.
   – Когда-нибудь кончится это издевательство? – впрочем, не грозно, а даже вкрадчиво спросил он. – У меня все-таки не банк, и денег я не печатаю, между тем вы с Васькой постоянно берете у меня взаймы и буквально оставляете без рубля!
   В следующее мгновение здоровяк заметил Соню Посиделкину, вошел в комнату, сделал каблуками, несколько наклонил голову и сказал:
   – Позвольте представиться – Леонид Леонидович Непомуков, человек из будущего.
   И он опять сделал каблуками, что уже было и чересчур.

5

   Николай выразительно посмотрел на Соню, как бы предупреждая ее испуг. Соня ответила глазами же, что она нимало не ошарашена, и спросила Непомукова:
   – Человек из будущего – это как?
   – Буквально. Я родился в Подольске в 2096 году.
   – И как же вы попали в наши распроклятые времена?
   – Во-первых, должен заметить, что других времен не бывает, а все больше распроклятые, как сейчас. Даже в благословеннейшую пору российской жизни – я имею в виду вторую половину девятнадцатого столетия – состояние общества было таково, что герои Чехова сплошь жалуются на среду, мечтают о светлом будущем и маются от тоски. Одним словом, чуть лучше, чуть хуже, а так один черт: воруют, воюют и маются от тоски.
   Коля Махоркин про себя подивился такту, который явила Соня, разговаривая с Непомуковым таким образом, точно у нее был долгий опыт общения с умалишенными, или как если бы люди из будущего ей встречались чуть ли не каждый день. Это наблюдение было качественно приятным, и он Соне одобрительно подмигнул.
   – Значит, в начале двадцать второго века, – предположила Посиделкина, – жизнь была такая же безобразная, как у нас?