Страница:
(67) Мне кажется, что я уловил такой образ мыслей нашего общего отца как из содержания его речи, так и из самой манеры ее произнесения. Сколько веса в его суждениях, сколько неподдельной правдивости в его словах, сколько убедительности в голосе, сколько выразительности в лице, во взгляде, в манере держать себя, в жестах, во всех телодвижениях. Он всегда сдержит свои обещания, и сам будет уверен в том, что мы, стоит нам только вкусить свободы, которую он нам даровал, всегда будем в его повиновении. И не придется опасаться того, что он сочтет нас неосторожными, если мы будем настойчиво использовать в своих интересах прочность нашего века, так как ведь он помнит, что при дурном правителе мы жили по-другому. Мы ведь привыкли произносить обеты за вечность нашей державы и благополучие государей, или даже прежде за благополучие государей, а ради них и за вечность нашей империи. А в каких именно выражениях произносились теперь наши молитвы за вечность империи? Стоит того, чтобы об этом напомнить: мы молились за нее, "если ты хорошо будешь управлять государством и притом на общее благо". Вот слова обета, достойные того, чтобы их постоянно произносить и постоянно осуществлять. А при тебе, о цезарь, само государство с твоего соизволения вступило в договор с богами о твоем благополучии и невредимости, на том условии, чтобы и ты обеспечил их всем остальным гражданам, следовательно, если этого не будет, то и они отвернут свои взоры от тебя, перестанут охранять неприкосновенность твоей особы и предоставят тебя действию таких обетов, которые не произносятся открыто! Другие государи хотели пережить свое государство и этого добивались; для тебя же ненавистно твое благополучие, если оно не связано с общим благополучием всего государства. Ты не допускаешь никаких пожеланий для себя, если они не сопряжены с пользой для молящихся за тебя; ты каждый год привлекаешь богов к совещанию о тебе и требуешь, чтобы они изменили свое мнение о тебе, если ты перестанешь быть таким, каким ты был избран. Но с твердым сознанием, цезарь, ты вступаешь с богами в договор, чтобы они охраняли тебя, если ты этого заслуживаешь, так как ты знаешь, что никто так это не примечает, как боги. Разве не кажется вам, отцы сенаторы, что он и днем и ночью сам с собой размышляет: "Если общая польза этого потребовала бы, то я вооружил бы против себя и руку префекта и, конечно, не осмелился бы просить богов, чтобы они отвратили от меня справедливый гнев или немилость. Наоборот, я прошу и заклинаю, чтобы никогда государство не брало на себя обязательств за меня против своей воли, а если бы когда и взяло вопреки своим желаниям, чтобы не чувствовало себя вынужденным их исполнять".
(68) Итак, о цезарь, ты пользуешься самым славным плодом своей безопасности с соизволения богов. В самом деле, если ты принимаешь условие, чтобы боги тебя берегли, только если ты сам хорошо управляешь государством и на благо всех остальных граждан, то ты можешь быть уверен, что ты хорошо им управляешь, раз боги хранят тебя. Таким образом безопасно и радостно прошел для тебя тот день, который внушал другим государям страх и заботы, когда они с волнением и напряжением, плохо доверяя нашему долготерпению, ожидали появления с разных мест вестников о всеобщей рабской покорности. А если случайно кого-нибудь задерживали в пути потоки, снега или бури, они тотчас начинали думать, что это есть признак пренебрежения, которое они заслужили. И не было при этом для них никакого спасения от страха, потому что если дурной государь боится каждого, кто лучше его, видя в нем своего преемника, приходится бояться всех без исключения, раз нет никого, кто не был бы лучше их. Но для твоей безопасности не имеет никакого значения ни медлительность вестников, ни запаздывание посланий. Ты твердо знаешь, что всюду тебе принесена присяга, так как и ты сам связал себя присягой на благо всех. Всякий знает об этом сам за себя. Мы любим тебя в той мере, как ты этого заслуживаешь, и делаем это не из любви к тебе, а к себе. Никогда не настанет такого времени, когда обеты за тебя заставят нас принять не соображение о нашей собственной пользе, а чувство долга перед тобой, цезарь. Постыдна для государя такая его охрана, которую можно записать ему в счет. Можно сетовать на то, что наши тайные помыслы выведывают только те государи, которых мы ненавидим. Ведь если бы хорошие государи так же стремились к этому, как дурные, то сколько бы ты услыхал повсюду восторженных отзывов о себе, сколько радости и удивления! Сколько разговоров о тебе всех граждан не только с их женами и детьми, но и с домочадцами перед домашними жертвенниками и очагами! Ты бы узнал, как мы щадим их крайне чуткий слух. И если вообще противоположны друг другу такие чувства, как любовь и ненависть, то и они имеют то сходство между собой, что мы там с особенной сдержанностью любим хороших государей, где с наибольшей свободой ненавидим дурных.
(69) Ты испытал на собственном опыте и наше расположение и наше мнение о себе, насколько ты сам мог это подметить в тот день, когда проявил такую заботливость о совестливых и встревоженных искателях должностей, чтобы ничья печаль не омрачила ничьей радости. Одни из них ушли домой с радостью, другие с надеждами; многих можно было поздравить, никого не пришлось утешать. Но нисколько не менее вследствие этого ты увещал наших юношей обращаться к сенату, просить милости у него и надеяться на почести от государя, если им удастся выпросить их у сената. Одновременно с этим ты добавил, что если кому нужен в этом пример, пусть подражают тебе. Но это трудный пример, о цезарь, и ему так же мало могут подражать кандидаты, как и государи. Какой же кандидат сената был хотя бы в течение одного дня более достоин уважения, чем ты, как в течение всей твоей жизни, так и в самый момент, когда ты высказывал суждение о кандидатах? Разве чему-нибудь другому, а не уважению твоему к сенату обязаны мы тем, что ты стал предоставлять юношам знатнейших родов подобающие их происхождению почетные должности и даже раньше положенного возраста? Наконец-то знатных людей государь не затирает, они выдвигаются государем; наконец-то цезарь не запугивает больше внуков великих дедов, потомков свободы и сам не боится их. Мало того, он возвеличивает их преждевременными почестями, умножает их число и делает равными их предкам. Если кто принадлежит к древнейшим родам, наследует прочную славу он привлекает их к себе, лелеет и выдвигает на пользу всего государства. Громкие имена в почете у людей, в почете у молвы, выдвинуты они благодаря снисходительности цезаря из мрака неизвестности, ведь ему свойственно и беречь старую знать, и создавать новую.
(70) Во главе управления одной провинции был поставлен один квестор из кандидатов сената; он отлично организовал управление и заложил в этой провинции основы обильных доходов. Ты счел нужным приписать эту заслугу сенату. Почему бы в твое управление, когда ты доблестью превзошел славу своего рода, условия существования тех, которые заслужили честь иметь знатных потомков, были бы хуже, чем у тех, которые имели знатных предков? Как это достойно тебя, который постоянно применяет это положение ко всем нашим должностным лицам и делает людей добрыми не тем, что карает дурных, но и награждая хороших. Воспламенена этим наша молодежь, поднимает в ней дух то, что она видит, как награждается полезная деятельность. Нельзя было бы указать на кого-нибудь, кому не приходили бы на ум такие мысли, так как все знают, что тебе известно обо всем, что кем сделано полезного в какой-либо провинции. Очень полезно и выгодно, чтобы начальники провинций имели уверенность в том, что за их честное и усердное исполнение обязанностей им уготована величайшая награда: доброе суждение о них государя, его голос за них. В прежнее же время всех даже вполне честных и прямых людей если не совсем сбивало с правильного пути, то все же сильно тормозило жалкое, но верное рассуждение такого рода: "Разве всем не видно, что если я даже сделаю что-нибудь хорошо, то еще неизвестно, узнает ли об этом цезарь, а если узнает, то засвидетельствует ли?". Таким образом пренебрежение, или даже злая воля государей, гарантируя безнаказанность дурным умыслам и лишая всех наград добросовестное усердие, не удерживали первых от преступлений и не поддерживали последних похвалой. Если же теперь кто хорошо управляет провинциями, тому предоставляется заслуженная доблестная почесть. Поприще чести и славы открыто перед всеми; каждый может достигнуть на нем того, чего желает, и, достигнув, быть обязан самому себе. Ты освободил провинции на все дальнейшее время от страха притеснений и от тяжелой необходимости обвинять своих управителей. В самом деле, если им были полезны те, кому они воздали благодарность, то не на кого им больше жаловаться. Во всяком случае для каждого искателя должности ничто не будет столь легко открывать путь к дальнейшим почестям, как почет уже им достигнутый. Это наилучший порядок, если каждая следующая должность и каждая следующая почесть подготавливаются другими уже проведенными должностями и заслуженными почестями. И я бы хотел, чтобы тот, кто собирается управлять провинцией, заботился не столько о рекомендательных письмах друзей и о ходатайствах, с лестью, тайными путями добытых в столице, сколько о постановлениях целых городов и племен в провинциях. К голосам консуляров легко присоединят свои голоса и целые города, народы, племена. Самый верный путь к цели для искателя должности состоит в том, чтобы внушать другим чувство благодарности к себе.
(71) С каким одобрением со стороны сената, с какой всеобщей радостью было принято то, что ты всякий раз шел с открытыми объятиями для приветствия назначенного на должность кандидата и сам при этом становился как бы на один уровень с ним, как бы смешивался с толпой других поздравителей! Не знаю, больше ли следует удивляться тебе или порицать других, которые вели себя так, что заставляли считать великой милостью даже и то, что будто приросшие к своим креслам подавали вновь избранным на должность одну только руку, да и это делали медленно и неохотно, ставя это себе в большую заслугу. Нам же выпала на долю наблюдать своими глазами необычайную картину, как государь стоял на равном положении рядом с кандидатом, как дающий почести уравнивал себя с получающими их. Как искренне было удивление всего сената по поводу такого, твоего поведения, как справедливо восклицание: "Тем выше, тем божественнее стал наш государь!". И действительно, перед кем не остается больше никаких недостигнутых высот, тот может вырасти только на том, если сам спустится со своей высоты, не заботясь при этом о своем величии. Ведь из всех опасностей меньше всего угрожает государям опасность унижения своего достоинства. Мне же не столь удивительной казалась твоя гуманность, как то, к чему она направлена. Когда ты выбираешь подходящие для твоей речи взоры, голос, жесты, ты пускаешь в ход все приемы своей любезности, как если бы это было все предписано тобою кому-нибудь другому. И еще когда проводился подсчет поданных голосов с подобающим этому делу почетом, ты тоже был среди тех, кто их вынимал из урны, и решение сената произносилось устами государя, и то свидетельство об успехе кандидата, которое нам было бы радостно сообщать государю, сообщалось нам самим государем. Итак, ты назначал людей, потому что считал их за наилучших, и при этом похвалу от тебя получала не только их жизнь, но и суждение о них сената, который радовался, видя в этом большую похвалу себе, нежели даже тем лицам, которых ты выдвигал.
(72) В твоих молитвах, чтобы совещание комиций прошло благополучно прежде всего для нас, для государства и, наконец, для тебя, не следует ли изменить самый порядок твоих просьб и не следует ли молить богов, чтобы все, что ты делаешь и что будешь делать, складывалось благополучно прежде всего для тебя, потом для государства и, наконец, для нас? Или, если короче выразить все это: чтобы все складывалось благоприятно только для одного тебя, от благополучия которого зависит и наше благо и благо всего государства? А было такое время, и продолжалось слишком долго, когда то, что было благоприятно для государя, было во вред нам, и наоборот. Теперь же все у нас с тобой общее, как радости, так и печали, и в такой же мере мы не можем быть счастливы без тебя, как и ты без нас. А если бы и мог, не стал ли бы ты прибавлять в конце своих молитв, чтобы боги исполняли их, только если ты все время будешь заслуживать нашу любовь? Любовь граждан настолько для тебя дороже и важнее всего остального, что ты прежде хочешь заслужить ее, а уже потом милость богов, да и о ней ты просишь, только если уже заслужил любовь с нашей стороны. И в самом деле, судьба прежних государей учит нас, что и боги любят только тех, кто заслужил любовь людей. Трудно было воздать тебе равную похвалу за такие твои пожелания; но все же это сделали. Какая пылкая любовь, какие побуждения, какие пламенные чувства подсказали нам эти восклицания! Эти голоса рождались, о цезарь, не от нашего ума, а от твоих доблестных заслуг, их не могла бы придумать никакая лесть, ничей страх. Разве мы боялись раньше кого-нибудь настолько, чтобы так притворяться, разве любили кого-нибудь так сильно, чтобы могли в этом признаться? Ты сам знаешь принуждение рабства: но слыхал ли ты когда-нибудь что-нибудь подобное, вынужденное рабством? Говорил ли сам? Ко многому принуждает страх, но всегда видно, что такие слова вынуждены у людей против их воли. Слова, вызванные беспокойством, всегда звучат иначе, чем слова людей в безопасности. В одном случае они выражают наши горести, в другом - наши радости. Этого нельзя скрыть никаким притворством. Люди в горести подбирают одни слова, в радости - другие, но даже если бы произносились слова одинаковые, они все же звучали бы по-разному.
(73) Ты сам свидетель того, сколько счастья отражается на всех наших лицах. И это не только праздничные одежды на ком-нибудь или маски, которые люди только что на себя надели. Потому-то и кровли наши оглашаются нашими радостными возгласами и нет нигде места, куда бы не достигали наши клики. Кто в это время остался спокойным и на своем прежнем месте? Кто отдавал себе в этом отчет? Многое мы сделали сознательно, но гораздо больше по инстинкту и подчиняясь внутренней воле. Ведь и радости присуща властная сила. Разве смогла положить ей предел хотя бы твоя скромность? Разве, наоборот, не пылаем мы сильнее, чем больше ты нас сдерживаешь? И это не упрямство, цезарь. Поскольку в твоей власти сделать так, чтобы мы ликовали, постольку не в нашей власти определить меру нашей радости. Но ведь ты и сам одобрил непритворность наших ликований искренностью своих слез. Мы ведь видели, как увлажнились твои глаза, как ты опустил от смущения взоры, как щеки твои залила краска, в то время как душа твоя была полна скромности. И это тем более вдохновило нас обратиться к богам с мольбою, чтобы у тебя никогда больше не было причины проливать слезы, чтобы никогда больше чело твое [не омрачалось]. Мы опрашивали эти места, эти кресла, как если бы они были в состоянии дать нам ответ, видели ли они когда-нибудь слезы принцепсов. Но знаю, они часто видели слезы сенаторов. Ты наложил тяжелые обязательства на последующих государей, но также и на наших потомков. Ведь и они потребуют от своих государей, чтобы они заслуживали такие же слова, а те будут гневаться, если не будут их слышать.
(74) Я бы не мог выразить наши чувства лучше, чем как выразил их весь сенат в словах: "О счастливый!". И когда мы это восклицаем, мы удивляемся не твоему могуществу, но твоей душе. Ведь это истинное счастье казаться достойным счастья. Много мудрого и значительного было сказано в тот славный день, но лучше всего было сказано: "Верь нам, доверяй самому себе!". В этом сказалась большая уверенность в нас самих, еще большая в тебе. Другого еще, пожалуй, можно обмануть, самого себя никто не обманет. Пусть только вникнет в свою жизнь, пусть спросит сам себя, чего он достоин. Поэтому то, что в глазах добрых государей придавало веру нашим словам, в глазах дурных зарождало сомнение. И хотя бы мы делали все, что полагается делать любящим, они сами не верили в то, что их любят. Вследствие этого мы молили богов, чтобы они возлюбили тебя так же, как мы любим тебя. Кто мог это сказать о себе или в лицо государю, если бы в нем самом и в государе не было полной меры любви? Да и для нас самих высшее пожелание от богов было в том, чтобы они полюбили нас так, как любишь ты. И разве несправедливо было бы нам о себе самих сказать при этом: "Вот счастье нам!". Может ли кто-нибудь считаться счастливее нас, после того как нам приходится просить не о том, чтобы нас полюбил наш государь, а о том, чтобы боги полюбили нас, как он нас уже любит? Все граждане, преданные религии, всегда удостаивавшиеся за свое благочестие милости богов, приходят к сознанию, что нечего больше добавить к их благополучию, как только чтобы боги подражали их государю!
(75) Но что же я выискиваю и собираю отдельные случаи? Точно я могу охватить в своей речи и собрать в памяти все то, сенаторы, что вы решили включить в официальные публичные акты, чтобы не забылось что-нибудь, и вырезать на меди! До этого времени такого рода памятниками увенчивались обыкновенно только речи государей. Наши же речи и восклицания раздавались лишь в стенах курии. Ведь это были такие слова, которыми не могли бы похвалиться ни сенат, ни сами государи. А то, что эти наши слова выйдут в народ и будут сохранены для потомства, послужит всем на пользу и будет соответствовать достоинству нашего государства. Прежде всего, чтобы весь наш мир был призван в свидетели нашего уважения к государю; затем, чтобы стало общеизвестно, что мы имеем смелость судить о хороших и дурных принцепсах не только непременно после их смерти. Наконец, чтобы на опыте подтвердилось, что мы и раньше не были неблагодарны, но, к несчастию, не имели возможности открыто выражать свою благодарность. И с какой настойчивостью, с какой твердостью, какими доводами мы требовали от тебя, чтобы ты не пренебрег нашим к тебе уважением, чтобы ты не преуменьшал своих заслуг, наконец, чтобы ты позаботился о поучительном примере для потомства. Пусть и государи учатся различать искренние и притворные выражения почтения и пусть приписывают тебе в заслугу то, что они уже не смогут в дальнейшем быть введены в заблуждение. Им не придется заново пролагать путь к доброй славе, а только надо будет не сбиваться с него, не устранять лесть, а только не восстанавливать ее. Уже установлено, что им надо делать и что слушать, если они действительно будут так поступать. О чем мог бы я теперь еще просить тебя от лица сената кроме того, о чем я уже просил вместе с сенатом, как не о том, чтобы ты запечатлел в душе своей ту радость, которая виделась в твоих собственных глазах. Полюби тот день и все же продолжай одерживать победы, приобрети новые заслуги, и ты услышишь новые хвалы, так как ведь говорить одно и то же можно только об одинаковых делах.
(76) Сколько ценного, достойного древности и консула в том, что сенат, следуя твоему примеру, заседал целых три дня подряд, хотя ты еще не исполнил никаких других обязанностей, кроме консульских. Каждый спрашивал, о чем хотел, каждый мог в полной безопасности разойтись с общим мнением, уйти, принести на пользу государству все свои мнения. У всех нас спрашивали мнение, голоса всех перечисляли, и побеждало мнение не то, которое было высказано первым, а лучшее. А прежде разве осмеливался кто-нибудь говорить или даже раскрыть рот, кроме тех несчастных, которых опрашивали первыми? Остальные, устремив взоры вниз, парализованные страхом, сидели молча. С каким душевным страданием и даже с содраганием тела переносили они эту тягостную необходимость давать на все свое согласие, сидя и не раскрывая рта! Мнение свое подавал только один, к нему должны были присоединяться все остальные, но все могли не одобрять этого мнения, и прежде всего тот, кто сам его предложил. Ничто не вызывает у всех такого протеста, как именно то, что преподносится им, точно принятое всеми. Может быть император в сенате притворно выражал уважение консульскому достоинству, но зато, выйдя из сената, сейчас же превращался опять в государя и обычно отказывался от консульских обязанностей, пренебрежительно и даже презрительно относился к ним.
Этот же наш государь так исполняет консульские обязанности, как если бы только и был консулом, и считает ниже своего достоинства только то, что ниже достоинства консула. Прежде всего, когда он выступает из дома, его никогда не задерживают никакие условия этикета; не бывает никакой суеты среди выступающих перед ним людей. Единственно, что его задерживает при выходе из дома, это наблюдение за птицами и исполнение предуказаний богов. Никого перед ним не расталкивают, никого не разгоняют. Всем путникам предоставляется спокойно двигаться вперед, ликторы призываются к действию весьма редко, наоборот, часто консула и принцепса задерживала своим движением толпа. А почет, который оказывается ему самому, так скромен, так сдержан, что кажется, что под видом доброго государя выступает какой-нибудь древний великий консул. Путь его чаще всего лежит на форум, но иногда и на Марсово поле.
(77) Ведь на консульских комициях он часто присутствует лично. Такое же удовольствие доставляет ему присутствовать при сложении консулами должности, как и при ее получении. Стоят кандидаты у курульного кресла, как он и сам когда-то стоял перед креслом консула; к присяге они приводятся в тех же словах и выражениях, в каких не так давно присягал и сам принцепс. Ведь он сам придает такое большое значение клятве, что и от других ее требует в точности. Остальная часть дня посвящается трибуналу. И там тоже как строго соблюдается справедливость, как соблюдаются законы! Если к нему обращались как к государю, он говорил, что он консул. Он не сократил ни прав, ни авторитета никаких должностных лиц, наоборот, увеличил их. Если он посылает много дел к преторам, называя их при этом своими коллегами, то делает это не потому, что это популярно и приятно для слуха граждан, но потому, что сам так чувствует. Он придает столько достоинства этой должности, что не видит больше почета в том, что кто-нибудь назван коллегой принцепса, чем в том, что он сам претор. При этом он так усидчиво работает на трибунале, что кажется, что он отдыхает на этой работе. Кто из нас вкладывает в свою работу столько забот, столько усердия, кто так соответствует занимаемой должности, кто ее так хорошо исполняет? И, конечно, справедливо, чтобы тот, кто сам признает консулов, стоял несколько выше всех консулов. Ведь недостоин был бы своей судьбы тот, кто, имея возможность раздавать должности другим, сам не смог бы их исполнять. Тот, кто назначает консулов, пусть учит тех, кто принимает от него эту должность, и убедит их в том, что он сам хорошо сознает, какое значение имеет та должность, которую он им поручает. Отсюда получится то, что и они будут сознавать значение получаемой от него должности.
(78) Тем более справедливо сенат просил и настаивал, чтобы ты принял консульство в четвертый раз. Своим послушанием докажи, что это был голос власти, а не лести, потому что ни в каком другом деле ни сенат не может потребовать от тебя столько повиновения, ни ты не должен оказывать его в такой степени сенату. Как жизнь других людей, так и жизнь государей, даже тех, которые считают себя богами, коротка и непрочна. Поэтому всякий достойный человек должен стараться и стремиться к тому, чтобы и после своей смерти приносить пользу своему государству памятью о своей умеренности и справедливости; а больше всего таких примеров может показать именно консул. Ведь, конечно, твое намерение состоит в том, чтобы восстановить и вернуть свободу. Но какой же почет ты должен ценить выше, каким должен пользоваться титулом, как не тем, который был создан первым после завоевания свободы. Нет никакого ущерба для гражданского достоинства в том, чтобы быть одновременно и консулом, и государем, а не только одним консулом. У тебя есть еще основание для этого в скромности твоих коллег; я так выражаюсь, потому что ты и сам так говоришь и хочешь, чтобы и мы так говорили. При их скромности им будет тягостно вспоминать о том, что они стали консулами в третий раз, если при этом они не будут видеть тебя консулом еще больше раз, чем они. Да и не может простым людям не казаться чрезмерным то, что подходит только для государя. Удовлетвори, цезарь, наши просьбы и, поскольку ты обычно предстательствуешь за нас перед богами, исполни наши молитвы в той мере, в какой сам можешь это сделать.
(79) С тебя, может быть, и достаточно трех консульств, но нам этого мало. Твое третье консульство произвело на нас такое впечатление и так нас настроило, что мы хотим иметь тебя консулом еще и еще раз. Мы бы меньше стремились к этому, если бы не знали заранее, каким оно будет. Нам было бы легче отказаться от первого испытания твоих качеств, нежели теперь, когда мы уже узнали их на опыте. Будет ли нам дано снова увидеть такого консула? Будет ли он так выслушивать наши просьбы и так быстро давать на них ответы, будет ли доставлять нам столько радости, сколько сам их испытывает? Возглавит ли он наше общее ликование, которому сам окажется и зачинщиком, и причиной; будет ли пытаться сдерживать, как обычно, наши изъявления чувств, хотя не сможет? Борьба сената со скромностью государя, какая бы сторона ни победила, представляет для нас зрелище радостное и знаменательное. Но я предвижу какую-то новую радость, еще больше той, которую мы испытали недавно. Найдется ли такой неразумный человек, чтобы не надеяться на то, что консулы бывают тем лучше, чем чаще их избирают. Всякий другой дает себе после трудов, если только не предается непрерывной праздности и наслаждениям, отдых и покой, ты же, освободившись от обязанностей консула, принимаешь на себя заботы государя и притом так высоко ценишь умеренность, что в качестве государя не присваиваешь себе обязанностей консула, а будучи консулом не претендуешь на права государя. Мы видим, как такой правитель идет навстречу пожеланиям провинций, как отзывается на просьбы даже отдельных государств. Не представляет никакой трудности добиться у него аудиенции, ответ его никогда не заставляет себя ждать; люди сейчас же к нему допускаются, и он их незамедлительно отпускает. Наконец-то пришло такое время, когда двери государя не осаждаются толпою отвергнутых посетителей.
(68) Итак, о цезарь, ты пользуешься самым славным плодом своей безопасности с соизволения богов. В самом деле, если ты принимаешь условие, чтобы боги тебя берегли, только если ты сам хорошо управляешь государством и на благо всех остальных граждан, то ты можешь быть уверен, что ты хорошо им управляешь, раз боги хранят тебя. Таким образом безопасно и радостно прошел для тебя тот день, который внушал другим государям страх и заботы, когда они с волнением и напряжением, плохо доверяя нашему долготерпению, ожидали появления с разных мест вестников о всеобщей рабской покорности. А если случайно кого-нибудь задерживали в пути потоки, снега или бури, они тотчас начинали думать, что это есть признак пренебрежения, которое они заслужили. И не было при этом для них никакого спасения от страха, потому что если дурной государь боится каждого, кто лучше его, видя в нем своего преемника, приходится бояться всех без исключения, раз нет никого, кто не был бы лучше их. Но для твоей безопасности не имеет никакого значения ни медлительность вестников, ни запаздывание посланий. Ты твердо знаешь, что всюду тебе принесена присяга, так как и ты сам связал себя присягой на благо всех. Всякий знает об этом сам за себя. Мы любим тебя в той мере, как ты этого заслуживаешь, и делаем это не из любви к тебе, а к себе. Никогда не настанет такого времени, когда обеты за тебя заставят нас принять не соображение о нашей собственной пользе, а чувство долга перед тобой, цезарь. Постыдна для государя такая его охрана, которую можно записать ему в счет. Можно сетовать на то, что наши тайные помыслы выведывают только те государи, которых мы ненавидим. Ведь если бы хорошие государи так же стремились к этому, как дурные, то сколько бы ты услыхал повсюду восторженных отзывов о себе, сколько радости и удивления! Сколько разговоров о тебе всех граждан не только с их женами и детьми, но и с домочадцами перед домашними жертвенниками и очагами! Ты бы узнал, как мы щадим их крайне чуткий слух. И если вообще противоположны друг другу такие чувства, как любовь и ненависть, то и они имеют то сходство между собой, что мы там с особенной сдержанностью любим хороших государей, где с наибольшей свободой ненавидим дурных.
(69) Ты испытал на собственном опыте и наше расположение и наше мнение о себе, насколько ты сам мог это подметить в тот день, когда проявил такую заботливость о совестливых и встревоженных искателях должностей, чтобы ничья печаль не омрачила ничьей радости. Одни из них ушли домой с радостью, другие с надеждами; многих можно было поздравить, никого не пришлось утешать. Но нисколько не менее вследствие этого ты увещал наших юношей обращаться к сенату, просить милости у него и надеяться на почести от государя, если им удастся выпросить их у сената. Одновременно с этим ты добавил, что если кому нужен в этом пример, пусть подражают тебе. Но это трудный пример, о цезарь, и ему так же мало могут подражать кандидаты, как и государи. Какой же кандидат сената был хотя бы в течение одного дня более достоин уважения, чем ты, как в течение всей твоей жизни, так и в самый момент, когда ты высказывал суждение о кандидатах? Разве чему-нибудь другому, а не уважению твоему к сенату обязаны мы тем, что ты стал предоставлять юношам знатнейших родов подобающие их происхождению почетные должности и даже раньше положенного возраста? Наконец-то знатных людей государь не затирает, они выдвигаются государем; наконец-то цезарь не запугивает больше внуков великих дедов, потомков свободы и сам не боится их. Мало того, он возвеличивает их преждевременными почестями, умножает их число и делает равными их предкам. Если кто принадлежит к древнейшим родам, наследует прочную славу он привлекает их к себе, лелеет и выдвигает на пользу всего государства. Громкие имена в почете у людей, в почете у молвы, выдвинуты они благодаря снисходительности цезаря из мрака неизвестности, ведь ему свойственно и беречь старую знать, и создавать новую.
(70) Во главе управления одной провинции был поставлен один квестор из кандидатов сената; он отлично организовал управление и заложил в этой провинции основы обильных доходов. Ты счел нужным приписать эту заслугу сенату. Почему бы в твое управление, когда ты доблестью превзошел славу своего рода, условия существования тех, которые заслужили честь иметь знатных потомков, были бы хуже, чем у тех, которые имели знатных предков? Как это достойно тебя, который постоянно применяет это положение ко всем нашим должностным лицам и делает людей добрыми не тем, что карает дурных, но и награждая хороших. Воспламенена этим наша молодежь, поднимает в ней дух то, что она видит, как награждается полезная деятельность. Нельзя было бы указать на кого-нибудь, кому не приходили бы на ум такие мысли, так как все знают, что тебе известно обо всем, что кем сделано полезного в какой-либо провинции. Очень полезно и выгодно, чтобы начальники провинций имели уверенность в том, что за их честное и усердное исполнение обязанностей им уготована величайшая награда: доброе суждение о них государя, его голос за них. В прежнее же время всех даже вполне честных и прямых людей если не совсем сбивало с правильного пути, то все же сильно тормозило жалкое, но верное рассуждение такого рода: "Разве всем не видно, что если я даже сделаю что-нибудь хорошо, то еще неизвестно, узнает ли об этом цезарь, а если узнает, то засвидетельствует ли?". Таким образом пренебрежение, или даже злая воля государей, гарантируя безнаказанность дурным умыслам и лишая всех наград добросовестное усердие, не удерживали первых от преступлений и не поддерживали последних похвалой. Если же теперь кто хорошо управляет провинциями, тому предоставляется заслуженная доблестная почесть. Поприще чести и славы открыто перед всеми; каждый может достигнуть на нем того, чего желает, и, достигнув, быть обязан самому себе. Ты освободил провинции на все дальнейшее время от страха притеснений и от тяжелой необходимости обвинять своих управителей. В самом деле, если им были полезны те, кому они воздали благодарность, то не на кого им больше жаловаться. Во всяком случае для каждого искателя должности ничто не будет столь легко открывать путь к дальнейшим почестям, как почет уже им достигнутый. Это наилучший порядок, если каждая следующая должность и каждая следующая почесть подготавливаются другими уже проведенными должностями и заслуженными почестями. И я бы хотел, чтобы тот, кто собирается управлять провинцией, заботился не столько о рекомендательных письмах друзей и о ходатайствах, с лестью, тайными путями добытых в столице, сколько о постановлениях целых городов и племен в провинциях. К голосам консуляров легко присоединят свои голоса и целые города, народы, племена. Самый верный путь к цели для искателя должности состоит в том, чтобы внушать другим чувство благодарности к себе.
(71) С каким одобрением со стороны сената, с какой всеобщей радостью было принято то, что ты всякий раз шел с открытыми объятиями для приветствия назначенного на должность кандидата и сам при этом становился как бы на один уровень с ним, как бы смешивался с толпой других поздравителей! Не знаю, больше ли следует удивляться тебе или порицать других, которые вели себя так, что заставляли считать великой милостью даже и то, что будто приросшие к своим креслам подавали вновь избранным на должность одну только руку, да и это делали медленно и неохотно, ставя это себе в большую заслугу. Нам же выпала на долю наблюдать своими глазами необычайную картину, как государь стоял на равном положении рядом с кандидатом, как дающий почести уравнивал себя с получающими их. Как искренне было удивление всего сената по поводу такого, твоего поведения, как справедливо восклицание: "Тем выше, тем божественнее стал наш государь!". И действительно, перед кем не остается больше никаких недостигнутых высот, тот может вырасти только на том, если сам спустится со своей высоты, не заботясь при этом о своем величии. Ведь из всех опасностей меньше всего угрожает государям опасность унижения своего достоинства. Мне же не столь удивительной казалась твоя гуманность, как то, к чему она направлена. Когда ты выбираешь подходящие для твоей речи взоры, голос, жесты, ты пускаешь в ход все приемы своей любезности, как если бы это было все предписано тобою кому-нибудь другому. И еще когда проводился подсчет поданных голосов с подобающим этому делу почетом, ты тоже был среди тех, кто их вынимал из урны, и решение сената произносилось устами государя, и то свидетельство об успехе кандидата, которое нам было бы радостно сообщать государю, сообщалось нам самим государем. Итак, ты назначал людей, потому что считал их за наилучших, и при этом похвалу от тебя получала не только их жизнь, но и суждение о них сената, который радовался, видя в этом большую похвалу себе, нежели даже тем лицам, которых ты выдвигал.
(72) В твоих молитвах, чтобы совещание комиций прошло благополучно прежде всего для нас, для государства и, наконец, для тебя, не следует ли изменить самый порядок твоих просьб и не следует ли молить богов, чтобы все, что ты делаешь и что будешь делать, складывалось благополучно прежде всего для тебя, потом для государства и, наконец, для нас? Или, если короче выразить все это: чтобы все складывалось благоприятно только для одного тебя, от благополучия которого зависит и наше благо и благо всего государства? А было такое время, и продолжалось слишком долго, когда то, что было благоприятно для государя, было во вред нам, и наоборот. Теперь же все у нас с тобой общее, как радости, так и печали, и в такой же мере мы не можем быть счастливы без тебя, как и ты без нас. А если бы и мог, не стал ли бы ты прибавлять в конце своих молитв, чтобы боги исполняли их, только если ты все время будешь заслуживать нашу любовь? Любовь граждан настолько для тебя дороже и важнее всего остального, что ты прежде хочешь заслужить ее, а уже потом милость богов, да и о ней ты просишь, только если уже заслужил любовь с нашей стороны. И в самом деле, судьба прежних государей учит нас, что и боги любят только тех, кто заслужил любовь людей. Трудно было воздать тебе равную похвалу за такие твои пожелания; но все же это сделали. Какая пылкая любовь, какие побуждения, какие пламенные чувства подсказали нам эти восклицания! Эти голоса рождались, о цезарь, не от нашего ума, а от твоих доблестных заслуг, их не могла бы придумать никакая лесть, ничей страх. Разве мы боялись раньше кого-нибудь настолько, чтобы так притворяться, разве любили кого-нибудь так сильно, чтобы могли в этом признаться? Ты сам знаешь принуждение рабства: но слыхал ли ты когда-нибудь что-нибудь подобное, вынужденное рабством? Говорил ли сам? Ко многому принуждает страх, но всегда видно, что такие слова вынуждены у людей против их воли. Слова, вызванные беспокойством, всегда звучат иначе, чем слова людей в безопасности. В одном случае они выражают наши горести, в другом - наши радости. Этого нельзя скрыть никаким притворством. Люди в горести подбирают одни слова, в радости - другие, но даже если бы произносились слова одинаковые, они все же звучали бы по-разному.
(73) Ты сам свидетель того, сколько счастья отражается на всех наших лицах. И это не только праздничные одежды на ком-нибудь или маски, которые люди только что на себя надели. Потому-то и кровли наши оглашаются нашими радостными возгласами и нет нигде места, куда бы не достигали наши клики. Кто в это время остался спокойным и на своем прежнем месте? Кто отдавал себе в этом отчет? Многое мы сделали сознательно, но гораздо больше по инстинкту и подчиняясь внутренней воле. Ведь и радости присуща властная сила. Разве смогла положить ей предел хотя бы твоя скромность? Разве, наоборот, не пылаем мы сильнее, чем больше ты нас сдерживаешь? И это не упрямство, цезарь. Поскольку в твоей власти сделать так, чтобы мы ликовали, постольку не в нашей власти определить меру нашей радости. Но ведь ты и сам одобрил непритворность наших ликований искренностью своих слез. Мы ведь видели, как увлажнились твои глаза, как ты опустил от смущения взоры, как щеки твои залила краска, в то время как душа твоя была полна скромности. И это тем более вдохновило нас обратиться к богам с мольбою, чтобы у тебя никогда больше не было причины проливать слезы, чтобы никогда больше чело твое [не омрачалось]. Мы опрашивали эти места, эти кресла, как если бы они были в состоянии дать нам ответ, видели ли они когда-нибудь слезы принцепсов. Но знаю, они часто видели слезы сенаторов. Ты наложил тяжелые обязательства на последующих государей, но также и на наших потомков. Ведь и они потребуют от своих государей, чтобы они заслуживали такие же слова, а те будут гневаться, если не будут их слышать.
(74) Я бы не мог выразить наши чувства лучше, чем как выразил их весь сенат в словах: "О счастливый!". И когда мы это восклицаем, мы удивляемся не твоему могуществу, но твоей душе. Ведь это истинное счастье казаться достойным счастья. Много мудрого и значительного было сказано в тот славный день, но лучше всего было сказано: "Верь нам, доверяй самому себе!". В этом сказалась большая уверенность в нас самих, еще большая в тебе. Другого еще, пожалуй, можно обмануть, самого себя никто не обманет. Пусть только вникнет в свою жизнь, пусть спросит сам себя, чего он достоин. Поэтому то, что в глазах добрых государей придавало веру нашим словам, в глазах дурных зарождало сомнение. И хотя бы мы делали все, что полагается делать любящим, они сами не верили в то, что их любят. Вследствие этого мы молили богов, чтобы они возлюбили тебя так же, как мы любим тебя. Кто мог это сказать о себе или в лицо государю, если бы в нем самом и в государе не было полной меры любви? Да и для нас самих высшее пожелание от богов было в том, чтобы они полюбили нас так, как любишь ты. И разве несправедливо было бы нам о себе самих сказать при этом: "Вот счастье нам!". Может ли кто-нибудь считаться счастливее нас, после того как нам приходится просить не о том, чтобы нас полюбил наш государь, а о том, чтобы боги полюбили нас, как он нас уже любит? Все граждане, преданные религии, всегда удостаивавшиеся за свое благочестие милости богов, приходят к сознанию, что нечего больше добавить к их благополучию, как только чтобы боги подражали их государю!
(75) Но что же я выискиваю и собираю отдельные случаи? Точно я могу охватить в своей речи и собрать в памяти все то, сенаторы, что вы решили включить в официальные публичные акты, чтобы не забылось что-нибудь, и вырезать на меди! До этого времени такого рода памятниками увенчивались обыкновенно только речи государей. Наши же речи и восклицания раздавались лишь в стенах курии. Ведь это были такие слова, которыми не могли бы похвалиться ни сенат, ни сами государи. А то, что эти наши слова выйдут в народ и будут сохранены для потомства, послужит всем на пользу и будет соответствовать достоинству нашего государства. Прежде всего, чтобы весь наш мир был призван в свидетели нашего уважения к государю; затем, чтобы стало общеизвестно, что мы имеем смелость судить о хороших и дурных принцепсах не только непременно после их смерти. Наконец, чтобы на опыте подтвердилось, что мы и раньше не были неблагодарны, но, к несчастию, не имели возможности открыто выражать свою благодарность. И с какой настойчивостью, с какой твердостью, какими доводами мы требовали от тебя, чтобы ты не пренебрег нашим к тебе уважением, чтобы ты не преуменьшал своих заслуг, наконец, чтобы ты позаботился о поучительном примере для потомства. Пусть и государи учатся различать искренние и притворные выражения почтения и пусть приписывают тебе в заслугу то, что они уже не смогут в дальнейшем быть введены в заблуждение. Им не придется заново пролагать путь к доброй славе, а только надо будет не сбиваться с него, не устранять лесть, а только не восстанавливать ее. Уже установлено, что им надо делать и что слушать, если они действительно будут так поступать. О чем мог бы я теперь еще просить тебя от лица сената кроме того, о чем я уже просил вместе с сенатом, как не о том, чтобы ты запечатлел в душе своей ту радость, которая виделась в твоих собственных глазах. Полюби тот день и все же продолжай одерживать победы, приобрети новые заслуги, и ты услышишь новые хвалы, так как ведь говорить одно и то же можно только об одинаковых делах.
(76) Сколько ценного, достойного древности и консула в том, что сенат, следуя твоему примеру, заседал целых три дня подряд, хотя ты еще не исполнил никаких других обязанностей, кроме консульских. Каждый спрашивал, о чем хотел, каждый мог в полной безопасности разойтись с общим мнением, уйти, принести на пользу государству все свои мнения. У всех нас спрашивали мнение, голоса всех перечисляли, и побеждало мнение не то, которое было высказано первым, а лучшее. А прежде разве осмеливался кто-нибудь говорить или даже раскрыть рот, кроме тех несчастных, которых опрашивали первыми? Остальные, устремив взоры вниз, парализованные страхом, сидели молча. С каким душевным страданием и даже с содраганием тела переносили они эту тягостную необходимость давать на все свое согласие, сидя и не раскрывая рта! Мнение свое подавал только один, к нему должны были присоединяться все остальные, но все могли не одобрять этого мнения, и прежде всего тот, кто сам его предложил. Ничто не вызывает у всех такого протеста, как именно то, что преподносится им, точно принятое всеми. Может быть император в сенате притворно выражал уважение консульскому достоинству, но зато, выйдя из сената, сейчас же превращался опять в государя и обычно отказывался от консульских обязанностей, пренебрежительно и даже презрительно относился к ним.
Этот же наш государь так исполняет консульские обязанности, как если бы только и был консулом, и считает ниже своего достоинства только то, что ниже достоинства консула. Прежде всего, когда он выступает из дома, его никогда не задерживают никакие условия этикета; не бывает никакой суеты среди выступающих перед ним людей. Единственно, что его задерживает при выходе из дома, это наблюдение за птицами и исполнение предуказаний богов. Никого перед ним не расталкивают, никого не разгоняют. Всем путникам предоставляется спокойно двигаться вперед, ликторы призываются к действию весьма редко, наоборот, часто консула и принцепса задерживала своим движением толпа. А почет, который оказывается ему самому, так скромен, так сдержан, что кажется, что под видом доброго государя выступает какой-нибудь древний великий консул. Путь его чаще всего лежит на форум, но иногда и на Марсово поле.
(77) Ведь на консульских комициях он часто присутствует лично. Такое же удовольствие доставляет ему присутствовать при сложении консулами должности, как и при ее получении. Стоят кандидаты у курульного кресла, как он и сам когда-то стоял перед креслом консула; к присяге они приводятся в тех же словах и выражениях, в каких не так давно присягал и сам принцепс. Ведь он сам придает такое большое значение клятве, что и от других ее требует в точности. Остальная часть дня посвящается трибуналу. И там тоже как строго соблюдается справедливость, как соблюдаются законы! Если к нему обращались как к государю, он говорил, что он консул. Он не сократил ни прав, ни авторитета никаких должностных лиц, наоборот, увеличил их. Если он посылает много дел к преторам, называя их при этом своими коллегами, то делает это не потому, что это популярно и приятно для слуха граждан, но потому, что сам так чувствует. Он придает столько достоинства этой должности, что не видит больше почета в том, что кто-нибудь назван коллегой принцепса, чем в том, что он сам претор. При этом он так усидчиво работает на трибунале, что кажется, что он отдыхает на этой работе. Кто из нас вкладывает в свою работу столько забот, столько усердия, кто так соответствует занимаемой должности, кто ее так хорошо исполняет? И, конечно, справедливо, чтобы тот, кто сам признает консулов, стоял несколько выше всех консулов. Ведь недостоин был бы своей судьбы тот, кто, имея возможность раздавать должности другим, сам не смог бы их исполнять. Тот, кто назначает консулов, пусть учит тех, кто принимает от него эту должность, и убедит их в том, что он сам хорошо сознает, какое значение имеет та должность, которую он им поручает. Отсюда получится то, что и они будут сознавать значение получаемой от него должности.
(78) Тем более справедливо сенат просил и настаивал, чтобы ты принял консульство в четвертый раз. Своим послушанием докажи, что это был голос власти, а не лести, потому что ни в каком другом деле ни сенат не может потребовать от тебя столько повиновения, ни ты не должен оказывать его в такой степени сенату. Как жизнь других людей, так и жизнь государей, даже тех, которые считают себя богами, коротка и непрочна. Поэтому всякий достойный человек должен стараться и стремиться к тому, чтобы и после своей смерти приносить пользу своему государству памятью о своей умеренности и справедливости; а больше всего таких примеров может показать именно консул. Ведь, конечно, твое намерение состоит в том, чтобы восстановить и вернуть свободу. Но какой же почет ты должен ценить выше, каким должен пользоваться титулом, как не тем, который был создан первым после завоевания свободы. Нет никакого ущерба для гражданского достоинства в том, чтобы быть одновременно и консулом, и государем, а не только одним консулом. У тебя есть еще основание для этого в скромности твоих коллег; я так выражаюсь, потому что ты и сам так говоришь и хочешь, чтобы и мы так говорили. При их скромности им будет тягостно вспоминать о том, что они стали консулами в третий раз, если при этом они не будут видеть тебя консулом еще больше раз, чем они. Да и не может простым людям не казаться чрезмерным то, что подходит только для государя. Удовлетвори, цезарь, наши просьбы и, поскольку ты обычно предстательствуешь за нас перед богами, исполни наши молитвы в той мере, в какой сам можешь это сделать.
(79) С тебя, может быть, и достаточно трех консульств, но нам этого мало. Твое третье консульство произвело на нас такое впечатление и так нас настроило, что мы хотим иметь тебя консулом еще и еще раз. Мы бы меньше стремились к этому, если бы не знали заранее, каким оно будет. Нам было бы легче отказаться от первого испытания твоих качеств, нежели теперь, когда мы уже узнали их на опыте. Будет ли нам дано снова увидеть такого консула? Будет ли он так выслушивать наши просьбы и так быстро давать на них ответы, будет ли доставлять нам столько радости, сколько сам их испытывает? Возглавит ли он наше общее ликование, которому сам окажется и зачинщиком, и причиной; будет ли пытаться сдерживать, как обычно, наши изъявления чувств, хотя не сможет? Борьба сената со скромностью государя, какая бы сторона ни победила, представляет для нас зрелище радостное и знаменательное. Но я предвижу какую-то новую радость, еще больше той, которую мы испытали недавно. Найдется ли такой неразумный человек, чтобы не надеяться на то, что консулы бывают тем лучше, чем чаще их избирают. Всякий другой дает себе после трудов, если только не предается непрерывной праздности и наслаждениям, отдых и покой, ты же, освободившись от обязанностей консула, принимаешь на себя заботы государя и притом так высоко ценишь умеренность, что в качестве государя не присваиваешь себе обязанностей консула, а будучи консулом не претендуешь на права государя. Мы видим, как такой правитель идет навстречу пожеланиям провинций, как отзывается на просьбы даже отдельных государств. Не представляет никакой трудности добиться у него аудиенции, ответ его никогда не заставляет себя ждать; люди сейчас же к нему допускаются, и он их незамедлительно отпускает. Наконец-то пришло такое время, когда двери государя не осаждаются толпою отвергнутых посетителей.