Михаил Попов
Паруса смерти

 

   Из энциклопедии «Ла Гранд».
   т. 25, Париж
   ОЛОННЭ — настоящее имя Жан-Давид Hay, капитан флибустьеров, родился в 1630 году в окрестностях портового города Сабль-д'Олоннэ (ныне Ле-Сабль-д'Олон), департамент Вандея.
   В 1650 году он отплыл из Ла-Рошели на Антильские острова, где прослужил у хозяина три года, выполняя самую разную работу. По истечении этого срока Олоннэ направился на остров Санто-Доминго (Эспаньола) — современное название Гаити, — где стал одним из лучших буканьеров [1]. После столкновения с испанцами, которые решили изгнать иностранных охотников со своего острова, и с трудом избежав резни и мести собственных товарищей, которых он покинул на произвол судьбы, Олоннэ добрался до острова Тортуга, принадлежавшего Франции, где и поклялся в смертельной ненависти к испанцам.
   Вооружив небольшой отряд, он совершил несколько удачных экспедиций против испанцев и захватил богатую добычу, но вскоре потерпел кораблекрушение и потерял корабль.
   Осуществив несколько мелких вылазок на шлюпках, он для борьбы с испанцами получил от губернатора острова Тортуга второй корабль. После нескольких плаваний он снова потерпел крушение и едва не погиб при нападении на город Кампече на полуострове Юкатан (Мексика).
   Вернувшись спустя какое-то время на Тортугу, Олоннэ решил снарядиться посерьезней и вместе с Мигелем Баском — другим известным пиратом — собрал флотилию из восьми судов и четырехсот сорока человек. С этими силами он вышел в поход и успешно атаковал, захватил и разграбил города Маракаибо и Сан-Антонио-де-Гибралтар в 1666 году. За ними пали и другие испанские города: Пуэрто-Кавалло и Сан-Педро. Истязая пленных испанцев, Олоннэ собрал большие суммы денег в качестве выкупа. После этих «подвигов» он собрался в Гватемалу, но основная масса флибустьеров не поддержала своего капитана и покинула его.
   Корабль Олоннэ снова был разбит бурей у берегов острова Лас-Перлас. Построив из обломков судна небольшой бот, Олоннэ с несколькими верными людьми почти добрался на нем до Юкатана, но снова буря уничтожила его суденышко. Он продержался на берегу несколько месяцев, живя охотой и рыбной ловлей, но, безоружный и гонимый голодом, направился через джунгли в Панаму, где был взят в плен индейцами-каннибалами, разорван на куски и съеден.
   Так окончил свою жизнь знаменитый пират.
   Это случилось на островах Бару (ныне Барро-Колорадо) в Дарьенском заливе в 1671 году.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

   Галион погибал. Двухчасовое сражение превратило гордость испанского королевского флота в кучу обломков. Бушприт разнесен в щепы, фок-мачта срезана как бритвой, в носовой части чуть выше ватерлинии зияла громадная дыра с рваными краями. Одного взгляда на бывшую плавучую крепость было достаточно, чтобы понять: через час, самое большее полтора она скроется под зеленоватыми волнами Карибского моря.
   Между тем на палубе побежденного корабля было полным-полно народу. Половину его составляли мертвецы в разнообразных и не всегда живописных позах, застывшие то здесь, то там. Живые разделились на две примерно равные группы. Первая, состоявшая из испанских офицеров и матросов, еще совсем недавно бывших полновластными хозяевами судна, сгрудилась вокруг грот-мачты. Их одежда была изорвана в клочья, лица испачканы пороховой копотью и кровью. Вид они имели жалкий. Окружившие их корсары тоже мало походили на светских львов, одевшихся для придворного бала, но при этом выглядели победоносно и даже самодовольно.
   Заслуживает внимания тот факт, что эта весьма живописная сцена была абсолютно немой, если не считать хлопанья изодранных парусов на изуродованных реях.
   Молчали все потому, что ждали, что скажет человек, сидящий на бочонке из-под рома, который был установлен шагах в пяти от столпившихся пленников между двумя испанскими трупами. Красный каблук пиратского ботфорта попирал сияющую, покрытую тонкой резьбой кирасу. Локоть черного, расшитого серебром камзола опирался на приподнятое колено, широкая ладонь поддерживала загорелый подбородок, синие глаза спокойно глядели из-под черных, сросшихся на переносице бровей. От этого спокойного взгляда у пленных испанцев по спине текли ручьи холодного пота и в жилах сворачивалась еще оставшаяся в них кровь.
   Дело в том, что сидящего на бочонке человека звали Жан-Давид Hay, по кличке Олоннэ. Никому от Панамы до Барбадоса не нужно было объяснять, что значит быть испанским пленником в руках этого корсара. Многие всерьез считали, что он специально выпущен из ада для сведения каких-то тайных счетов с его католическим величеством испанским королем.
   Так оно или нет, но матросы испанских галионов, чей путь должен был пролечь через воды Карибского моря, перед отправлением в плавание возносили специальные молитвы, прося Господа, чтобы он уберег их от встречи с бурями-ураганами, чудищами морскими, рифами подводными и Олоннэ.
   Олоннэ поддерживал общее молчание, переводя взгляд с толпы пленников на корабль с отверстыми пушечными портами, еще окутанный остатками порохового дыма, качающийся на волнах примерно в двух кабельтовых от гибнущего галиона. Этот корабль назывался «Месть», и в нем воплотилась его жажда отмщения испанцам за все то, что ему пришлось от них снести в предыдущие годы.
   Олоннэ молчал не просто так, не из желания устрашить своим молчанием побежденных, он просто ждал, когда из трюма вернутся посланные им люди и сообщат, какой именно добычей набит взятый в столь кровопролитном бою приз. От этого во многом зависела судьба тех, кому повезло (или не повезло) остаться после сражения в живых.
   Первым появился Ибервиль, худой одноглазый гасконец. Волосы у него были забраны на затылке в две просмоленные косицы, изо рта торчала длинная трубка, которую он не выпускал из своих гнилых зубов даже во время абордажа. Прочитав в глазах капитана немой вопрос, он сказал:
   — Сахар.
   — Сахар?
   Ибервиль кивнул.
   — В носовом трюме больше ничего нет.
   Один глаз Ибервиля был затянул бельмом, зато в другом заключались и зрение орла, и зрение совы. Капитану и в голову не пришло заподозрить его в том, что он чего-то не увидел.
   — Сахар, — повторил он с какой-то трудноуловимой интонацией.
   Обойдя грот-мачту, показался ле Пикар, квадратный громила в кожаной куртке, надетой на голое, чрезвычайно волосатое тело. Если бы он не брил лицо, то зарос бы до самых глаз. Брился же он только для того, чтобы всем были видны искусно вытатуированные на щеках розы.
   Доклад ле Пикара тоже состоял из одного слова:
   — Табак.
   Олоннэ молча посмотрел в сторону «Мести».
   Ле Пикар поскреб алую розу у себя на правой щеке рукоятью пистолета.
   — Клянусь костями «веселого Роджера», Ферре тоже ничего не найдет.
   Вопросительный взгляд капитана обратился к нему.
   — Из третьего трюма разит как из преисподней, ничего там нет, кроме необработанных воловьих шкур.
   Олоннэ криво усмехнулся.
   — Ирония судьбы, — тихо сказал он. Мало кто его услышал, а те, кто услышал, вряд ли поняли. А между тем синеглазый капитан всего лишь имел в виду первые годы своей жизни в Новом Свете, когда он зарабатывал себе на жизнь, батрача на одного звероподобного буканьера. Ему приходилось убивать одичавших буйволов, коптить их мясо и выделывать шкуры.
   Ле Пикар оказался прав. По лицу появившегося Ферре было видно, что ничего ценного он не отыскал. Переступая через трупы кривыми ногами в полосатых чулках, носатый канонир подошел к капитану и разочарованно развел искусными в бомбометании руками:
   — Шкуры.
   — Что ж, — опять-таки очень негромко сказал Олоннэ. — Нам не повезло, но я подозреваю, что кое-кому не повезло еще больше, чем нам.
   Капитан встал и, резко обернувшись к сгрудившимся испанцам, спросил:
   — Как вы думаете, кому?
   Слова эти были произнесены на кастильском наречии, но звук родной речи ничуть не обрадовал пленников. Трудно сказать, в какой именно форме проявил бы себя закипающий капитанский гнев, если бы в разговор не вмешался крупный лысый корсар с толстым красным носом, несшим на себе след сабельного ранения. Это был Моисей Воклен, один из помощников Олоннэ, в недавнем прошлом сборщик налогов из Пикардии, высланный за какие-то служебные прегрешения в заморские земли французского короля. Он появился за спиной у капитана и положил ему на плечо мощную лапу, поросшую густым рыжим волосом.
   — Что? — недовольно спросил Олоннэ.
   Воклен наклонился к его уху и прошептал несколько фраз. В лице капитана зажегся огонек интереса.
   — Да? Где они?
   Лысая голова кивнула в сторону кормы:
   — В большой каюте.
   Олоннэ улыбнулся, обнажая неровные, но крепкие зубы, выражение лица его сделалось угрожающе плотоядным. Не раздумывая далее, он решительно зашагал в указанном направлении.
   — А что делать с ними? — спросил Ферре. Он имел в виду испанцев.
   — Неужели ничего не приходит в голову? — усмехнулся Олоннэ, переступая через очередную кирасу.
   — Куда это он? — спросил одноглазый Ибервиль у Воклена.
   Тот не успел ничего ответить, потому что и спрашивающему и остальным, находящимся на палубе, все стало понятно само собой.
   Со стороны кормы донесся истошный женский вопль. Затем второй.
   — Там женщина? — спросил туго соображающий Ферре.
   — Две, — улыбнулся Воклен.
   — Откуда они там взялись? — удивился ле Пикар, почесывая татуировку на правой щеке.
   В этот момент от толпы испанцев отделился черноволосый юноша в изорванной, окровавленной рубахе и бросился в направлении кормы. Воклен как будто ждал этого, он нанес ему мощный удар эфесом шпаги в челюсть и, когда тот рухнул на палубу, спокойно сказал:
   — Теперь мы знаем, за кого можно будет требовать выкуп. Этот кабальеро несомненно родственник благородных сеньорит из кормовой каюты.
   Лежащий глухо застонал.
   — Я прав? — наклонился к нему Воклен.
   Женские вопли продолжали доноситься до столпившихся на палубе мужчин. Испанцы все более мрачнели, корсары, наоборот, веселились, подмигивали друг другу и отпускали подходящие к случаю сальные шуточки. Впрочем, далеко не все матросы Олоннэ были в восторге от того, что им приходилось выслушивать. За полтора месяца плавания в водах Гондурасского залива они успели здорово изголодаться по женскому обществу и были готовы отказаться от своей доли добычи ради возможности присоединиться к столь буйно развлекающемуся в кормовой каюте капитану.
   — Да что он там с ними делает?! — поморщившись, спросил Ферре, когда до его слуха донесся особенно душераздирающий женский возглас.
   — Ты все еще надеешься, что и нам что-нибудь достанется, да? — усмехнулся Воклен.
   Ферре досадливо махнул рукой:
   — Да нет. Я просто хочу представить, как он управляется с двумя сразу. Ведь ты послушай, клянусь мощами святой Терезы, кричат обе. Одновременно.
   — Ничего удивительного, наш капитан недаром считается первым любовником на морях Мэйна. [2]
   Ле Пикар сокрушенно покачал головой:
   — Лучше бы он был женоненавистником, у нас был бы шанс получить за этих испанок неплохой выкуп. Я уверен, что они дамы из знатной семьи.
   Состояние рассеянного равновесия продолжало сохраняться на палубе. Все понимали: надо что-то предпринять, что-то решать с пленными, но ужасающие и соблазнительные картины, невольно возбуждаемые в головах мужчин долетающими до них звуками любовной битвы, лишали их возможности действовать. Воображение — могущественная сила, противиться ей трудно. Сексуальная тяга, замешенная на лютом любопытстве, способна свести человека с ума. Возбуждение, охватившее кровожадную и любвеобильную матросню, было уже сравнимо с тем, что вело ее на абордаж всего полчаса назад. Хоть бы одним глазком взглянуть, что там происходит, — эта мысль, пересказываемая на разные лады, разными словами, бродила в корсарской толпе. При этом все понимали, что подсматривать не следует, всякий, кто попытается это сделать, рискует жизнью больше, чем тот, кто явится с зажженным факелом в пороховой погреб.
   — Черт побери, надо что-то делать! — сказал Ферре, но по голосу было ясно, что он не знает, что именно.
   — Да, — согласился ле Пикар, поглядывая на корсаров, которые все более тесным кольцом собирались вокруг пленных испанцев.
   Ибервиль прищурил свой единственный глаз.
   В этот момент палуба едва заметно дрогнула: вода продавила одну из трюмных перегородок, и крен на нос заметно увеличился. Кусок уже надломленной реи рухнул вниз, сокрушив часть изрешеченного фальшборта.
   Крики, доносившиеся из каюты, стали немного глуше и почти полностью перестали напоминать человеческие.
   — Надо бы сказать капитану, что у нас почти не осталось времени, — буркнул ле Пикар, продолжая ощупывать красную розу. — Как бы ни была велика его страсть к женскому полу, вряд ли стоит из-за нее идти ко дну.
   — Может быть, спустить шлюпки? — неуверенно сказал Ферре.
   — Зачем? — удивился Воклен.
   — Побросаем туда испанцев — и пусть катятся к дьяволу.
   Палуба опять дрогнула, как будто судорога пробежала по шкуре громадного животного.
   Воклен улыбнулся и пожал плечами:
   — Приказывай, пусть спускают.
   Чувствовалось, что он не считает это решение правильным, но не хочет принимать на себя ответственность за принятие другого.
   Уже приготовившиеся к неизбежной гибели подданные католического короля, узнав, что им предоставляется шанс на спасение, проявили чудеса расторопности, буквально через несколько минут три сохранившие относительную плавучесть шлюпки покачивались на волнах. В них градом сыпались с накренившегося борта пленники. Никто и не подумал предоставить им веревочные лестницы, они ломали ноги, барахтались в воде, цеплялись исцарапанными руками за дырявые борта, но были при этом счастливы.
   — Пожалуй, нам тоже пора отправляться, — сказал Ибервиль.
   По его команде часть корсаров начала грузиться в шлюпки с борта «Мести».
   Вскоре на палубе гибнущего галиона остались лишь Воклен, Ибервиль и Ферре.
   — Еще несколько минут — и у нас появится шанс отправиться на дно с этой испанской развалиной, — напряженно усмехнулся последний.
   — Ненасытный, — пробормотал Ибервиль.
   Бывший сборщик налогов был спокойнее других, он слишком хорошо знал капитана и был уверен, что у него нет желания погибать именно сегодня.
   И он оказался прав.
   Когда галион потрясали последние предсмертные судороги, когда вода вокруг него сделалась сладкой от растворяющегося сахара и большинство корсарских шлюпок отошло от предполагаемого места водяной воронки примерно на полукабельтов, из дверей кормовой каюты появился Олоннэ. Выглядел он довольно странно. Одежда его несла на себе следы бурного любовного приключения, и это было как раз неудивительно, зато окровавленная сабля в руках могла бы озадачить человека, не слишком хорошо знакомого с привычками капитана.
   — Ну, слава Богу, — прошептал Ферре. Хотя, как выяснится через несколько минут, как раз ему не надо было бы спешить радоваться.
   Загадочно и удовлетворенно улыбающийся Олоннэ прыгнул в шлюпку, благо борт тонущего галиона уже не слишком возвышался над нею, и гребцы тут же ударили веслами о воду.
   Сабля капитана была окровавлена, но никто из сидевших в шлюпке не спросил его, почему бы это. Все прекрасно знали, что капитан Олоннэ страдает особого рода сексуальной брезгливостью. Большинству мужчин бывает неприятно знать, что женщина, с которой он оказался в постели, когда-то дарила своим вниманием других мужчин; капитан «Мести» не мог смириться с мыслью, что какая-то женщина, переспавшая с ним, может впоследствии оказаться в объятиях другого любовника. До такой степени не мог смириться, что принужден был убивать всех женщин, с которыми переспал.
   Олоннэ вытер лезвие о рукав своего камзола.
   Никто не решался заговорить с ним. Впрочем, и так все было ясно. Олоннэ начал задавать вопросы сам. Он первым делом поинтересовался, как его подчиненные обошлись с пленными испанцами.
   — Посадили в шлюпки и отправили на все четыре стороны.
   Благодушное выражение лица капитана сменилось удивленным.
   — Живых?
   По спине канонира Ферре побежала струйка испуганного пота, горло его перехватило.
   — Да. Шлюпки у них дырявые.
   — Всех отпустили живыми?
   — У них почти нет весел, а до ближайшего берега два дня пути, — пытался оправдываться канонир, но с ужасом понимал, что оправдаться ему не удастся.
   — Это ты их решил отпустить?
   — Одного мы взяли с собой. Это сын владельца этого судна, Мануэль де ла Барка. Он брат тех двух девушек… — Ферре замолчал, не закончив фразу. Больше не имело смысла говорить.
   — Ферре!
   — Да, капитан.
   — Ты же знаешь, что я уже семь лет воюю с испанцами. Что я уже семь лет убиваю каждого испанца, попавшего ко мне в руки, но еще далек тот час, когда можно будет сказать, что я рассчитался с ними.
   — Нельзя же убить всех испанцев… — растерянно развел руками канонир.
   — Но стараться надо. Ты меня понял?
   — Но ты же сам сказал, чтобы мы поступали с ними, как нам покажется правильным.
   — Надо было понять, что я всего лишь предлагаю вам выбрать способ казни. Утопить или повесить.
   Канонир опустил голову.
   — Встань, Ферре.
   Канонир встал, пряча глаза от пристального синего взгляда.
   — В мои планы не входит, чтобы испанцы подумали, что Олоннэ смягчился, что впредь он будет щадить своих испанских противников. Я не хочу, чтобы они стали бояться меньше, чем боялись до сих пор. Сейчас ты, Ферре, поплывешь за ними и сообщишь им, что ничего не изменилось; я буду, как и прежде, убивать каждого кастильского выродка, который попадет мне в руки.
   С этими словами Олоннэ ударом кулака свалил канонира в воду.

Глава вторая

   Действие этой главы начинается за семь лет до вышеописанных событий.
   Городок Ревьер, расположенный неподалеку от порта Сабль-д'Олоннэ, пожалуй, самый живописный на всем вандейском западе Французского королевства. Историческая его судьба сложилась весьма счастливо: за всю шестивековую историю своего существования он ни разу не подвергался изнурительным осадам и чрезмерным разграблениям. В окрестностях его бродили тучные, как принято выражаться, стада, расстилались пшеничные поля и виноградники. Население, хотя и состояло по большей части из гасконцев, широко прославившихся своим горячим нравом, было трудолюбивым и богобоязненным.
   Несмотря на все вышесказанное, Ревьер вряд ли бы обратил на себя наше внимание, когда бы не одно обстоятельство: в нем в 1629 году поселился некий Огюстен-Антуан Hay, одноногий инвалид. Ногу он потерял на полях Тридцатилетней войны [3], полыхавшей тогда на полях Европы. За свой героизм и воинскую сообразительность он заслужил большую признательность маркиза де Мейе-Брезе, племянника великого, проницательного и непобедимого кардинала Ришелье. Признательность эта выразилась в известной сумме денег, ее хватило на то, чтобы приобрести водяную мельницу и хороший участок земли в таком тихом, уютном местечке, как городок Ревьер.
   Ришелье не дожил до победы в Тридцатилетней войне, но, несмотря на это, его идеи «европейского равновесия» и «естественных границ» были полностью реализованы его преемниками. Угроза испано-австрийской и папской гегемонии на континенте была устранена. Мазарини унаследовал не только любовницу своего предшественника, но и его политику, и вскоре произошло приращение территории королевства за счет Эльзаса и Лотарингии, Артуа и Руссильона.
   Огюстен-Антуан Hay тоже в эти годы не топтался на месте, он женился и родил троих сыновей — Ксавье, Жана-Давида и Дидье; прикупил еще две мельницы и большой кусок заливного луга у разорившегося, полусумасшедшего дворянина, посвятившего всю свою жизнь алхимической лаборатории в подвале полуразвалившегося замка. На этот замок рачительный инвалид посматривал с таким же вожделением, как Людовик XIII — на правый берег Рейна. И с таким же примерно результатом. Король решил передоверить завоевание раздробленных германских земель своему преемнику. Огюстен-Антуан хранил в душе убеждение, что кому-нибудь из его сыновей удастся прибрать к рукам рассадник богопротивных измышлений и место постановки подозрительных опытов.
   Больше других радовал отца его первенец — Ксавье. Большой, добродушный, трудолюбивый, он очень быстро сделался помощником отца во всех его хозяйственных делах. Ему было всего двенадцать лет, а Огюстен-Антуан мог доверить ему расчеты с сезонными рабочими на виноградниках или другие столь же непростые дела, требующие и твердости, и сметки, и знания счета. Ксавье рос увальнем, но увальнем обаятельным. Ему не было чуждо и чувство справедливости: свою огромную физическую силу он никогда не применял по пустякам и не пытался ею бравировать. Отец и мать (рано умершая и тем самым оказавшаяся за пределами нашей истории) не могли на него нарадоваться.
   — Имея всего одну ногу, но при этом имея такого сына, я крепко стою на земле, — любил говаривать папаша Огюстен.
   Любили Ксавье не только родственники, но и соседи, он никому не отказывал в помощи, не кичился зажиточностью своего хозяйства перед бедняками, умел пошутить и развеселить всех, когда это было необходимо.
   Зато с третьим сыном, Дидье, мельнику Hay не повезло. Уродился он тщедушным и болезненным, рос замкнутым и мечтательным ребенком. Сердце у него было доброе и нрав кроткий, но не радовало это боевого ветерана, никак он не мог взять в разумение, почему от него, столь могучего растения, родился такой нежизнеспособный росток.
   Дидье рано потянулся к грамоте, книгочейству, и поначалу это родителями приветствовалось. «Сделаю из него судейского», — думал папаша Огюстен, ему приходилось видеть, как люди, преуспевшие на ниве научной, добивались больших успехов и в жизни. Но очень скоро стали посещать душу мельника сомнения — на правильном ли пути находится его младший сынок. Тропинка, по которой он шел к вершинам образованности, начала осторожно поворачивать в сторону алхимического логова в запущенном замке барона Латур-Бридона.
   Мальчик проводил в обиталище барона все больше и больше времени и от каких-либо обязанностей по дому отказался наотрез. Родовитый алхимик взял его под защиту. В те времена даже очень богатому мельнику трудно было тягаться с дворянином, пусть даже почти разорившимся. После судебного разбирательства было принято решение, которое барон расценил как соломоново, а Огюстен-Антуан Hay — как издевательство над идеей правосудия: юноша по имени Дидье Hay был отдал в услужение барону Латур-Бридону за шесть экю в год.
   Судебная тяжба поглотила довольно много времени, огромное количество денег и все внимание папаши Огюстена. Ввиду этого его средний сын Жан-Давид начисто выпал из поля зрения. К тому же к. концу процесса по поводу Дидье скончалась мадам Hay, так что быстро подраставший Жан-Давид был полностью предоставлен в свое собственное распоряжение. Он рос воистину средним братом. Во всех отношениях он располагался как бы посередине между Ксавье и Дидье. Осанкой и силой он походил на старшего брата, задумчивостью и погруженностью в себя — на младшего. Он не отказывался от работы по дому и хозяйству, как Дидье, но и не отдавался делу с таким жаром и интересом, как Ксавье. Не избегал веселых компаний и девушек, как ученик алхимика, но и не становился душою общества и всеобщим любимцем, как наследник мельника. Он жил, не обращая на себя особого внимания, при этом всегда мог за себя постоять. Он старался избегать ситуаций сомнительных и опасных, но не стал бы предостерегать другого, видя, что он стоит на краю гибели.
   Трудно сказать, как сложилась бы его жизнь, когда бы не…
   Впрочем, все по порядку.
   Жан-Давид влюбился.
   Ее звали Люсиль.
   Дочь виноградаря. Высокая, белотелая, русоволосая. Может быть, именно своей белотелостью и цветом волос она поразила воображение девятнадцатилетнего мельника. Ревьерские красавицы по большей части были жгуче черноволосы, со смуглой кожей.
   Ничего сверхъестественного в том, что дочь виноградаря понравилась сыну мельника, нет. Ситуация эта должна была бы разрешиться очень просто — свадьбой ко всеобщему удовольствию. Все осложнилось тем, что дочь виноградаря понравилась не одному сыну мельника, а сразу двоим. Ксавье тоже оценил и цвет ее волос, и необычайную белизну кожи.
   Люсиль выбирала недолго. Она выбрала Ксавье. Всем окружающим показалось, что она сделала правильный выбор. Да, Жан-Давид парень статный, неглупый, но не может он все-таки идти ни в какое сравнение со своим старшим братом.
   Средний брат, изменив своей обычной манере поведения, не стал скрывать, что его не устраивает такой поворот событий. Возвышенная, одухотворенная любовь в его сердце стала переплавляться в угрюмую страсть. Он вел себя вызывающе по отношению к Ксавье и терроризировал Люсиль грязными намеками и предложениями.