– Скажу «раз», – начнет Савва Казачков, зашевелит губами и трижды дернет головой в направлении потолка.
   Тут пойдет «торговля», которая, пожалуй, и минуты времени не займет; в конце концов Казачков назначит семерную игру в бубнах, а Иогансон с Зажигайло завистуют напополам.
   – Я позавчера ходил париться в Сандуны, – заведет Зажигайло сразу после того, как зайдет под Казачкова с обязательного «семака». – Ну, что вам сказать: парок так себе, хотя при мне парилку чистили раза два.
   – Я тебе тысячу раз повторял, – вступит Володя Иогансон, – париться нужно ходить в Виноградные бани, по вторникам, в восемь часов утра!
   Вдруг Зажигайло скажет:
   – Был такой писатель Лермонтов, женоненавистник и дуэлянт. И написал этот Лермонтов незаконченный рассказ «Штосс». Там у него некто Лунгин каждую среду играет в карты с загадочным старичком по фамилии Штосс. Играют они в квартире № 27, в доме, принадлежащем этому самому Штоссу, в Столярном переулке у Кокушкина моста. И Лунгин каждый раз проигрывает, так что вскоре он уже начал вещички распродавать...
   Казачков справился:
   – Ну и что?
   – Да, собственно, ничего. То есть по-своему интересно, кто он на самом деле был, этот везучий Штосс?
   – Неужели ты не догадался?! – сказал черт и присел на свободный стул; он каждую субботу появлялся в фотоателье Володи Иогансона, садился за «болвана» и сразу вмешивался в приятельский разговор...»
   На этом месте я вынужден был прерваться, так как мне на ум пришла одна значительная мысль, которую следовало хорошенько обмозговать. Мне вдруг подумалось, что в начале III тысячелетия новой эры Бог окончательно оставил человечество, потому что замысел был не тот. Создатель запланировал одно, а к началу III тысячелетия стало ясно, что вышло совсем другое, именно возобладало существо примитивное, самодостаточное, инстинктивно-деятельное, как пчела. И главное, оно боится не того, чего следует бояться, или не боится решительно ничего. Однако же нам известно, что уголовный преступник – это такой порченый индивидуум, которому бояться нечем, из чего мы делаем следующее заключение: как только кончаются страхи, кончается человек. Ведь мы, последние русаки, всего боимся: боимся впасть в грех, сделать ближнему больно, неосторожного слова, уголовников, перелома шейки бедра, потенциальных обидчиков, неожиданных звонков в дверь, пристрастного следствия и неправедного суда. Стало быть, мы обязательно вымрем, потому что в силу двадцати двух причин не способны выжить в среде, благоприятствующей ограниченному и самодовольному существу. Мы необходимо должны будем исчезнуть как цивилизация, потому что мы генетически чужие в этом мире малограмотных и простодушных, потому что мы никогда не впишемся в систему, где доминирует животный труд, низменные потребности и жлобы.
   Правда, миллион-другой русаков у нас еще остается, но это не надолго. Посему хочется выступить с призывом: спешите видеть людей, остатки русской диаспоры в России, последних европейцев, иначе вы их не увидите никогда!
   За исключением призыва, все это следовало записать, и я уже взялся было за перо, да не тут-то было.
   Кто-то позвонил в дверь.

РУССКИЕ АНЕКДОТЫ

1

   Хоронили одного художника-мариниста, бывшего матроса Каспийской флотилии, который скончался от перепоя. Дело было поздней весной, чуть ли даже не в первых числах июня, в дождливый, промозглый день; страшное своей запущенностью и необозримостью Вознесенское кладбище было окутано белым цветом сирени, навевавшей некоторым образом зимнее ощущение, так что хотелось кутаться и чихать.
   Гроб, обитый в андреевские цвета, с час тащили через некрополь по щиколотку в грязи. Жанрист Насонов и авангардист Перебежчиков тем временем откуда-то приволокли ржавый металлический катафалк; друзья водрузили на него гроб, отчинили крышку, и все участники похорон как-то прочувствованно замерли, точно вдруг призадумались, сложа руки на животах. Один могильщик выпадал из ансамбля, поскольку был занят делом, именно – он распутывал веревку, держа во рту гвозди, а потом внимательно осматривал молоток.
   Перебежчиков сказал речь.
   – Друзья! – начал он, как только утвердился на краю раскрытой могилы. – Сегодня мы провожаем в последний путь выдающегося художника нашего времени, который отдал родному изобразительному искусству все силы своего дарования и души. Ушел из жизни живописец, который после Айвазовского был самым голосистым певцом морской стихии, певцом воздуха и воды... Хотя, по правде говоря, Айвазовский нашему покойнику в подметки не годится...
   – Ну, это ты, положим, загнул, – перебил Насонов, – это у тебя, положим, получается перебор.
   – Отнюдь! – возразил Перебежчиков, и в его голосе прозвучала незаслуженная обида. – Ведь Айвазовский что? так... гиперреалист, копировальщик текучих вод. А усопший воспринимал действительность через призму своего умного глаза, преобразовывал ее силами подсознания и всегда получал высокохудожественный результат. У него выходила не просто вода, а суть воды, субстанция, ипостась...
   – Знаем мы вас, христопродавцев, – сказал Насонов. – Вы мастера только разные темные слова говорить, а сами простую кастрюлю нарисовать не можете, не дано!
   – Паоло Трубецкой тоже рисовать не умел, а был гениальный скульптор!
   – Твой Паоло Трубецкой родину продал, гад! По сути дела, он был никакой не Паоло, а просто Паша, и при этом по-русски ни в зуб ногой!
   – Да ведь он в Италии родился и всю жизнь прожил на Апеннинском полуострове, с какой стати он будет тебе говорить по-русски? И вообще: Паоло Трубецкой был гражданином мира.
   – Вот я и говорю: злостный космополит! Моя бы воля, я бы всех этих христопродавцев упек на сто первый километр, потому что для вас правда жизни, народность – тьфу! плюнуть и растереть! Но мы, реалисты, наследники великих традиций передвижников, стеной будем стоять за народные интересы, мы будем служить народу до последнего издыхания, наперекор жуликам всех мастей!..
   Участники похорон с живым интересом следили за перепалкой, совсем позабыв о покойнике, который лежал в гробу с таким отстраненным видом, с каким на семейных торжествах присутствуют очень дальние родственники, приглашенные так, чтобы приличия соблюсти. Только самым близким людям сильно казалось странным, что усопший не принимает участия в прениях, до которых он действительно был охотник. Кроме того, их занимала одна и та же вольная мысль: поскольку могила была чуть ли не наполовину заполнена талой водой, им подумалось, что покойника хоронят как настоящего моряка.
   – Если понадобится, – тем временем продолжал Насонов, – мы в интересах народности будем своей кровью рисовать, как Винсент Ван Гог!
   – Очень характерная параллель, – язвительно заметил Перебежчиков, – потому что Ван Гог был псих. Но при этом он является гениальным художником, а ваша шайка главным образом специализируется по идеологическому лубку! Удивительная страна: повсюду все как у людей, а в России, если ты националреалист, то обязательно неуч и до известной степени идиот! Ведь у нас кто народник с уклоном в передвижничество: кто верит в заговор сионистов, переселение душ и тринадцатое число!
   – Пускай мы не шибко грамотные, зато люди чести! – сказал Насонов. – А ваши жулики как пришли к власти, так сразу прижали хвост национальному изобразительному искусству, совсем его, гады, свели на нет!
   – Это вы-то люди чести?! – воскликнул Перебежчиков, ударив себя кулаками в грудь. – А с чьей подачи Хрущев разгромил выставку в Манеже... не помню в каком году! Кто нас тогда давил?! Вы и давили, народники, сучье племя!
   – Давили, да только мало! По-настоящему вас всех нужно было пересажать!
   Неожиданно для присутствующих могильщик вдруг свирепо вытаращил глаза и затараторил нечленораздельно:
   – Бу-бу-бу!..
   – Ты гвозди-то изо рта вынь, – посоветовали ему.
   Могильщик вытащил изо рта гвозди и сказал:
   – Кончайте базар, на обед пора!

2

   Зимняя Москва, кварталы, которые лежат между Цветным бульваром и Петровкой, поэтически руинированные усилиями времени и людей. В одной из квартир, заключенных в означенном пространстве, раздается телефонный звонок, тревожный, как обращение «гражданин».
   – Вер, это я.
   – Зин! Ты вообще знаешь, который час?!
   – Ну, не знаю!..
   – Четыре часа утра!
   – Господи! какое это имеет значение, когда людей постигает горе! Ты сидишь или стоишь?
   – Лежу.
   – Тогда встань. Сейчас по «Голосу Америки» сообщили, что скончался Абу Керим.
   – А кто это?
   – Выдающийся экономист нашего времени, нобелевский лауреат, у которого было пятнадцать жен!
   Спит Москва, посапывая в подушки; кварталы, лежащие между Цветным бульваром и Петровкой, душит ночная мгла; по кривым переулкам в полном одиночестве гуляет поземка, – словом, могло бы показаться, что жизнь в городе пресеклась, кабы не телефон.
   – Но, как известно, Вер, трагическое всегда соседствует со смешным. Вчера был пятидесятилетний юбилей библиотеки имени Герцена; угадай, что подарил библиотеке дурак Поплавский?
   – А кто это?
   – Ну, Поплавский, языковед, критик, переводчик, знаток античности и вообще... Представь себе, он подарил на юбилей связку книг, которые украл из библиотеки за пятьдесят лет ее существования, – каково?!
   – Во всяком случае, оригинально. Ты меня, Зин, с этим Поплавским обязательно познакомь.
   – Теперь опять о плохом: вчера мне сказали, будто у президента Клинтона что-то не в порядке с поджелудочной железой. Не дай бог, если что-нибудь серьезное, я этого просто не переживу!
   – Кошмар!
   – Ну а теперь самая страшная новость! Ты стоишь или сидишь?
   – Стою.
   – Тогда сядь. Сегодня я пришла к заключению, что в нашем правительстве заседают главным образом подлецы.

3

   Давно замечено, что история русской жизни движется как бы по замкнутому кругу, движется, разумеется, развиваясь, нарастая, но все же по принципу колеса. Например, при государе Алексее Михайловиче Тишайшем в нашей стране воровали фунтами и пудами, однако в результате петровских реформ, екатерининских послаблений, указа о вольности хлебопашцев, благодеяний со стороны Александра II Освободителя, Октябрьской социалистической революции и переворота 1991 года уже довольно легко можно украсть железную дорогу либо завод. Или такой пример...
   В один прекрасный день Виктор Молочков, бывший студент Литературного института имени Горького, исключенный за драку, повлекшую за собой тяжелые телесные повреждения, а впоследствии владелец кондитерской фабрики, что-то стосковался по простой, беспардонной жизни и по старой памяти решил побывать в пивной. Как раз неподалеку от его резиденции, на Балаклавском проспекте, имелось такое демократическое заведение, где простой народ забывался за кружкой пива. Грязно тут было, даже по российским меркам, необыкновенно, пахло отхожим местом и селедочными очистками, но вообще атмосфера была теплая, братская, какая у нас, как правило, объединяет людей в случае крупного общественного несчастья.
   Взял Молочков две кружки пива, сто пятьдесят граммов водки и присоседился к одному сравнительно симпатичному мужику.
   – Ну что, – говорит, – профессор, выпьем за то, чтобы лыжи не ломались?
   Мужик отвечает:
   – Если бы я был профессор, то сидел бы сейчас в уюте и про что-нибудь отвлеченное размышлял. А то я безработный слесарь-наладчик, уже забыл, в какую сторону завинчиваются болты. Плюс через интриги недавно лишился жилплощади и теперь ночую на трех вокзалах.
   Молочков говорит:
   – Значит, такая твоя судьба. Сейчас жизнь пошла соответственно закону природы: «Кто смел, тот и съел». А у кого мозги работают исключительно в том направлении, чтобы отволынить восемь часов у станка, что-нибудь украсть и продать, тот, конечно, ночует на трех вокзалах.
   – Нет, дорогой гражданин, это просто вновь подняла голову гидра контрреволюции, и простой народ в который раз привели к нулю. Но мы еще поднимемся всем миром и свернем этой гидре шею, то есть лозунг «Вся власть Советам» опять на повестке дня. А то, понимаешь, взяли моду: жуликам все, а трудящимся ничего! Нет, дорогой товарищ, не сегодня-завтра порежем буржуев и все по новой поделим промеж собой.
   – Ну, это вы, ребята, умоетесь! – серьезно сказал Молочков. – В другой раз по-вашему, по-простонародному, не бывать! Это вам не семнадцатый год, блаженных Гучковых да Керенских больше нет, мы вас сразу прижмем к ногтю!
   – Кто это мы?
   – Да мы! деловые люди, настоящие хозяева лесов, полей и рек!
   – Ага! Так ты у нас деловой?
   – Деловой, ага!
   – А хочешь, деловой, я тебе сейчас вот этой кружкой голову проломлю?!
   – Так... – сказал Молочков. – Сейчас точно прольется кровь! Предлагаю считать нижеследующую схватку прологом ко второй гражданской войне! А ну, подходи, блин, пролетариат и беднейшее крестьянство!
   Публика, относившая себя к этим двум сословиям, не заставила долго ждать, и, что называется, грянул бой. На счастье, у входа в пивную дежурили двое милиционеров, и драке не дали зайти слишком уж далеко; бойцов растащили, посадили в две патрульные машины и увезли.
   В отделении милиции Молочкову велели написать объяснительную записку. То ли в нем разыгралась кровь, то ли дала о себе знать творческая жилка, некогда указавшая ему путь в Литературный институт имени Горького, но он размахался на пять страниц.
   Дежурный милиционер благодушно принял его листки, так как он не ожидал ничего, кроме незначительного правонарушения, которое повлечет за собой административную меру взыскания, но чем дальше он читал, тем смурнее становилось его лицо.
   – Послушайте, Молочков, – сказал милиционер, – вы что, нарочно, что ли, себя подводите под статью? Вот послушайте, что вы пишете: «В ответ на несмываемое оскорбление словом я нанес потерпевшему сокрушительный удар в нижнюю челюсть, которым он был до такой степени потрясен, что как подкошенный рухнул на пол...» Вы чем думаете, Молочков, головой или каким-то другим предметом, ведь это уже статья! Давайте убирайте, к чертовой матери, эти ваши сокрушительные удары, а то я вас немедленно упеку.
   – И не подумаю! – сказал ему Молочков. – Я даже при коммунистах творил, как хотел, я под их диктовку сроду ни одного слова не написал, а вы хотите, чтобы я ублажал цензуру в условиях демократии, – да ни в жизнь!
   Зря он кобенился: тут же был составлен протокол, снят допрос, заведено уголовное дело по обвинению в нанесении тяжелых телесных повреждений, взята подписка о невыезде, – одним словом, дело приняло нешуточный оборот.
   На другой день Молочков выяснил у приятелей, каков размер взятки, которую в таких случаях полагается отстегнуть, и отправился в злополучное отделение милиции, на чем свет стоит кляня свою неуместную тоску по простой, беспардонной жизни. Дежурный милиционер еще не сменился; он посмотрел на Молочкова скучающими глазами, верно, он угадал, что означает этот визит, и отсутствие тайны, интриги навеяло на него скуку.
   – Сколько, командир? – спросил его Молочков.
   – Девять, – ответил милиционер, и вдруг что-то озорное мелькнуло в его глазах, не исключено, что на одно мгновение ему в голову пришла мысль из озорства довести дело Молочкова до логического конца.
   – А почему именно девять?
   – Не знаю, такая такса.
   Молочков передал милиционеру девять миллионов рублей[29] в банковских упаковках и по старой памяти подумал: «Очень хорошо, миллион останется на пропой». Все-таки демократическое прошлое засело в нем, как заноза, крепко и глубоко.
   Неподалеку от станции метро «Нагатинская» он зашел в маленькое кафе, сделал заказ и, поскольку ему требовалось высказаться, подсел к одному сравнительно симпатичному мужику. На лацкане пиджака у того был прикреплен значок в виде Георгиевского креста.
   – Патриот? – с деланым сочувствием спросил его Молочков.
   – Патриот, – ответил сосед, – только с уклоном в коммерческий интерес.
   – Коммерческий интерес – это понятно, а вот для патриотических настроений, на мой взгляд, оснований нет. Оглянитесь вокруг: ведь это же какая-то Внутренняя Монголия, только на железобетонный лад! Пивка попить по-человечески, и того нельзя!..
   – Это как посмотреть. Вот мыкался я четыре года по Европе в поисках демократических свобод, и что же: в Дюссельдорфе меня арестовали за переход улицы в неположенном месте, а когда я попытался всучить взятку шуцману, то дали полгода принудработ. Ничего себе свобода, а?! В Москве я любое отделение милиции куплю за ящик водки, а в Европе меня посадили за сущую ерунду! Тогда-то я и понял, где на самом деле существуют демократические свободы, и уехал назад в Москву. Но сколько надо было сначала выстрадать, чтобы понять: Россия – самая свободная страна в мире. Ну где еще можно годами не платить за квартиру и телефон?!
   Молочков сказал:
   – Так-то оно так, да только номенклатура демократических свобод у нас открывается свободой дурачить простой народ. То коммунисты обобрали трудящихся под предлогом прекрасного завтра, то теперь демократы оставили без штанов...
   – А что же вы хотите, пошла нормальная жизнь: у кого мозги работают, тот как сыр в масле катается, а кто похмеляется по утрам, тот, разумеется, без штанов.
   – Одна надежда, что этим умникам долго не протянуть. Не сегодня-завтра кончится долготерпение народное, разогнет он свою могучую спину, и тогда этим гадам придут кранты!
   – Гады – это кто?
   – Да всякие патриоты с уклоном в коммерческий интерес!
   – То-то я гляжу, что у вас руки трясутся, небось, тоже похмеляетесь по утрам...
   – Так... – сказал Молочков. – Сейчас точно прольется кровь!..

4

   Учитель истории Юрий Иванович Барабанов до такой степени любил свое дело, что в пятых классах у него не было ни одного троечника, а все хорошисты да отличники, причем отличников насчитывалось больше, чем хорошистов. Удивляться тут, впрочем, нечему: и предмет сам по себе занимательный, и Барабанов чего только ни выдумывал, чтобы обворожить своих пятиклассников знанием о былом. Например, он проигрывал с ними в лицах разные события древней истории, и ради этих импровизированных спектаклей дети манкировали даже такими увлекательными занятиями, как охота на ворон и курение в подсобке подвального этажа.
   Делалось это так... С последним звонком Юрий Иванович собирал старост в учительской и говорил:
   – Сегодня, молодые люди, мы с вами изобразим упадок рабовладельческого строя и становление феодальных отношений в центре и на местах. Молодежь из 5-го «А» представит нам римскую патрицианскую семью, 5-й «Б» – надсмотрщиков и легионеров, разгильдяи из 5-го «В» будут у нас рабы...
   Некоторое время занимают прения сторон, так как учащимся из 5-го «В» не хочется быть рабами и они претендуют хотя бы на роль легионеров, но, как бы там ни было, в половине второго лицедеи собираются в актовом зале, некоторое время опять же препираются, однако вскоре дело идет на лад. Розовый толстяк Лебедев, даром что в его семье третий месяц не получают зарплату, важно ходит по сцене туда-сюда, приволакивая тогу из штапельной занавески; легионеры, вооруженные самодельными мечами из фанеры, торчат по углам и строят зверские физиономии, а надсмотрщики размахивают воображаемыми бичами; что до рабов, то они покорно притворяются, будто жнут жито, так как за эту неблагодарную роль каждому обещано по сладкому пирожку. После, по знаку Юрия Ивановича, рабы восстают и воюют с легионерами, причем дело не обходится без одного-другого расквашенного носа и многочисленных синяков.
   Вдруг толстяк Лебедев говорит:
   – Юрий Иванович! А чего вообще эти повстанцы нам воду мутят?!
   – Ну как же! – объясняет ему Барабанов. – Ведь рабы подвергаются жестокой эксплуатации, находятся на положении говорящих орудий труда, – кому это понравится, посуди?! К тому же занимается заря феодализма, более прогрессивных социально-экономических отношений, и рабы это чувствуют, как никто.
   – А дальше что? – спрашивает Краснов, который представляет раба, как бы томящегося за решетками эргастула.
   – Дальше рабы частично становятся колоннами, а частично свободными людьми, иди на все четыре стороны, хоть куда.
   Краснов свое:
   – А куда, например, идти?
   – Ну, я не знаю... можно осесть на земле какого-то феодала, можно наняться в подмастерья к ремесленнику, то есть практически можно все.
   – Понятно: в общем, получается канитель. А интересно, нельзя было все оставить, как было, чтобы по-прежнему существовали патриции и рабы?
   – Как известно, история не терпит сослагательного наклонения, – это раз. Во-вторых, если бы общество не развивалось в социально-экономическом отношении, то не было бы ни французских энциклопедистов, ни паровозов, ни электричества, ни телевизора, ни кино.
   Толстяк Лебедев сказал:
   – Телевизора у нас и так нет, потому что полгода электричества не дают.
   А Краснов добавил:
   – Я вот тоже думаю: на кой нам сдались эти французские энциклопедисты?! Главное, столько беспокойства, и непонятно из-за чего!

5

   Когда Ивана Железнодорожного спрашивали, кто он по профессии, Иван обыкновенно отвечал, что он по профессии абсентист. Вообще понятие «абсентист» обозначает лицо, подверженное страсти к передвижению, непоседу, на самом же деле Иван был по профессии крановщик.
   Странствия его начались с того, что, будучи подростком десяти лет, он сбежал из дома и несколько месяцев болтался по детприемникам, пока отчим не разыскал его в Костроме. С тех пор он пускался в скитания более или менее регулярно: вроде бы и жилье есть, и работа есть, а он все по вечерам с тоской посматривает на свой дерматиновый чемодан; проходила неделя, другая, и вдруг он срывался с насиженного места, даже расчета не получив, и перебирался за тысячу километров в какое-нибудь Синегорье, или Кохтла-Ярве, или Талды-Курган. Это патологическое бродяжничество представляется тем более непонятным, что по прибытии на новое место он всегда видел одно и то же: площадь со скучающими таксистами, которые никого не хотят везти, чахлые кустики, зеленеющие, так сказать, для отвода глаз, по обязанности зеленеть, будка горсправки, контейнер для мусора, бюст вождя. И всегда в будке горсправки, где Иван Железнодорожный первым делом пытался выяснить местоположение ближайшей передвижной механизированной колонны, – по простонародному ПМК, – справщица говорила ему неприязненно:
   – Дожидай.
   Обыкновенно он в первый же день устраивался на работу, получал место в общежитии и две-три недели существовал, как солдаты лямку тянут, – день прожит, и хорошо. Но вскоре его начинали раздражать глупые разговоры строителей, ежедневное пьянство, разного рода нечистота, и тогда он начинал с тоской поглядывать на свой дерматиновый чемодан.
   В середине восьмидесятых годов абсентист Железнодорожный уехал в Эстонию, то есть без малого за границу, нанялся там на сланцевые разработки, получил койку в общежитии, но на шестой день жизни в опрятной приморской республике он углядел в скверике бюст вождя, а на седьмой день официант в пивной сказал ему:
   – Дожидай.
   Тогда он вернулся в Россию, где уже свирепствовали обновленческие настроения, вдруг увлекся политической деятельностью и даже записался в партию воинствующих демократов, которой заправлял тогда один видный московский якобинец, – как показало время, выскочка и дурак. Именно некоторое время спустя, на митинге возле памятника Дзержинскому, он пообещал перевешать всех коммунистов, националистов, а также гомосексуалистов, и абсентист Железнодорожный вдруг так затосковал, как он никогда прежде не тосковал. Дело кончилось тем, что он выправил себе израильскую визу и стал собираться в путь. Знакомые ему говорили:
   – Ты что, одурел, Иван?! Мало того, что Израиль прифронтовое государство, там еще действительные академики маются в сторожах!
   Железнодорожный им отвечал:
   – Что такое война и безработица по сравнению с тем, что в России невозможно выписать газету, потому что ее крадут из почтового ящика нищие любители почитать?!
   Знакомые свое:
   – Ну ладно, был бы ты еврей, Иван, тогда понятно, но ведь ты же как есть Иван!
   И Железнодорожный свое:
   – Ради такого дела я хоть в кочевники запишусь!
   Короче говоря, зимой девяносто второго года Иван сел в самолет и взмыл над Подмосковьем, до боли похожим на черно-белое, дедовское кино. Пролетел он над всей Среднерусской возвышенностью, над Днепром, Балканами, островом Крит, Средиземным морем цвета сильно разведенных чернил и благополучно приземлился в аэропорту Бен-Гурион, где на поверку почему-то оказалось нечем дышать, как в парной Сандуновских бань. Вышел абсентист Железнодорожный под чужое африканское небо, и что же он видит: скучающие таксисты, чахлые кустики, зеленеющие, так сказать, для отвода глаз, по обязанности зеленеть, контейнер для мусора, бюст вождя.
   Вздохнул Иван и пошел искать справочную, чтобы выяснить, существуют ли, нет ли в Израиле ПМК. А справщица, молодая дама с подозрительно родным лицом, говорит ему: