Но официальное признание нового статуса Маш-Касема произошло всего за два-три года до описываемых событий. В тот день дядюшка был крайне раздосадован; Маш-Касем, подправляя водосток, по неосторожности перерубил лопатой корень дядюшкиного любимого куста шиповника. От гнева дядюшка чуть не потерял рассудок. Щедро наградив Маш-Касема подзатыльниками, он закричал:
   – Убирайся вон! Чтоб ноги твоей в этом доме больше не было.
   Маш-Касем, печально опустив голову, сказал:
   – Ага, меня может заставить покинуть ваш дом только полиция или собственная смерть! Вы же мне жизнь спасли! И, пока я жив, мой долг вам служить! Кто другой сделал бы для меня то, что сделали вы?
   Он повернулся к дядюшкиным братьям, сестрам и их детям, собравшимся на шум, но не решавшимся заступиться за виновного, и с чувством заговорил:
   – Вы только себе представьте… Во время битвы при Казеруне меня ранило. Я упал между двумя большими камнями… А пули дождем – и с этой стороны, и с той… Я лежу при последнем издыхании, а на меня уже с неба вороны и стервятники целятся. И вдруг откуда ни возьмись появляется мой ага – дай ему бог счастья, сохрани его в здравии и благополучии!.. Пробрался он сквозь град пуль и – прямо ко мне. Герой, каких мало! Взвалил меня себе на спину и потащил. А тащить-то далеко. Но пока мы не добрались до своего окопа, ага меня ни разу на землю не опустил… По-вашему, человек такое забывает?
   Все мы с волнением слушали рассказ Маш-Касема. И лишь, когда он замолчал, обратили внимание на дядюшку. Гневное выражение исчезло с его лица. Он стоял, устремив взор куда-то далеко, и, казалось, видел сейчас перед собой поле боя. На губах его играла мягкая, спокойная улыбка.
   Маш-Касем, от которого также не укрылась перемена в дядюшкином настроении, проворковал:
   – Если б не ага, покоился б я сейчас в сырой земле, как бедняга Солтан Али-хан!
   Дядюшка задумчиво прошептал:
   – Бедный Солтан Али-хан! Я ведь и его хотел спасти, но не успел… Да простит ему господь грехи его…
   Этими словами дядюшка официально признал, что Маш-Касем сражался под его началом. Человек, еще совсем недавно категорически утверждавший, что в то далекое время не был даже знаком с Маш-Касемом, с этих пор в бесконечных рассказах о боевом прошлом начал именовать Маш-Касема своим ординарцем и даже иногда просил его напомнить, как звали того или иного из персонажей, или уточнить названия населенных пунктов. Более того, целых два года после этого эпизода дядюшка заставлял Маш-Касема рассказывать при гостях и родственниках, как тот был спасен от смерти, и таким образом Маш-Касем, самым большим событием в жизни которого, как слышали мы от него в детстве, была схватка с бродячими собаками в Куме, занял место в ряду героев сражений при Казеруне и Мамасени.
   Вот и сейчас Маш-Касем увлекся описанием Казерунской битвы, а я, не дослушав его, потихоньку вернулся домой.
   В результате долгих и мучительных раздумий я пришел к выводу, что действительно влюбился в Лейли. Окончательно я убедился в этом вечером, когда к нам заглянул продавец мороженого, и я охотно отдал половину своей порции Лейли, вспомнив при этом мудрые слова Маш-Касема: «Когда ты влюблен, то готов подарить своей любимой все богатства мира, будто ты шах какой…» До сих пор не было случая, чтобы я с кем-нибудь поделился мороженым. Постепенно я обнаружил у себя все признаки и симптомы влюбленности, о которых говорил Маш-Касем. Если Лейли не было рядом, я и на самом деле ощущал в сердце какой-то холод, а когда я ее видел, жар моего сердца заставлял гореть даже лицо и уши. Пока Лейли была перед моими глазами, я забывал о роковых последствиях любви. И только по вечерам, когда она возвращалась к себе, а я оставался один, меня охватывали раздумья о губительной силе этого чувства. Но через несколько дней мои опасения ослабели. Даже по ночам меня теперь не очень-то одолевали страхи, потому что ночи были заполнены воспоминаниями о встречах с Лейли днем. Один из наших родственников, служивший в министерстве иностранных дел, привез дядюшке из Баку несколько флаконов русского одеколона. Благоухание, исходившее от Лейли – а она душилась именно этим одеколоном, – иногда оставалось на моих руках, и я в таких случаях не желал их мыть, боясь, что смою запах Лейли. Постепенно я почувствовал, что мне доставляет наслаждение быть влюбленным. После терзаний первых двух – трех дней я был теперь счастлив, но все же в глубине души ощущал некоторое беспокойство. Мне хотелось узнать, а влюблена ли в меня Лейли? Вообще-то я чувствовал, что так оно и есть, но хотел быть уверен.
   Однако, несмотря на эти сомнения, дни проходили для меня вполне радостно. И светлый небосвод моего счастья омрачался облачком лишь в те минуты, когда я начинал думать, а не пронюхал ли о моей тайне дядюшка. Иногда мне снилось, что он с ружьем в руках стоит у меня в изголовье и сверлит меня гневным взглядом. От ужаса я просыпался в холодном поту. Хотя я старался не думать о том, чем завершится моя любовь, все же я был почти уверен, что дядюшка ее не одобрит. Между дядюшкой и моим отцом издавна существовала неприязнь. Во-первых, дядюшка с самого начала был против того, чтобы его сестра выходила замуж за моего будущего отца. Он считал, что его семья – благородных кровей, а союз, по его собственному выражению, «аристократки» с простым смертным, да к тому же родом из деревни, абсолютно недопустим. И если бы брак моих родителей не был заключен еще при жизни дядюшкиного отца, он, наверное, вообще бы не состоялся.
   Во-вторых, мой отец не выказывал должного уважения к личности Наполеона и на разных семейных сборищах – иногда даже в присутствии дядюшки – отзывался о нем, как об авантюристе, навлекшем на Францию немало бед и позора. Дядюшка считал эти высказывания величайшим преступлением, и именно в них, по-моему, крылась основная причина конфликта.
   В обычных условиях этот конфликт, естественно, носил скрытый характер и вспыхивал ярким пламенем лишь в особых случаях, чаще всего за партией в нарды, но спустя несколько дней, благодаря вмешательству родственников, все снова возвращалось в прежнюю колею. Нас, детей, мало трогали распри дядюшки с отцом, потому что мы были заняты своими играми. Но после того, как я понял, что влюбился в Лейли, их взрывоопасные отношения стали тревожить меня чуть ли не больше всего на свете. И, к несчастью, вскоре между дядюшкой и отцом разгорелась бурная ссора, повлиявшая на всю мою дальнейшую жизнь.
   Инцидент, вызвавший новый подъем застарелой вражды, произошел в доме дяди Полковника.
   Шапур, сын дяди Полковника, – все родственники, следуя примеру дядиной жены, называли его просто Пури – только что окончил университет, и уже с начала лета пошли разговоры о пышном званом вечере, который дядя Полковник намеревался устроить в честь своего дипломированного сына.
   Зубрила Шапур, то бишь Пури, был среди нашей обширной родни единственным, получившим высшее образование. В «аристократической» семье дядюшки дети обычно завершали курс наук в третьем или четвертом классе средней школы, и поэтому диплом Пури стал событием первостепенной важности. Все родственники только и говорили что о гениальности Пури. Хотя ему едва исполнился двадцать один год, из-за высокого роста и сутулости он казался старше своих лет. Как мне думается, Пури не был умен, просто обладал отличной памятью. Заучивал все назубок и получал хорошие отметки. До восемнадцати лет мать переводила его через дорогу за ручку. В общем-то, Пури не был уродом, но зато слегка пришепетывал. Все родственники – а дядюшка в особенности – прожужжали нам уши о гениальности Пури, и мы между собой дали парню прозвище «Светило». Нам столько раз говорили о пышном вечере, который дядя Полковник устроит в честь своего Светила, что эта тема занимала нас все каникулы. Наконец было объявлено, что торжество приурочат ко дню рождения Пури.
   Впервые в жизни я готовился к походу в гости целых полдня: сходил в баню и в парикмахерскую, выгладил рубашку, брюки, начистил ботинки ваксой – в общем, приготовления заняли у меня все время до вечера. Мне хотелось предстать перед Лейли в наилучшем виде. Я даже вылил на себя часть содержимого из маминого флакона духов «Суар де Пари».
   Дом дяди Полковника стоял в том же саду, что и наш, но был отделен деревянным забором.
   Дядя Полковник на самом деле был не полковником, а майором, но несколько лет назад, а точнее с того времени, когда, по его собственным подсчетам, он должен был получить очередное звание, по негласному приказу дядюшки Наполеона, неожиданно обратившегося к нему со словами: «Послушай, братец полковник», – вся наша семья стала называть его полковником и за глаза и в глаза.
   Войдя во внутренний дворик дяди Полковника, я начал шарить взглядом среди гостей. Лейли еще не было. Зато мне сразу бросился в глаза Светило Пури. На нем была белая рубашка с пристяжным полосатым воротничком и жуткого цвета галстук.
   Отведя взгляд от воротничка и галстука Пури, я обратил внимание на «оркестр» из двух музыкантов, сидевших в стороне от гостей, рядом со своими инструментами – таром и тамбурином. Перед музыкантами стоял маленький столик, на котором лежали фрукты и сладости. Человек, игравший на таре, показался мне знакомым. Приглядевшись, я узнал в нем учителя арифметики и геометрии из начальной школы. Позже мне стало известно, что скудость учительского жалованья заставляла его подрабатывать на вечеринках. Толстый слепой тамбурист заодно выступал и в роли певца. К восьми часам вечер был уже в разгаре, и «оркестр» время от времени услаждал слух гостей ритмичными мелодиями и песнями. Мужчины столпились в углу сада, где стоял стол с крепкими напитками. Я то и дело запускал руку в вазы со сладостями и фруктами и каждый раз брал по две штуки: одну давал Лейли, другую съедал сам. Керосиновые лампы заливали весь сад светом, и поэтому я поглядывал на Лейли с величайшей осторожностью и старался угощать ее сладостями незаметно. Светило Пури бросал в нашу сторону злые взгляды.
   Прискорбное событие произошло примерно в половине десятого.
   Дядя Полковник показал гостям свое новое охотничье ружье, которое ему привез из Баку служивший в министерстве иностранных дел Асадолла-мирза, и, расписав достоинства подарка, теперь ждал, что скажет о ружье дядюшка Наполеон.
   Дядюшка взял ружье в руки, повертел его так и сяк, делая вид, что прицеливается. Женщины начали суетливо приговаривать, что ружье не игрушка, но дядюшка, усмехаясь, ответил, что он в этом деле собаку съел и знает, что делает.
   По-прежнему не выпуская ружья из рук, дядюшка ударился в воспоминания о своих боевых подвигах.
   – Да – а… было и у меня точно такое же ружье. Помню, однажды в самый разгар битвы под Мамасени…
   Маш-Касем, который, завидев в дядюшкиных руках ружье, вероятно, догадался, что сейчас пойдет разговор о былых сражениях, подошел поближе и, стоя за спиной дядюшки, вмешался:
   – Ага, это было в Казерунскую кампанию. Дядюшка метнул в него сердитый взгляд:
   – Не говори чепуху. Это было под Мамасени.
   – Ей – богу, зачем мне врать?! Как мне помнится, под Казеруном это случилось.
   Тут до дядюшки дошло то, что уже поняли все остальные: Маш-Касем, еще не зная, о чем дядюшка будет рассказывать, назвал место битвы – это подрывало авторитет Дядюшки и явно снижало достоверность истории, которую он собирался поведать. Дядюшка зло прошипел:
   – Послушай-ка, умник, я ведь не успел еще и слова сказать.
   – Оно, конечно, наше дело маленькое, ага, но только это случилось в битве при Казеруне, – выпалил Маш-Касем и замолк.
   Дядюшка продолжил:
   – Так вот, значит, однажды, в самый разгар битвы при Мамасени, мы оказались в ущелье. А на склонах гор с обеих сторон – вооруженные бандиты.
   Увлекшись рассказом, дядюшка то вставал со стула, то снова садился. Держа ружье под мышкой правой руки, он размахивал левой, поясняя свое повествование жестами.
   – Представьте себе ущелье шириной в три – четыре раза больше, чем этот дворик… Вот здесь стою я и человек сорок – пятьдесят стрелков…
   В полной тишине прозвучал голос не преминувшего вмешаться Маш-Касема:
   – А рядом с вами ваш слуга Касем…
   – Да. Касем был тогда моим, как теперь это называют, ординарцем…
   – Так разве ж я не говорил, ага, что дело было под Казеруном?
   – Я кому сказал, не мели чепуху! Под Мамасени это случилось. Старый ты стал, память у тебя отшибло, из ума выживаешь!
   – А я что? Я молчу!
   – Оно и лучше! В самый раз тебе сейчас заткнуться!.. Так вот, значит… Стою я и сорок – пятьдесят стрелков… А уж стрелки-то мои… видеть надо было этих бедняг! Как говорил Наполеон, полководец с сотней сытых солдат добьется больших успехов, чем с тысячей голодных… И тут вдруг пули – градом! Я первым делом спрыгнул с лошади и Касема тоже за собой потянул… А может, это и кто-то другой из моих солдат был… В общем, схватил я его за руку и стащил с лошади.
   – Это я был, ага, я! – снова встрял Маш-Касем и робким трусливым голосом добавил: – Не сочтите за дерзость, ага, но осмелюсь доложить, это все же было в битве при Казеруне.
   Наверное, впервые в жизни раскаявшись, что некогда допустил Маш-Касема к участию в своем военном прошлом, дядюшка заорал:
   – Где было, там и было! Да хоть у черта на рогах! Ты дашь мне когда-нибудь договорить?!
   – Молчу, молчу! Откуда ж мне знать, ага?!
   И в гробовой тишине, воцарившейся среди напуганных дерзостью слуги гостей, которые, не знай они о благочестии и набожности Маш-Касема, сочли бы его стоящим одной ногой в аду, дядюшка продолжил;
   – Так вот, значит, стащил я этого идиота с лошади – уж лучше б я себе руку сломал и не спасал его! – а сам укрылся за скалой. Большая такая скала… С эту комнату, А что же делалось вокруг? Двоих, а может, троих из наших людей подстрелили, остальные тоже попрятались за скалами… По характеру стрельбы и манере боя противника я сразу же понял, что мы имеем дело с бандой Ходадад-хана… Да, тот самый, знаменитый Ходадад-хан, из давних прислужников англичан.
   Дядюшкин захватывающий рассказ, по всей видимости, напрочь лишил Маш-Касема разума, и он снова не удержался:
   – Разве ж я не говорил, что это было в битве при Казеруне.
   – Молчать! И вот, значит, решил я перво-наперво разделаться с самим Ходадад-ханом… Бандиты, они храбрые, пока жив их главарь, а как только его убьют, бегут без оглядки… Добрался я ползком до вершины скалы… Была тогда на мне кожаная шапка. Я надел ее на палку и приподнял над краем скалы, чтобы они подумали, что…
   Маш-Касема снова прорвало:
   – Ага, ну прямо будто вчера это было! Так и вижу перед глазами вашу кожаную шапку… Если вы припомните, так ведь вы же потеряли эту шапку в битве при Казеруне, то есть я хотел сказать, ее пулей пробило… Во время битвы при Мамасени у вас кожаной шапки и в помине не было….
   Мы все ждали, что дядюшка сейчас треснет Маш-Касема по башке либо дулом, либо прикладом, но, вопреки нашим ожиданиям, дядюшка слегка смягчился: то ли он хотел заставить Маш-Касема умолкнуть, чтобы закончить свой рассказ, то ли силой воображения с легкостью перенес битву в другое место. Как бы там ни было, он дружелюбно сказал:
   – А ведь, кажется, Касем-то прав… Вроде бы и вправду это под Казеруном случилось… вернее, в самом начале Казерунской кампании…
   В глазах Маш-Касема зажглись радостные огоньки,
   – А я что вам говорил, ага?! Зачем мне врать?! До могилы-то… Ну как будто вчера – все – все помню!
   – Да – а. Так вот, значит, одна у меня была тогда мысль: как бы пристрелить Ходадад-хана. Когда я поднял на палке свою кожаную шапку, Ходадад-хан – а он был первоклассным стрелком – высунул голову из укрытия. И вот мы с ним – один на один… Помянул я в душе пророка и прицелился…
   Дядюшка поднялся со стула и стоял теперь во весь свой немалый рост, приложив приклад к правому плечу. Он целился и даже зажмурил левый глаз.
   – Мне из-за скалы был виден только лоб Ходадад-хана, но я этот лоб хорошо знал… Густые брови… Над правой бровью шрам… Прицелился я, значит, прямо ему меж бровей…
   И вдруг, как раз в тот миг, когда дядюшка в наступившей мертвой тишине прицелился в лоб Ходадад-хану (точно меж бровей), случилось непредвиденное. Неподалеку от того места, где стоял дядюшка, раздался некий звук. Довольно подозрительный звук. Как будто двинули ножкой стула по камню… или ненароком скрипнуло старое кресло… или… Позже я узнал, что большинство гостей приписали происхождение этого звука именно стулу и не позволили себе избрать менее достойную версию.
   Дядюшка Наполеон на секунду застыл, как изваяние. Все присутствующие словно окаменели, замерев на месте. Через мгновенье взор дядюшки вновь обрел подвижностью и налитые кровью глаза – казалось, вся кровь, струившаяся по дядюшкиным жилам, бросилась ему сейчас именно в глаза – обратились туда, откуда раздался звук.
   Там сидело всего двое – мой отец и придурковатая толстуха Гамар, дочка одной из наших родственниц.
   Никто не решался нарушить тишину. Неожиданно Гамар по-идиотски засмеялась, да так, что ее смехом заразились не только дети, но даже и кое-кто из взрослых, в том числе и мой отец. Я хоть и не разобрался толком, что к чему, нутром чуял приближение бури и крепко сжимал руку Лейли. Дядюшка повернул ружье и направил его прямо в грудь моему отцу. Все притихли. Отец изумленно озирался по сторонам. Внезапно дядюшка швырнул ружье на стоящий рядом диванчик и глухо произнес:
   – Как сказал Фирдоуси: «Кто недостойных возвышает, на них надежды возлагает, дорогу верную теряет, змею на сердце пригревает». – И, направившись к выходу, громко крикнул: – Пошли отсюда!
   Супруга дядюшки двинулась за ним. Лейли, хотя и не поняла как следует, что произошло, вероятно, почувствовала, что случилось нечто ужасное. Высвободив свою руку из плена моих пальцев, она попрощалась со мной коротким взглядом и устремилась вслед за родителями.

ГЛАВА ВТОРАЯ

   Судя по всему, мне опять предстояла бессонная ночь. Я ворочался под москитной сеткой сбоку на бок, но заснуть не мог. Мы возвратились из гостей уже больше часа назад. После случившегося скандала и демонстративного ухода дядюшки, вслед за которым отец увел и нашу семью, званый вечер был почти испорчен. Наверное, разошлись еще не все гости, но разговаривали они так тихо, что их голоса до меня не долетали. Во всяком случае, я был уверен, что сейчас они обсуждают недавний прискорбный инцидент.
   Я перебрал в памяти последние события. Итак: я неожиданно влюбился в Лейли, дочь дядюшки Наполеона; по прошествии нескольких полных тревоги и волнений дней я начал чувствовать, что моя влюбленность приносит мне радость, но достойное сожаления происшествие нарушило мой – да и не только мой – душевный покой. По гневной реакции отца на оскорбительное заявление дядюшки Наполеона я догадывался, что отец не повинен в происшедшем. Сквозь москитную сетку до меня доносились обрывки разговора, который вели родители. Отец то и дело угрожающе повышал голос, но мать тотчас зажимала ему рот рукой. Несколько раз я расслышал, как она умоляла: «Боже мой, тише!.. Дети могут услышать… Что бы там ни было, а ведь он мой старший брат… Бога ради, не обращай ты внимания!» И наконец, когда я уже совсем засыпал, до меня отчетливо долетели слова отца, со злостью говорившего: «Я ему такую Казерунскую битву покажу, что на всю жизнь запомнит!..» «Кто недостойных возвышает!..» Это кто же «недостойный»?!
   Утром я выбрался из – под москитной сетки, со страхом и беспокойством ожидая дальнейшего развития событий.
   За завтраком ни отец, ни мать не проронили ни слова. В саду также стояла полная тишина. Все вокруг – и деревья, и цветы, – казалось, замерло в ожидании. Даже слуга дяди Полковника, принеся обратно стулья и посуду, которые дядя одалживал на вечер, не осмелился посмотреть нам в глаза.
   До десяти утра я слонялся по саду, ожидая появления Лейли. В конце концов я не вытерпел и подошел к Маш-Касему:
   – Маш-Касем, а почему сегодня дети не выходят в сад?
   Маш-Касем, сворачивая цигарку, покачал головой:
   – Ей – богу, милок, зачем мне врать?! По правде сказать, не знаю я. Но, может быть, ага запретил им выходить из дома. А разве ты вчера не был на вечере у господина Полковника? Разве сам не знаешь, что случилось?
   – А что, дядюшка очень рассердился?
   – Зачем мне врать?! Я его сегодня с утра еще и не видел. Матушка Билкис носила ему чай и говорит: рвет и мечет, точно раненый тигр… Но ведь, милок, если ж разобраться, так ага прав… Сам посуди. Рассказывает он про битву при Казеруне, а тут на самом интересном месте… на тебе! Если б он про битву при Мамасени говорил – другое дело. Но уж, когда речь зашла про Казерунскую кампанию, тут не до шуток! Я-то своими глазами видел, какие ага подвиги совершал… Нынешним порядком да покоем те места аге обязаны – продли господь его жизнь! Ох, бывало, сядет он на своего гнедого, в руках – сабля, и как понесется на поле битвы!.. Чистый лев! Уж мы-то свои вроде, и все равно пугались, ну а про врага – и говорить нечего!
   – Значит, Маш-Касем, ты думаешь, что вчера из-за этого случая…
   – Не иначе, милок, не иначе… Конечно, зачем мне врать?! Я как следует и не расслышал… то есть расслышал, но думал в это время о том, что рассказывал ага. Зато сам ага услышал… то есть, когда мы домой возвращались, этот Пури все воду мутил…
   – А разве Пури пошел с вами к дядюшке?
   – Да, милок. До двери нас проводил… то есть и в дом тоже вошел… И все уши хозяину прожужжал, что, мол, оскорбили агу, обидели…
   – Но почему, Маш-Касем? Какая Пури польза с того, что дядюшка и мой отец перессорятся?
   Ответ Маш-Касема – впоследствии я убедился, что он соответствует действительности, – заставил меня оцепенеть.
   – Сдается мне, милок, что Пури на барышню Лейли виды имеет. Его мать как-то раз говорила матушке Билкис, что он собирается посвататься к Лейли-ханум. А вчера, небось, он ее к тебе приревновал – вы там все шушукались да переглядывались. Он знает, что Лейли-ханум сейчас четырнадцатый год пошел и ее уже можно замуж выдавать, а того не понимает, что ты, хоть тебе столько же, сколько ей, жениться еще не можешь.
   Маш-Касем еще что-то говорил, но я уже не слушал его. Оказывается, размышляя о своей любви, я учел все, кроме возможного появления соперника. А ведь это надо было иметь в виду в первую очередь. Во всех прочитанных мною любовных историях неизменно присутствовал соперник, а я-то, живо представляя себе Лейли и Меджнуна, Ширин и Фархада, совсем забыл об этом обстоятельстве.
   Господи, что же мне теперь делать? Будь я повзрослее, пошел бы сейчас и влепил этому типу пару увесистых пощечин. Перед моими глазами возникло длинное ухмыляющееся лицо великого Светила, и в этот миг Пури казался мне куда уродливее, чем был на самом деле.
   Стараясь хотя бы внешне сохранять хладнокровие, я спросил:
   – Маш-Касем, а, по-твоему, Лейли может выйти замуж за Пури?
   – Э-э, голубчик, зачем мне врать?! Лейли совсем большая. На выданье… А Пури-ага уже и образование получил. Да и как – никак отцы их – братья. Так что, можно сказать, союз ихних деток благословен небесами. Пури, оно конечно, вроде как маленько недотепа и маменькин сынок, да ведь и в тихом омуте черти водятся…
   И меня вновь охватил страх перед превратностями любви. Мне захотелось найти какой-то выход, избавить себя от страданий. Ох, прав я был, когда в самом начале испугался, что влюблен! Сейчас я был бы и рад забыть об этом, да поздно.
   Промучившись сомнениями и страхами почти до полудня, я снова пошел к Маш-Касему.
   – Маш-Касем, можно тебя кое о чем попросить?
   – Проси, милок, проси.
   – Мне нужно поговорить с Лейли насчет учебников. Может, ты скажешь ей, чтобы она постаралась на минутку выйти в сад, когда дядюшка заснет после обеда?
   Маш-Касем помолчал. Потом, удивленно подняв брови, внимательно поглядел на меня и, улыбаясь краешками губ, сказал:
   – Ладно, родимый… Что-нибудь придумаем.
   – Спасибо, Маш-Касем, спасибо!
   После полудня, убедившись, что отец заснул, я потихоньку пробрался в сад и ждал там почти полчаса. Наконец дверь внутреннего дворика дядюшкиного дома отворилась, и оттуда пугливо выскользнула Лейли. И вот мы стояли с ней друг перед другом, под тем самым деревом, под которым тринадцатого мордада примерно без четверти три я влюбился.
   Прежде всего, она сказала, что должна как можно скорее вернуться к себе, потому что ее отец грозился, что если она посмеет появиться в саду и хоть словом перекинется со мной или моей сестрой, он подожжет весь дом.
   Я не знал толком, что хочу ей сказать, и зачем попросил ее прийти. Как мне казалось, я должен был сказать что-то очень важное. Но что?
   – Лейли… Лейли… Знаешь, что мне рассказал Маш-Касем? Он говорит, что Пури тебя любит и собирается…