Страница:
– Слушаю, – сказал оп, стараясь говорить спокойно и даже равнодушно. – Конечно, я, Брюханов… Здравствуйте… что? Подождите, зачем же так? Я сейчас же приеду…
– Я вас не впущу, – звенящим голосом сказала на другом краю Москвы Анна Михайловна, и он услышал, как она всхлипнула. – Приходить незачем, поздно. Я вас не впущу!
– Анна Михайловна, успокойтесь… Что случилось? Вы можете мне сказать?
– Не мо-огу! Не-ет! Не-ет! – торжествующе-бессильно пропела она. – Вы просто совершенное ничтожество! Вам незачем ничего знать! Не пытайтесь больше, слышите, не пы-тай-тесь больше сюда даже приблизиться! Я вас оскорблю! Выгоню!
– Анна Михайловна…
Петя услышал короткий треск: трубку бросили, оборвав его на полуслове, и он, посидев с минуту, совершенно растерянный, не зная, что и думать, быстро вскочил, кое-как собрался, выбежал на улицу мимо знакомой, благообразной привратницы, не поздоровавшись и даже не заметив ее, что заставило старушку надолго прервать бесконечной вязание, поймал такси и через полчаса уже топтался у знакомой двери, с тяжелым сердцем, непрерывно звоня. Дверь распахнулась, и он увидел Анну Михайловну, всю какую-то необычайно растрепанную, маленькую и невероятно воинственную; не дожидаясь приглашения, Петя шагнул через порог, и тут внезапно миниатюрная, почти игрушечная старушка, с трясущимися от гнева губами, стала подпрыгивать, беспорядочно стучать Петю в грудь невесомыми кулачками и стараться вытеснить его назад за дверь.
– Как вы смеете! Как вы смеете! – говорила она, сверкая глазами. – Вы сюда не войдете! Никогда больше не войдете! Не войдете! Не войдете! Не войдете!
– Войду! – буркнул оп, невольно задирая голову повыше, чтобы разгневанная хозяйка не могла достать ему до лица, и медленно протискиваясь по коридору все дальше. – Войду, – повторил он. – Можете вызывать милицию. Что с Ольгой?
– Нахал! Бессердечный человек! – заявила Анна Михайловна, последний раз подпрыгнув и толкнув Петю в грудь назад к двери, затем, тяжело дыша, свалилась на стул возле зеркала и стала молча и бессмысленно смотреть на молодого верзилу, основательно исхудавшего за неделю неврастении и тоски, с трудом сдерживающего приступ кашля; жалея ее, он сказал:
– Вы меня мучаете, Анна Михайловна… Скажете ли вы наконец, что с Олей? Где она сама? Что случилось?
– Я должна вас спросить, я! – вновь повысила голос Анна Михайловна. – Боже мой, Боже мой, упустить такую девушку! Да, да, мне нечего вас оберегать, я все скажу! – мстительно продолжала она, заметив, как Петя вздрогнул. – Я настоятельно советую ей побыстрее выйти замуж за другого! За человека, который ее любит еще со школьной скамьи, который ее обожает и готов для нее… на все, понимаете, на все! И она просто дура, что не сделала этого до сих пор.
– Анна Михайловна…
– Нет, нет, выслушайте меня до конца! Не делайте взволнованный и страдающий вид, не стройте из себя благородного юношу! – остановила его она и, немного отдохнув, вновь пошла в наступление: – И даже это не главное, вы, безжалостный человек, растоптали в ней личность! Понимаете, личность! Такая гордая, с такой прекрасной душой – и вот ей встречается на пути такое… такое… бесчувственное млекопитающее в штанах, представляется этаким непорочным ангелом – и она забывает все; она готова на все! И идет на все! Она ничего больше не видит, и не хочет знать. Боже мой, Боже мой! Слышите, немедленно освободите ее душу, немедленно! Я требую!
– Как же я освобожу! – теперь уже пришел в волнение и Петя и потребовал: – И не смейте меня оскорблять! Я этого не выношу!
– И не подумаю! – заявила хозяйка вскакивая и снова подступая к нему. – Вы получаете по заслугам! Вы… вы…
– Стойте! Вы ведь добрый человек, вы и мухи не обидите… Зачем же так? – с невольной укоризной и обидой оборвал ее Петя; у него губы задрожали, и тогда Анна Михайловна, всхлипнув, сама ткнулась маленькой головкой ему под мышку и расплакалась.
– Скверно! Как это скверно! – говорила она сквозь слезы. – Зачем же люди мучают друг друга… Как вы могли! Как вы могли!
– Да что, что я мог! – выходя из себя, почти закричал Петя, с трудом сдерживаясь, чтобы не схватить ее за плечи и как следует не тряхнуть. – Что же я, наконец, сделал? Что? Говорите…
– Вы еще и актер! Вы еще и не знаете! – не желая сдаваться, возмущалась и Анна Михайловна. – Она не успела уехать в командировку, а вы уже у другой, вы уже… Она даже ребенка от вас не захотела! Она… Боже мой, что я говорю…
– У другой? У какой другой? Какого ребенка? Что за галиматья… Подождите… Да не прыгайте вы, ради Бога! – окончательно сорвался Петя, затопал и, чувствуя, что краснеет, все же не дрогнул под пронзительным взглядом безмерно разгорячившейся старушки, поймал ее руки, легонько сжал их. – Не было этого, ложь! Ложь! Как вы можете не верить… мне! – выдохнул он, сам себе изумляясь и клянясь в первую же встречу свернуть Лукашу шею («Он! Он, мерзавец! – стучало в голове. – Больше некому!»), и в то же время увлекая хозяйку из прихожей в комнату. – Нам необходимо поговорить! – требовал он. – Отвратительная мерзкая ложь! Так вот оно что! А я мозги вывихнул, никак ничего не пойму! Нет, этого так нельзя оставить! Как же она могла! Нет, вы окончательно все с ума сошли. Успокойтесь, вы успокойтесь, вы же видите, я спокоен, я – ничего… Ах, черт возьми! Это был бы непременно сын… Понимаете – сын!
– Что за чушь! – слабенько выкрикнула окончательно обессилевшая хозяйка. – Откуда такая уверенность?
– А я говорю – сын! Я знаю!
Не выпуская инициативы, Петя провел старушку, ослабевшую от чрезмерных перегрузок, в комнату, придерживая за сухонькие плечи, и бережно усадил, предложив согреть чаю; привыкшая всю жизнь ухаживать за другими и не замечать себя, она окончательно расстроилась, размякла и расклеилась, по ее словам, пришла в совершеннейшую негодность. Намереваясь разрядить обстановку, чрезмерно наэлектризованную, для дальнейшего необходимого разговора, которую сама же и создала, она немного поплакала, посморкалась в платок, затем, взглянув в зеркало, покачала головой, тронула себя под глазами и стала хлопотать вокруг Пети, предлагая ему поужинать и выпить чаю, а он все пытался выбрать момент и откровенно спросить об Оле; он даже вновь начал сердиться на старушку, отчего она по-прежнему молчит и ничего не хочет ему сказать, не так ведь трудно было и догадаться, каково у него на душе. Но и сама Анна Михайловна, отлично зная, чего ждет Петя, не могла сказать ничего определенного; она уже много раз выговаривала себе за свою несдержанность, распущенность, как она сама определяла свое поведение, и совершенно не знала, как же вести себя дальше, о чем теперь говорить с этим молодцом с мрачно горящими черными глазищами, которому она неизвестно зачем на свою голову позвонила, тем более что племянница строго-настрого запретила ей. И дальше они вели себя каждый сообразно со своей тревогой: хозяйка усиленно старалась обратить внимание гостя на банку малинового варенья, собственноручно приготовленного еще прошлым летом во время недельного гостеванья у старой подруги на даче, с добавлением листьев вишни и цветов липы, а он то и дело старался перевести разговор на старую, еще дошкольную фотографию Оли, висевшую в черной резной рамке на стене, но Анна Михайловна всякий раз пренебрежительно говорила, что работа неудачная и не стоит на ней задерживаться. Время шло, и он уже подумывал встать и распрощаться, и как раз в это время раздался, шум в прихожей, послышались веселые, оживленные голоса, и Анна Михайловна, тревожно взглянув на Петю, стремительно встала и вышла из комнаты, оставив дверь открытой. У Пети в груди заныло и что-то черное, бархатистое, жаркое плеснулось перед глазами; он встал, проклиная себя за медлительность, шагнул было к двери, но тут же отошел к окну. Оля кого-то уговаривала остаться и выпить чаю, и молодой, сильный мужской баритон, от которого у Пети все сразу же стало на дыбы, благодарил; что-то робко и невпопад сказала Анна Михайловна, и Петя, старавшийся удержать на губах легкую улыбку, увидел вначале Олю, затем мужчину лет тридцати, чуть пониже себя, с пышной соломенной шевелюрой. По лицу Анны Михайловны Петя тотчас понял, что и для нее появление племянницы с неизвестным светлоголовым, светлоглазым улыбающимся кавалером полнейшая неожиданность и что она попала в незавидное положение.
– О-о! – сказала Оля совершенно чужим голосом. – У нас гости… Здравствуйте, Петр Тихонович… Знакомьтесь, Виталий, это старый тетин знакомый, Петр Тихонович Брюханов, они давно дружат… А это Виталий Эдуардович Аксенов… доктор паук, уже нашумел, из края в край исколесил матушку Азию, – закончила Оля с нарочитой торжественностью в голосе, отступила на шаг в сторону, словно стремясь несколько иронически оценить дело рук своих; мужчины же, обменявшись взглядами, безошибочно почувствовав друг в друге соперника, быстро, стремясь поскорее завершить неприятную им и ненужную церемонию, пожали руки. Виталий сказал при этом: «Очень приятно», а Петя, лишь слегка кивнув, вновь отступил к окну, на выбранную для наблюдения позицию. У него от пришедшей определенности даже настроение улучшилось: вот все и разъяснилось, говорил он себе с облегчением, как все просто и обычно. Не надо искать никаких причин и не надо ничего объяснять; и мать не виновата, наоборот, надо перед ней извиниться; случилось то, что и должно было случиться. Появился весь вон какой удивительно соломенный, обожженный пустынями Виталий – и круг замкнулся. Высокие материи и категории кончились, налицо перспективный доктор наук, а с него, с интеллектуального путаника и бродяги, что возьмешь? И Лукаш здесь, надо думать, ни при чем, так уж сложилось, и некий мифический ребенок, так встревоживший нервную Анну Михайловну, скорее всего плод ее расстроенного воображения…
С любопытством наблюдая за поднявшимися хлопотами, Петя успокоился, вернее, убедил себя в своем равнодушии к происходящему; стоять дальше, когда уже все сидели, было неудобно и неловко, и он незаметно пристроился на диване; Оля же, занятая исключительно доктором наук, только на него и глядела, только с ним и разговаривала, но Анна Михайловна, выбрав момент, когда племянница накладывала Виталию в блюдечко знаменитое малиновое варенье с вишневым листом и липовым цветом и о чем-то тихо говорила ему, оказавшись рядом с Петей, тоже понизила голос почти до трагического шепота:
– Если вы сейчас уйдете, я перестану вас уважать! Навсегда! Будьте мужчиной и борцом!
И хотя глаза у старушки блестели, верный признак близившегося взрыва, Петя, теперь уже сам призывая ее смириться с неизбежным, благодарно улыбнулся ей; он уже твердо решил через минуту встать, попрощаться и навсегда забыть сюда дорогу, но Оля, ничего сейчас не упускавшая, оставила доктора наук и, глядя в их сторону, засмеялась:
– Тетя, тетя, ты, верно, совсем заговорила Петра Тихоновича, а ему и домой пора, у него такая гора дел и обязанностей… Ты не забыла?
– Ольга! – негодующе сказала Анна Михайловна. – Я попрошу тебя не лезть в чужие дела! Это, по крайней мере, неэтично!
– Тетя, что ты, зачем же эти ложные приличия? Ведь Петр Тихонович и в самом деле, кажется, умирает со скуки…
– Тебе кажется! Ты, милая племянница, перекрестись! – не осталась в долгу Анна Михайловна, и Петя, еще раз оскорбленный откровенным и грубым желанием отделаться от него поскорее, забывая о только что принятом решении, к торжеству старушки, заявил, что он, пожалуй, еще выпьет чашку чая, и пересел ближе к столу.
Удачно, сверх ожидания, завершив в Москве свои дела, Петя до своего, несмотря на категорические возражения Аленки, возвращения в Хабаровск, успел даже съездить за племянником к деду на кордон; сделал он это весьма неохотно, хотя Дениса он любил и был сильно привязан к нему; в обратной дороге он много и с удовольствием рассказывал заметно окрепшему за лето мальчику о дальневосточной тайге и реках, о наводнениях на Амуре. Когда Аленка подхватила потяжелевшего за лето на дедовских харчах внука на руки и закружила его по комнате, Петя с облегчением занялся другими делами и вскоре ушел; в глубине души он побаивался своего племянника и с трудом выдерживал его какой-то особенно пристальный, прямой взгляд. Сразу помолодевшая Аленка, забросив на время свои выкладки и схемы (она возглавляла спецгруппу, работающую по заданию института над таблицами контрольных данных городской наркологической службы), принялась деятельно готовить Дениса к школе и внимательно к нему присматривалась, пытаясь понять, что за изменения произошли в характере мальчика за два месяца пребывания на кордоне. Несомненно он физически окреп, поздоровел, заметно вытянулся; из пухлощекого, рыхлого горожанина превратился в загорелого крепыша с густо исцарапанными руками и ногами. Внук наотрез отказался, например, чтобы она, как раньше, собственноручно купала его; непривычно, сумрачно, совсем по-брюхановски нахмурившись, он заявил ей, что уже не маленький и вымоется сам, без ее помощи. В ответ Аленка затормошила внука; он отчаянно отбивался от ее ласк и, получив наконец свободу, принялся неторопливо, обстоятельно, как и все, что он теперь делал после возвращения от деда, затачивать разноцветные карандаши подаренной ему в числе других сокровищ черно-белой, овальной, в форме пингвина точилкой. Взбивая мусс и одновременно поглядывая на подходившее тесто для беляшей (она решила полакомить внука его любимыми кушаньями), – Аленка с удовольствием слушала рассказы про кордон, про белое-белое поле и про Дика и думала о своем; она старалась никогда не вспоминать своего сумасшествия, время своего разрыва с Брюхановым и ухода к другому, когда дочь на какое-то время осталась фактически без отца и без матери, на руках доброй, но недалекой старухи – Тимофеевны, без конца причитавшей над девочкой о ее несчастной сиротской судьбе; вот когда, пожалуй, и обозначилась самая первая трещина, ведь мужчина может простить женщине измену, а ребенок матери предательство не прощает никогда; здесь срабатывают какие-то иные, неведомые и непредсказуемые биологические силы и связи. Много ли у нее оставалось времени для детей от работы, от мужа, от ее многочисленных общественных нагрузок, от желания нравиться, а главное, пробиться выше, доказать какую-то свою исключительность? Кому доказать? И кто возьмется взвесить весомость сделанного ею, кроме нее самой? Куда пойдут стрелки? Надо честно и бесстрашно – самой себе в глаза… С другой стороны, сколько людей она поставила на ноги, вернула им радость в жизни… Именно, именно… вот утешение и оправдание, делала одно, упускала другое, просмотрела души двух самых близких существ, потому что не смогла, не сумела отдать принадлежащее им по праву естества – всю себя без остатка, все свои помыслы… За все в жизни приходится платить, но такая плата слишком непосильна, она чувствует, что еще чуть-чуть – и не выдержит, надломится.
Аккуратно доев все до последней капли и даже вычистив тарелку досуха кусочком хлебного мякиша, Денис совсем как-то по-иному, чем раньше, сказал: «Спасибо», и Аленке так ясно представился отец на кордоне за своим дубовым столом, как если бы она видела его перед собой на самом деле; сердце ее захлестнула нежность; именно этот мальчуган, беззастенчиво, пристально устремивший сейчас на нее свои золотистые глаза, послан ей жизнью как милость, как единственная возможность оправдать самое себя, успокоиться и очиститься от своей вины, если она была, в нем сейчас главный ее долг и искупление перед жизнью, не выполнив которого ей нельзя будет спокойно уйти, несмотря на все сделанное.
– Денис, – позвала она дрогнувшим голосом, – ну, расскажи еще, как вы там жили, как там у деда? – попросила она и, по выражению глаз, по оживившемуся лицу внука уже зная ответ, испугавшись кольнувшей ее ревности, поспешила добавить: – Да что я спрашиваю! Сама бы там жила, век не уезжала… дед у нас совершенно замечательный… Ничего не скажешь, с дедом нам здорово повезло. Пожалуйста, Денис, не грусти, осень скоро промелькнет, затем зима пройдет, не успеешь оглянуться – весна на носу. А там, глядишь, снова на кордон поедешь, правда? Хочешь снова к деду на кордон? Вот и хорошо. Если будешь слушаться и хорошо учиться, можешь жить все лето у деда…
– Правда? – как о несбыточном счастье, переспросил мальчуган, бросаясь к ней с разгоревшимися глазами. – Правда, бабушка?
– Правда, ну, конечно, правда, Денис, – быстро, не задумываясь, ответила она, стараясь подавить подступивший неведомый страх. – Я так по тебе скучала… Ты ведь меня не забыл, правда? Тебя здесь так все ждали, я даже билеты в цирк сколько раз покупала, думала, приедешь вот-вот, и мы сразу в цирк… А деда Костя с тобой в уголок Дурова собирается, знаешь, там звери стирают белье и лечат друг друга… Давай, давай иди мойся, я тебе чистые трусики и майку приготовила… Ты теперь взрослый человек, ученик первого класса, и все теперь умеешь делать сам. А чего не умеешь – научишься… Так наш дедушка говорит, дед Захар, верно?
Не много прошло времени со дня приезда Дениса, но он с каждым днем все больше озадачивал Аленку своей какой-то необычной для ребенка собранностью, деловитостью и вдумчивостью. Она вспоминала своих собственных детей и не находила в них ничего общего в сравнении с внуком. И она не ошиблась: мальчик с большим интересом, как-то враз, без усилий стал бегло читать и писать, еще лучше рисовал, и она с улыбкой часто наблюдала, как он по вечерам, высунув от напряжения кончик языка, сопел над альбомом. Стараясь теперь как можно больше быть дома, она устраивалась с работой где-нибудь неподалеку; изредка они переговаривались; она начинала находить удовольствие в этих тихих домашних вечерах, особенно когда Шалентьева не случалось дома. Денис все больше втягивался в учебу, и лишь иногда она замечала в нем какую-то недетскую серьезность: сидит над раскрытой тетрадкой или книгой с устремленными прямо перед собой невидящими, застывшими глазами.
– Денис, Денис, – окликала его она, – ау, ты чего задумался?
– Да нет, бабушка, я ничего, так, Дика вспомнил, – вздрагивая от неожиданности, не вдруг отзывался Денис; глаза у него гасли, и он опять принимался за свои тетрадки и книжки. Она никогда не лезла к нему в душу, но, памятуя о своих собственных детях, старалась незаметно участвовать во всех делах внука, естественно втягивая в свои заботы и Шалентьева; и тот, занятый своими трудными и сложными мыслями и планами, вначале нетерпеливо отмахивался, но вскоре невольно оказался вовлеченным в совершенно новый для него по краскам и восприятию, непосредственный, порой удивительно сложный и загадочный мир детства, где так же, как и в высокой политике, каждый новый шаг нужно было завоевывать, а самое главное, закреплять упорными терпеливыми стараниями, где каждую минуту могли произойти неожиданности и после любого промаха приходилось начинать все сначала. Денис часто утомлял Шалентьева своими вопросами и проказами, но тем не менее Шалентьев уже чувствовал какую-то внутреннюю нерасторжимую связь с упрямым, своевольным мальчишкой, только в возне с Денисом на время как бы разжимались жесткие тиски необходимости, а после пытливых непрерывных вопросов неугомонного мальчугана, часто ставящих Шалентьева, человека в общем-то рационального, неулыбчивого, наглухо замкнутого на самом себе, в тупик, ему как бы приходилось переосмысливать раз и навсегда затверженные основы бытия. В общении с мальчиком он чувствовал себя помолодевшим, обновленным и сильным, и тем неожиданнее и резче была его реакция, когда однажды, в один из вьюжных февральских вечеров, Аленка позвонила ему и упавшим, бесцветным голосом сообщила, что Денис исчез; в первую минуту он даже решил, что ослышался,
– Вот уж глупая шутка… Как исчез?
– А так, не вернулся из школы, до сих пор его нет. И привратница не видела… Приезжай домой, я все обзвонила, я с ума схожу…
– Погоди, погоди, – остановил он жену. – Какая-то чепуха… Очевидно, зашел куда-нибудь… Мальчишки… Малышевым звонила? Он с этим… Эдиком дружен…
– Звонила, звонила, – не дала договорить ему Аленка, неосознанно отмечая про себя неожиданную осведомленность мужа. – И Павлику Петрову звонила, и Вале Абрамову… Послушай, Костя, ты сам не волнуйся… самое неприятное в другом. Он сегодня и не приходил в школу. Я классному руководителю звонила и в школе была, никто его сегодня не видел. Учительница думала, заболел. Я там все вверх дном поставила.
– Ну, это уж совершенно невероятно! – Шалентьев не знал, что думать. – Ведь школа-то в двух шагах, через двор, даже на улицу выходить не надо… Ну ты успокойся, отыщется, ничего, с ним не могло случиться… Хорошо, хорошо, выезжаю. Ничего без меня не предпринимай….
В эту ночь в Москве не стихала метель; тесные переулки и широкие новые проспекты, просторные гулкие площади и тесные старые московские дворики насквозь пронизывали озорные снежные потоки, и все тонуло в белесой беспорядочной сумятице; самые яркие фонари слепо просвечивали огромными, зыбкими, почти фантастическими шарами; такой метели давно не помнила Москва, и не только Аленка с мужем, не отходившие от телефона, бодрствовали в эту ночь. Многие старые люди, страдавшие подагрой и бессонницей, измученно ворочались с боку на бок, вновь и вновь включали свет, прислушиваясь к неутихающим порывам ветра за окнами, косым, хлещущим в стекла снежным потокам, вспоминали времена молодости, румяную довоенную Москву с низко плавающим в сухой морозной мгле огненно-красным поплавком солнца, ругали ученых, испортивших своими космическими экспериментами климат, оправдывающих сделанное бесконечными, неслыханными циклонами, областями высоких и низких давлений. Может быть, старые, пожившие на свете люди были в чем-то и правы; за современной наукой давно уже числились не одни только достижения; все больше становилось грозного в природе, пугающего, необъяснимого; погода в эту зиму на планете действительно как будто поменяла времена года и части света. Весь земной шар был охвачен катаклизмами: в Австралии бушевали гигантские лесные пожары, по Южной Америке катилась волна мощных землетрясений, Европу заносило многометровыми снегами, а на северо-востоке Азии один за другим просыпались вулканы, И метель, обрушившаяся на Москву в эту ночь, тоже была необычайной по своей сокрушающей силе и охвату. Пробушевав сутки и не думая стихать, распространяясь на северо-запад, она захватывала все новые и новые области, набирая силу, срывала линии электропередач, сковывала движение поездов и автотранспорта. Спутались все графики, и поезда, отходившие от Москвы, намертво останавливались на перегонах из-за мощных снежных заносов.
– Я вас не впущу, – звенящим голосом сказала на другом краю Москвы Анна Михайловна, и он услышал, как она всхлипнула. – Приходить незачем, поздно. Я вас не впущу!
– Анна Михайловна, успокойтесь… Что случилось? Вы можете мне сказать?
– Не мо-огу! Не-ет! Не-ет! – торжествующе-бессильно пропела она. – Вы просто совершенное ничтожество! Вам незачем ничего знать! Не пытайтесь больше, слышите, не пы-тай-тесь больше сюда даже приблизиться! Я вас оскорблю! Выгоню!
– Анна Михайловна…
Петя услышал короткий треск: трубку бросили, оборвав его на полуслове, и он, посидев с минуту, совершенно растерянный, не зная, что и думать, быстро вскочил, кое-как собрался, выбежал на улицу мимо знакомой, благообразной привратницы, не поздоровавшись и даже не заметив ее, что заставило старушку надолго прервать бесконечной вязание, поймал такси и через полчаса уже топтался у знакомой двери, с тяжелым сердцем, непрерывно звоня. Дверь распахнулась, и он увидел Анну Михайловну, всю какую-то необычайно растрепанную, маленькую и невероятно воинственную; не дожидаясь приглашения, Петя шагнул через порог, и тут внезапно миниатюрная, почти игрушечная старушка, с трясущимися от гнева губами, стала подпрыгивать, беспорядочно стучать Петю в грудь невесомыми кулачками и стараться вытеснить его назад за дверь.
– Как вы смеете! Как вы смеете! – говорила она, сверкая глазами. – Вы сюда не войдете! Никогда больше не войдете! Не войдете! Не войдете! Не войдете!
– Войду! – буркнул оп, невольно задирая голову повыше, чтобы разгневанная хозяйка не могла достать ему до лица, и медленно протискиваясь по коридору все дальше. – Войду, – повторил он. – Можете вызывать милицию. Что с Ольгой?
– Нахал! Бессердечный человек! – заявила Анна Михайловна, последний раз подпрыгнув и толкнув Петю в грудь назад к двери, затем, тяжело дыша, свалилась на стул возле зеркала и стала молча и бессмысленно смотреть на молодого верзилу, основательно исхудавшего за неделю неврастении и тоски, с трудом сдерживающего приступ кашля; жалея ее, он сказал:
– Вы меня мучаете, Анна Михайловна… Скажете ли вы наконец, что с Олей? Где она сама? Что случилось?
– Я должна вас спросить, я! – вновь повысила голос Анна Михайловна. – Боже мой, Боже мой, упустить такую девушку! Да, да, мне нечего вас оберегать, я все скажу! – мстительно продолжала она, заметив, как Петя вздрогнул. – Я настоятельно советую ей побыстрее выйти замуж за другого! За человека, который ее любит еще со школьной скамьи, который ее обожает и готов для нее… на все, понимаете, на все! И она просто дура, что не сделала этого до сих пор.
– Анна Михайловна…
– Нет, нет, выслушайте меня до конца! Не делайте взволнованный и страдающий вид, не стройте из себя благородного юношу! – остановила его она и, немного отдохнув, вновь пошла в наступление: – И даже это не главное, вы, безжалостный человек, растоптали в ней личность! Понимаете, личность! Такая гордая, с такой прекрасной душой – и вот ей встречается на пути такое… такое… бесчувственное млекопитающее в штанах, представляется этаким непорочным ангелом – и она забывает все; она готова на все! И идет на все! Она ничего больше не видит, и не хочет знать. Боже мой, Боже мой! Слышите, немедленно освободите ее душу, немедленно! Я требую!
– Как же я освобожу! – теперь уже пришел в волнение и Петя и потребовал: – И не смейте меня оскорблять! Я этого не выношу!
– И не подумаю! – заявила хозяйка вскакивая и снова подступая к нему. – Вы получаете по заслугам! Вы… вы…
– Стойте! Вы ведь добрый человек, вы и мухи не обидите… Зачем же так? – с невольной укоризной и обидой оборвал ее Петя; у него губы задрожали, и тогда Анна Михайловна, всхлипнув, сама ткнулась маленькой головкой ему под мышку и расплакалась.
– Скверно! Как это скверно! – говорила она сквозь слезы. – Зачем же люди мучают друг друга… Как вы могли! Как вы могли!
– Да что, что я мог! – выходя из себя, почти закричал Петя, с трудом сдерживаясь, чтобы не схватить ее за плечи и как следует не тряхнуть. – Что же я, наконец, сделал? Что? Говорите…
– Вы еще и актер! Вы еще и не знаете! – не желая сдаваться, возмущалась и Анна Михайловна. – Она не успела уехать в командировку, а вы уже у другой, вы уже… Она даже ребенка от вас не захотела! Она… Боже мой, что я говорю…
– У другой? У какой другой? Какого ребенка? Что за галиматья… Подождите… Да не прыгайте вы, ради Бога! – окончательно сорвался Петя, затопал и, чувствуя, что краснеет, все же не дрогнул под пронзительным взглядом безмерно разгорячившейся старушки, поймал ее руки, легонько сжал их. – Не было этого, ложь! Ложь! Как вы можете не верить… мне! – выдохнул он, сам себе изумляясь и клянясь в первую же встречу свернуть Лукашу шею («Он! Он, мерзавец! – стучало в голове. – Больше некому!»), и в то же время увлекая хозяйку из прихожей в комнату. – Нам необходимо поговорить! – требовал он. – Отвратительная мерзкая ложь! Так вот оно что! А я мозги вывихнул, никак ничего не пойму! Нет, этого так нельзя оставить! Как же она могла! Нет, вы окончательно все с ума сошли. Успокойтесь, вы успокойтесь, вы же видите, я спокоен, я – ничего… Ах, черт возьми! Это был бы непременно сын… Понимаете – сын!
– Что за чушь! – слабенько выкрикнула окончательно обессилевшая хозяйка. – Откуда такая уверенность?
– А я говорю – сын! Я знаю!
Не выпуская инициативы, Петя провел старушку, ослабевшую от чрезмерных перегрузок, в комнату, придерживая за сухонькие плечи, и бережно усадил, предложив согреть чаю; привыкшая всю жизнь ухаживать за другими и не замечать себя, она окончательно расстроилась, размякла и расклеилась, по ее словам, пришла в совершеннейшую негодность. Намереваясь разрядить обстановку, чрезмерно наэлектризованную, для дальнейшего необходимого разговора, которую сама же и создала, она немного поплакала, посморкалась в платок, затем, взглянув в зеркало, покачала головой, тронула себя под глазами и стала хлопотать вокруг Пети, предлагая ему поужинать и выпить чаю, а он все пытался выбрать момент и откровенно спросить об Оле; он даже вновь начал сердиться на старушку, отчего она по-прежнему молчит и ничего не хочет ему сказать, не так ведь трудно было и догадаться, каково у него на душе. Но и сама Анна Михайловна, отлично зная, чего ждет Петя, не могла сказать ничего определенного; она уже много раз выговаривала себе за свою несдержанность, распущенность, как она сама определяла свое поведение, и совершенно не знала, как же вести себя дальше, о чем теперь говорить с этим молодцом с мрачно горящими черными глазищами, которому она неизвестно зачем на свою голову позвонила, тем более что племянница строго-настрого запретила ей. И дальше они вели себя каждый сообразно со своей тревогой: хозяйка усиленно старалась обратить внимание гостя на банку малинового варенья, собственноручно приготовленного еще прошлым летом во время недельного гостеванья у старой подруги на даче, с добавлением листьев вишни и цветов липы, а он то и дело старался перевести разговор на старую, еще дошкольную фотографию Оли, висевшую в черной резной рамке на стене, но Анна Михайловна всякий раз пренебрежительно говорила, что работа неудачная и не стоит на ней задерживаться. Время шло, и он уже подумывал встать и распрощаться, и как раз в это время раздался, шум в прихожей, послышались веселые, оживленные голоса, и Анна Михайловна, тревожно взглянув на Петю, стремительно встала и вышла из комнаты, оставив дверь открытой. У Пети в груди заныло и что-то черное, бархатистое, жаркое плеснулось перед глазами; он встал, проклиная себя за медлительность, шагнул было к двери, но тут же отошел к окну. Оля кого-то уговаривала остаться и выпить чаю, и молодой, сильный мужской баритон, от которого у Пети все сразу же стало на дыбы, благодарил; что-то робко и невпопад сказала Анна Михайловна, и Петя, старавшийся удержать на губах легкую улыбку, увидел вначале Олю, затем мужчину лет тридцати, чуть пониже себя, с пышной соломенной шевелюрой. По лицу Анны Михайловны Петя тотчас понял, что и для нее появление племянницы с неизвестным светлоголовым, светлоглазым улыбающимся кавалером полнейшая неожиданность и что она попала в незавидное положение.
– О-о! – сказала Оля совершенно чужим голосом. – У нас гости… Здравствуйте, Петр Тихонович… Знакомьтесь, Виталий, это старый тетин знакомый, Петр Тихонович Брюханов, они давно дружат… А это Виталий Эдуардович Аксенов… доктор паук, уже нашумел, из края в край исколесил матушку Азию, – закончила Оля с нарочитой торжественностью в голосе, отступила на шаг в сторону, словно стремясь несколько иронически оценить дело рук своих; мужчины же, обменявшись взглядами, безошибочно почувствовав друг в друге соперника, быстро, стремясь поскорее завершить неприятную им и ненужную церемонию, пожали руки. Виталий сказал при этом: «Очень приятно», а Петя, лишь слегка кивнув, вновь отступил к окну, на выбранную для наблюдения позицию. У него от пришедшей определенности даже настроение улучшилось: вот все и разъяснилось, говорил он себе с облегчением, как все просто и обычно. Не надо искать никаких причин и не надо ничего объяснять; и мать не виновата, наоборот, надо перед ней извиниться; случилось то, что и должно было случиться. Появился весь вон какой удивительно соломенный, обожженный пустынями Виталий – и круг замкнулся. Высокие материи и категории кончились, налицо перспективный доктор наук, а с него, с интеллектуального путаника и бродяги, что возьмешь? И Лукаш здесь, надо думать, ни при чем, так уж сложилось, и некий мифический ребенок, так встревоживший нервную Анну Михайловну, скорее всего плод ее расстроенного воображения…
С любопытством наблюдая за поднявшимися хлопотами, Петя успокоился, вернее, убедил себя в своем равнодушии к происходящему; стоять дальше, когда уже все сидели, было неудобно и неловко, и он незаметно пристроился на диване; Оля же, занятая исключительно доктором наук, только на него и глядела, только с ним и разговаривала, но Анна Михайловна, выбрав момент, когда племянница накладывала Виталию в блюдечко знаменитое малиновое варенье с вишневым листом и липовым цветом и о чем-то тихо говорила ему, оказавшись рядом с Петей, тоже понизила голос почти до трагического шепота:
– Если вы сейчас уйдете, я перестану вас уважать! Навсегда! Будьте мужчиной и борцом!
И хотя глаза у старушки блестели, верный признак близившегося взрыва, Петя, теперь уже сам призывая ее смириться с неизбежным, благодарно улыбнулся ей; он уже твердо решил через минуту встать, попрощаться и навсегда забыть сюда дорогу, но Оля, ничего сейчас не упускавшая, оставила доктора наук и, глядя в их сторону, засмеялась:
– Тетя, тетя, ты, верно, совсем заговорила Петра Тихоновича, а ему и домой пора, у него такая гора дел и обязанностей… Ты не забыла?
– Ольга! – негодующе сказала Анна Михайловна. – Я попрошу тебя не лезть в чужие дела! Это, по крайней мере, неэтично!
– Тетя, что ты, зачем же эти ложные приличия? Ведь Петр Тихонович и в самом деле, кажется, умирает со скуки…
– Тебе кажется! Ты, милая племянница, перекрестись! – не осталась в долгу Анна Михайловна, и Петя, еще раз оскорбленный откровенным и грубым желанием отделаться от него поскорее, забывая о только что принятом решении, к торжеству старушки, заявил, что он, пожалуй, еще выпьет чашку чая, и пересел ближе к столу.
Удачно, сверх ожидания, завершив в Москве свои дела, Петя до своего, несмотря на категорические возражения Аленки, возвращения в Хабаровск, успел даже съездить за племянником к деду на кордон; сделал он это весьма неохотно, хотя Дениса он любил и был сильно привязан к нему; в обратной дороге он много и с удовольствием рассказывал заметно окрепшему за лето мальчику о дальневосточной тайге и реках, о наводнениях на Амуре. Когда Аленка подхватила потяжелевшего за лето на дедовских харчах внука на руки и закружила его по комнате, Петя с облегчением занялся другими делами и вскоре ушел; в глубине души он побаивался своего племянника и с трудом выдерживал его какой-то особенно пристальный, прямой взгляд. Сразу помолодевшая Аленка, забросив на время свои выкладки и схемы (она возглавляла спецгруппу, работающую по заданию института над таблицами контрольных данных городской наркологической службы), принялась деятельно готовить Дениса к школе и внимательно к нему присматривалась, пытаясь понять, что за изменения произошли в характере мальчика за два месяца пребывания на кордоне. Несомненно он физически окреп, поздоровел, заметно вытянулся; из пухлощекого, рыхлого горожанина превратился в загорелого крепыша с густо исцарапанными руками и ногами. Внук наотрез отказался, например, чтобы она, как раньше, собственноручно купала его; непривычно, сумрачно, совсем по-брюхановски нахмурившись, он заявил ей, что уже не маленький и вымоется сам, без ее помощи. В ответ Аленка затормошила внука; он отчаянно отбивался от ее ласк и, получив наконец свободу, принялся неторопливо, обстоятельно, как и все, что он теперь делал после возвращения от деда, затачивать разноцветные карандаши подаренной ему в числе других сокровищ черно-белой, овальной, в форме пингвина точилкой. Взбивая мусс и одновременно поглядывая на подходившее тесто для беляшей (она решила полакомить внука его любимыми кушаньями), – Аленка с удовольствием слушала рассказы про кордон, про белое-белое поле и про Дика и думала о своем; она старалась никогда не вспоминать своего сумасшествия, время своего разрыва с Брюхановым и ухода к другому, когда дочь на какое-то время осталась фактически без отца и без матери, на руках доброй, но недалекой старухи – Тимофеевны, без конца причитавшей над девочкой о ее несчастной сиротской судьбе; вот когда, пожалуй, и обозначилась самая первая трещина, ведь мужчина может простить женщине измену, а ребенок матери предательство не прощает никогда; здесь срабатывают какие-то иные, неведомые и непредсказуемые биологические силы и связи. Много ли у нее оставалось времени для детей от работы, от мужа, от ее многочисленных общественных нагрузок, от желания нравиться, а главное, пробиться выше, доказать какую-то свою исключительность? Кому доказать? И кто возьмется взвесить весомость сделанного ею, кроме нее самой? Куда пойдут стрелки? Надо честно и бесстрашно – самой себе в глаза… С другой стороны, сколько людей она поставила на ноги, вернула им радость в жизни… Именно, именно… вот утешение и оправдание, делала одно, упускала другое, просмотрела души двух самых близких существ, потому что не смогла, не сумела отдать принадлежащее им по праву естества – всю себя без остатка, все свои помыслы… За все в жизни приходится платить, но такая плата слишком непосильна, она чувствует, что еще чуть-чуть – и не выдержит, надломится.
Аккуратно доев все до последней капли и даже вычистив тарелку досуха кусочком хлебного мякиша, Денис совсем как-то по-иному, чем раньше, сказал: «Спасибо», и Аленке так ясно представился отец на кордоне за своим дубовым столом, как если бы она видела его перед собой на самом деле; сердце ее захлестнула нежность; именно этот мальчуган, беззастенчиво, пристально устремивший сейчас на нее свои золотистые глаза, послан ей жизнью как милость, как единственная возможность оправдать самое себя, успокоиться и очиститься от своей вины, если она была, в нем сейчас главный ее долг и искупление перед жизнью, не выполнив которого ей нельзя будет спокойно уйти, несмотря на все сделанное.
– Денис, – позвала она дрогнувшим голосом, – ну, расскажи еще, как вы там жили, как там у деда? – попросила она и, по выражению глаз, по оживившемуся лицу внука уже зная ответ, испугавшись кольнувшей ее ревности, поспешила добавить: – Да что я спрашиваю! Сама бы там жила, век не уезжала… дед у нас совершенно замечательный… Ничего не скажешь, с дедом нам здорово повезло. Пожалуйста, Денис, не грусти, осень скоро промелькнет, затем зима пройдет, не успеешь оглянуться – весна на носу. А там, глядишь, снова на кордон поедешь, правда? Хочешь снова к деду на кордон? Вот и хорошо. Если будешь слушаться и хорошо учиться, можешь жить все лето у деда…
– Правда? – как о несбыточном счастье, переспросил мальчуган, бросаясь к ней с разгоревшимися глазами. – Правда, бабушка?
– Правда, ну, конечно, правда, Денис, – быстро, не задумываясь, ответила она, стараясь подавить подступивший неведомый страх. – Я так по тебе скучала… Ты ведь меня не забыл, правда? Тебя здесь так все ждали, я даже билеты в цирк сколько раз покупала, думала, приедешь вот-вот, и мы сразу в цирк… А деда Костя с тобой в уголок Дурова собирается, знаешь, там звери стирают белье и лечат друг друга… Давай, давай иди мойся, я тебе чистые трусики и майку приготовила… Ты теперь взрослый человек, ученик первого класса, и все теперь умеешь делать сам. А чего не умеешь – научишься… Так наш дедушка говорит, дед Захар, верно?
Не много прошло времени со дня приезда Дениса, но он с каждым днем все больше озадачивал Аленку своей какой-то необычной для ребенка собранностью, деловитостью и вдумчивостью. Она вспоминала своих собственных детей и не находила в них ничего общего в сравнении с внуком. И она не ошиблась: мальчик с большим интересом, как-то враз, без усилий стал бегло читать и писать, еще лучше рисовал, и она с улыбкой часто наблюдала, как он по вечерам, высунув от напряжения кончик языка, сопел над альбомом. Стараясь теперь как можно больше быть дома, она устраивалась с работой где-нибудь неподалеку; изредка они переговаривались; она начинала находить удовольствие в этих тихих домашних вечерах, особенно когда Шалентьева не случалось дома. Денис все больше втягивался в учебу, и лишь иногда она замечала в нем какую-то недетскую серьезность: сидит над раскрытой тетрадкой или книгой с устремленными прямо перед собой невидящими, застывшими глазами.
– Денис, Денис, – окликала его она, – ау, ты чего задумался?
– Да нет, бабушка, я ничего, так, Дика вспомнил, – вздрагивая от неожиданности, не вдруг отзывался Денис; глаза у него гасли, и он опять принимался за свои тетрадки и книжки. Она никогда не лезла к нему в душу, но, памятуя о своих собственных детях, старалась незаметно участвовать во всех делах внука, естественно втягивая в свои заботы и Шалентьева; и тот, занятый своими трудными и сложными мыслями и планами, вначале нетерпеливо отмахивался, но вскоре невольно оказался вовлеченным в совершенно новый для него по краскам и восприятию, непосредственный, порой удивительно сложный и загадочный мир детства, где так же, как и в высокой политике, каждый новый шаг нужно было завоевывать, а самое главное, закреплять упорными терпеливыми стараниями, где каждую минуту могли произойти неожиданности и после любого промаха приходилось начинать все сначала. Денис часто утомлял Шалентьева своими вопросами и проказами, но тем не менее Шалентьев уже чувствовал какую-то внутреннюю нерасторжимую связь с упрямым, своевольным мальчишкой, только в возне с Денисом на время как бы разжимались жесткие тиски необходимости, а после пытливых непрерывных вопросов неугомонного мальчугана, часто ставящих Шалентьева, человека в общем-то рационального, неулыбчивого, наглухо замкнутого на самом себе, в тупик, ему как бы приходилось переосмысливать раз и навсегда затверженные основы бытия. В общении с мальчиком он чувствовал себя помолодевшим, обновленным и сильным, и тем неожиданнее и резче была его реакция, когда однажды, в один из вьюжных февральских вечеров, Аленка позвонила ему и упавшим, бесцветным голосом сообщила, что Денис исчез; в первую минуту он даже решил, что ослышался,
– Вот уж глупая шутка… Как исчез?
– А так, не вернулся из школы, до сих пор его нет. И привратница не видела… Приезжай домой, я все обзвонила, я с ума схожу…
– Погоди, погоди, – остановил он жену. – Какая-то чепуха… Очевидно, зашел куда-нибудь… Мальчишки… Малышевым звонила? Он с этим… Эдиком дружен…
– Звонила, звонила, – не дала договорить ему Аленка, неосознанно отмечая про себя неожиданную осведомленность мужа. – И Павлику Петрову звонила, и Вале Абрамову… Послушай, Костя, ты сам не волнуйся… самое неприятное в другом. Он сегодня и не приходил в школу. Я классному руководителю звонила и в школе была, никто его сегодня не видел. Учительница думала, заболел. Я там все вверх дном поставила.
– Ну, это уж совершенно невероятно! – Шалентьев не знал, что думать. – Ведь школа-то в двух шагах, через двор, даже на улицу выходить не надо… Ну ты успокойся, отыщется, ничего, с ним не могло случиться… Хорошо, хорошо, выезжаю. Ничего без меня не предпринимай….
В эту ночь в Москве не стихала метель; тесные переулки и широкие новые проспекты, просторные гулкие площади и тесные старые московские дворики насквозь пронизывали озорные снежные потоки, и все тонуло в белесой беспорядочной сумятице; самые яркие фонари слепо просвечивали огромными, зыбкими, почти фантастическими шарами; такой метели давно не помнила Москва, и не только Аленка с мужем, не отходившие от телефона, бодрствовали в эту ночь. Многие старые люди, страдавшие подагрой и бессонницей, измученно ворочались с боку на бок, вновь и вновь включали свет, прислушиваясь к неутихающим порывам ветра за окнами, косым, хлещущим в стекла снежным потокам, вспоминали времена молодости, румяную довоенную Москву с низко плавающим в сухой морозной мгле огненно-красным поплавком солнца, ругали ученых, испортивших своими космическими экспериментами климат, оправдывающих сделанное бесконечными, неслыханными циклонами, областями высоких и низких давлений. Может быть, старые, пожившие на свете люди были в чем-то и правы; за современной наукой давно уже числились не одни только достижения; все больше становилось грозного в природе, пугающего, необъяснимого; погода в эту зиму на планете действительно как будто поменяла времена года и части света. Весь земной шар был охвачен катаклизмами: в Австралии бушевали гигантские лесные пожары, по Южной Америке катилась волна мощных землетрясений, Европу заносило многометровыми снегами, а на северо-востоке Азии один за другим просыпались вулканы, И метель, обрушившаяся на Москву в эту ночь, тоже была необычайной по своей сокрушающей силе и охвату. Пробушевав сутки и не думая стихать, распространяясь на северо-запад, она захватывала все новые и новые области, набирая силу, срывала линии электропередач, сковывала движение поездов и автотранспорта. Спутались все графики, и поезда, отходившие от Москвы, намертво останавливались на перегонах из-за мощных снежных заносов.