Стихарев молча кивнул, присматриваясь к шефу и продолжая гадать о причине столь экзотической прогулки, – они привыкли понимать друг друга с полуслова, с одного взгляда, вскользь брошенной интонации. В институте много судачили по поводу молниеносного взлета Стихарева и на поприще науки, и по служебной пирамиде. Высказывались предположения о каких-то личных, чуть ли не родственных связях между ними, некоторые даже поговаривали о прямом родстве, будучи студентом и аспирантом, Стихарев, на взгляд некоторых, слишком много ездил с Обуховым в экспедиции…
   Словом, Стихарев стал уже несколько тяготиться создавшейся вокруг него атмосферой и даже, по возможности, избегать излишнего общения с Обуховым, и тот, со свойственной ему чуткостью ощутив перемену, и сам стал сдержаннее и суше – короткие служебные разговоры, согласование долгосрочных программ, кадровые вопросы… Стихарев страдал, но на попятную не шел, и отношения между ним и Обуховым стали потихоньку укладываться в жестко обозначенные берега. И вдруг приглашение, поездка за город в разгар рабочего дня, да еще эта дикая фраза: «Единожды не предавши и не покаявшись, не попадешь в царствие Божие…», мучившая Стихарева с момента, как он ее услышал. Решительно усевшись на валежину и выказывая пренебрежение к своим ослепительно бежевым брюкам с затейливой строчкой, он, услышав просьбу Обухова сохранить их разговор в строгой конфиденциальности, густо порозовел. Он слишком сосредоточился на себе и промедлил с ответом, и Обухов, искоса с выжиданием глянув, продолжал говорить дальше. Стихарев, с сильными, открытыми до локтей руками, в своей щегольской бежевой летней куртке, сразу словно перешагнул некий невидимый рубеж и попал в разреженную атмосферу. Ему, впервые в жизни, сделалось на душе неуютно, и он бережно, как когда-то в тяжелых таежных походах, смахнув испарину со лба тыльной стороной ладони, ощутил мучительное, радостное разрешение от вернувшегося чувства духовной близости, какой-то даже нерасторжимости вот с этим бесконечно уставшим и уже совершенно отчаявшимся старым человеком – академиком Обуховым. Боясь выдать себя, Стихарев слушал, крепко зажав сильные, не знавшие, что делать, руки в коленях, уставясь в землю перед собой в какую-то полуобгоревшую, помятую консервную банку; нелепая неожиданная мысль о беспредельном могуществе и таком же беспредельном бессилии старости мешала ему сосредоточиться в главном. Он поднял глаза, и академик оборвал.
   – Почему же вы молчали? – спросил Стихарев, не отводя все тех же горячих глаз, заставивших Обухова смешаться. – Я, конечно, многое знал, догадывался… теперь чувствую себя мальчишкой, дураком…
   – Вы завершали исследование, важное для целого направления, – остановил его Обухов, – но теперь ждать более нельзя. Вы, коллега, должны узнать главное. На той неделе, полагаю, в среду – четверг, в институте состоится собрание… меня освободят от должности. Вы должны подготовиться, собраться с силами, слышите, собраться и выступить.
   Засидевшийся Стихарев вскочил, обуздывая свой взрывной темперамент, пробежал вокруг кострища раз и другой, время от времени останавливаясь и грозясь кое-кому прочистить мозги, и тогда Обухов, устало улыбаясь, вспомнил один смешной случай, когда вот этот же самый Стихарев, провалившись на вступительных экзаменах по русскому языку, ворвавшись в его кабинет, бегал вокруг длинного стола для заседаний и вопил, что он поступает на биологический, что для него важен иной язык… одним словом, нес всякую чепуху.
   – Простите, коллега, – вынужден был остановить собеседника Обухов. – Вы никому, ни одной живой душе, слышите, даже жене, не скажете о нашем разговоре, о предстоящем собрании… Вы, коллега, выступите с самой жестокой критикой директора института, его поведения, вы заклеймите его, как… как отступника и предателя отечественной науки и… отречетесь от него. Да, да, отречетесь! – понижая голос, Обухов встал, шагнул через кострище к ошеломленному Стихареву, положил легкую, сухую руку ему на плечо; по крепкому, молодому телу Вениамина Алексеевича потек от этого старческого прикосновения брезгливый озноб.
   – Я не женат, – неожиданно, с длинной усмешкой оповестил он, и Обухов по загустевшей синеве глаз своего бывшего ученика видел, как бешено и, неостановимо заработал его мозг, пытаясь уловить и уяснить происходящее. – Не делайте из меня идиота…
   – Мы должны спасти институт, коллега, его фундаментальные программы. Я уже многое подготовил, вы должны сменить меня, Вениамин Алексеевич…
   Никогда еще Обухов не видел такого потухшего лица у молодого, здорового человека; одним движением стряхнув руку академика с плеча, Стихарев спросил:
   – А мое имя? Вы – мой учитель: никакая наука, никакой институт не стоит этого… я никогда, слышите, никогда не переступлю эту гнусную грань. Вы знаете, я потрясен…
   Обухов отвернулся, шагнул к валежипе и, чувствуя непреодолимую слабость, сел на старое место. Стихарев что-то еще говорил, но академик уже не слышал его, они оказались в двух разных мирах и, значит, не могли понять и принять друг друга. Русская интеллигенция давно искусственно разобщена, и дело движется к завершению; очевидно, прав милитарист Шалентьев. Когда еще тот же Вениамин Алексеевич Стихарев, талантливейший биолог, поймет происходящее, поймет необходимость бороться с безжалостным врагом его же методами, наработанными тысячелетиями?
   Встретив изучающий, внешне спокойный взгляд академика, Стихарев замолчал.
   – Простите, коллега, забудьте мои слова, – поморщился недовольный собой, своей горячностью Обухов. – Я просто упустил из виду, что эта международная банда вот уже более семидесяти лет нивелирует интеллект целого парода, усыпляет его самозащитные свойства, бесчестно гипертрофирует это пресловутое чувство русской совести. В борьбе за истину – совесть элемент весьма сомнительный… Вы ученый, хорошо знаете…
   – Остановитесь, Иван Христофорович, дальше даже вам нельзя. За вами мировой авторитет, признанная школа, новое направление – биокосмология…
   Обрывая Стихарева, академик мрачно поднялся с валежины.
   – Плевали они на международные авторитеты! На меня с вами тоже!
   В доказательство своих слов он неожиданно ловко ударил носком ботинка по старой, прогоревшей консервной банке, и она с дребезжащим звоном отлетела далеко в сторону.
* * *
   В один из нескончаемых дней вынужденного бездействия на квартире Обухова настойчиво звонил телефон; он, вопреки твердому намерению и близко не подходить к телефону, почему-то снял трубку – должен ведь Вениамин Алексеевич Стихарев опомниться и позвонить! Едва услышав далекий голос, он, выражая подлинное недоумение, подняв брови, положив после короткого разговора трубку, окончательно нахохлился; в проеме дверей появилась жена, помедлив, подошла, села рядом с ним на диван, исподволь присматриваясь.
   – Свершилось! – заявил он озадаченно. – Не пугайся… ага. Сейчас всего восемь часов… К нам в гости напросился мой бывший профессор, совсем старый человек. Я согласился. Совершенно не представляю, что им еще надо от меня? – в раздумье проговорил он. – Опять атака? Он работает референтом на самом верху…
   – Придет – узнаем, – коротко подвела черту Ирина Аркадьевна, принимаясь за дело, и, когда в передней раздался звонок, она, сняв фартук, опережая мужа, вышла открыть. Перед ней предстал высокий, белоголовый мужчина с букетом кремовых свежих, казалось, еще в капельках росы, роз, с дорогой палкой из черного дерева и с набалдашником из слоновой кости.
   – Очень рада вас видеть, Илья Павлович, – сказала она улыбаясь, принимая у него розы; зажав палку у себя под мышкой, он поцеловал ей руку, показывая круглый, в густых жестких зарослях затылок. «Он совсем не выглядит таким уж старым», – подумала она, пригласив гостя проходить, – из дверей кабинета в противоположном конца просторной прихожей, навстречу гостю уже шел Обухов. Тяжело стукая палкой, гость кивнул, прошел в кабинет, тяжело опустился в предложенное кресло; хозяин сел напротив, спросил о здоровье, гость коротко поблагодарил, и с минуту они еще сидели молча, затем Обухов взглянул на пришедшего в упор.
   – Ничего хорошего, – угадал его мысль Глебов. – По вашему мнению, я подлость совершил, послушался их и позвонил…
   – Чего же они хотели добиться через вас? – спросил Обухов, подумав о тайном вечере и стараясь вызвать в себе какие-нибудь добрые воспоминания в своих отношениях со старым профессором, сейчас одним из личных советников по науке там, на самом верху. Наверное, не надо было отзываться на этот фальшивый манок; тотчас из небытия выплыл Вавилов, какие-то пугливые шепотки с осторожной оглядкой как раз на Илью Павловича Глебова. И все-таки нужно выяснить причину прихода, утвердиться в своих опасениях окончательно и тогда уже больше не оглядываться – еще таилась какая то малообъяснимая фантастическая надежда хоть на малейший просвет, не могли же все без исключения превратиться в. идиотов и подлецов – даже для человеческой породы такое невозможно в столь короткий, в семьдесят лет, срок. И он решил помочь своему старому профессору, мучающемуся теми же вопросами и скрывающему неловкость и неприязнь к своему бывшему ученику за приветливым ровным выражением лица.
   – Ну что, Илья Павлович, – подбодрил Обухов, – давайте без околичностей, напрямую, как когда то вы меня учили…
   – Вот именно! – заметно оживился Глебов. – Вас мне учить больше нечему, проповедник из меня никудышный. Затеяли безнадежное дело, проиграли, и нужно достойно отступить, с наименьшими потерями.
   – Всегда преклонялся перед четкостью вашей мысли, – сказал Обухов, он и не ожидал ничего другого.
   – Необходимо, Иван Христофорович, напечатать в журнале у Вергасова солидную статью, отмежеваться от всего появившегося в заграничной прессе от вашего имени, – уже более уверенно продолжал Глебов. – Другого пути просто нет, коллега, угробят, и все.
   – У Вергасова… Мне недавно говорили, что он болен и в журнале всем вертит его заместитель – некто Лукаш.
   – Какая разница? – удивился гость, слегка пристукнув палкой. – Я тоже слышал, что это весьма талантливый молодой человек, сложившийся главный редактор.
   – Думаете? – кивнул Обухов, встал, прошелся вдоль высоких, предельно загруженных стеллажей; Глебов терпеливо ждал, со скрытой иронией наблюдая за мотавшимся у стены скандальным академиком. Он не осуждал его, просто холодно и бесстрастно наблюдал; он давно постиг одну бесспорную истину: никто не может безнаказанно и не должен нарушать равновесия миропорядка, пусть эфемерного, призрачного, вот-вот готового обернуться своей противоположностью, даже хаосом… Человечество связано в одну сросшуюся уродливую систему, она может перевернуться с боку на бок или шагнуть вперед лишь вся целиком, во всеобщей мучительной судороге, а такие вот отдельные безумцы, как его бывший студент, заранее обречены. Они довольствуются блистающими миражами; правда, иногда даже на них находит просветление, на какое-то время вокруг них устанавливается тишина.
   – А вы, Илья Павлович, хотя бы представляете масштабы и последствия зежского дела? – спросил Обухов, неожиданно резко останавливаясь перед Глебовым и пытливо всматриваясь в его лицо.
   – Может быть, даже больше, чем вы предполагаете, Иван Христофорович…
   – Тогда наш дальнейший разговор излишен, честь имею! Это ведь чистейший сатанизм… Ведь оружие накоплено для вселенской гибели дважды, трижды, четырежды, много больше! Дальше идет уже не контролируемый процесс, переходящий в безумие самого инстинкта…
   – Зачем же вы согласились на встречу?
   – Слаб человек, а чудес, как известно, не бывает… вот и не будем терять время…
   – Вы погубите себя, Иван Христофорович, опомнитесь!
   – Не надо меня пугать, – с досадой попросил Обухов, однако тут же, не опуская напряженного взгляда, заставил себя улыбнуться. – Последнее время я часто думаю о судьбе Вавилова… вы его, конечно, должны помнить… По-вашему, очевидно, он сам себя погубил… я же совершенно другого мнения…
   Ни один мускул не шевельнулся в лице Глебова, лишь произошло какое-то судорожное движение в сухих руках, и набалдашник палки с легким хрустом переместился из левой в правую, и глаза стали мертвыми. И тогда оба они, охваченные странным, тягостным и в то же время непреодолимым чувством, не желая того, заглянули в бездонную, внезапно разверзнувшуюся между ними пропасть.
   – И все же не торопитесь решать, – остановил хозяина Глебов. – Задержитесь, пожалуйста, всего несколько минут. Конечно, считать себя героем, мучеником, щекотать себе самолюбие – весьма и весьма увлекает. Простите, вы давно не мальчишка… Не смотрите на меня этаким снобом… Существует власть – необходимо ее обслуживать. И чем квалифицированнее, тем лучше для того же народа и государства. Еще раз советую вам опомниться, смирить гордыню.
   – Стараетесь уравнять меня с собой, вам неловко? – изумился Обухов.
   – Не знаю, кто из нас хам больше, коллега…
   – Прощайте, Илья Павлович. Честь имею! – Обухов порывисто встал, подошел к двери, толкнул ее и останавливающе поднял руку.
   – Ирина, профессор торопится и не может остаться ужинать. Прости…
   Открылась и вновь захлопнулась массивная тяжелая дверь, и Ирина Аркадьевна присела в привычное кресло в передней, ожидая объяснений, но муж в ответ на ее взгляд лишь пробормотал: «Потом, потом», – прошел в ванну, где вскоре шумно полилась из крана вода. Минут через пятнадцать он лег в халате на удобный кожаный диван в своем кабинете, включил светильник в его изголовье и придвинул к себе сложенные стопкой новые научные журналы; посмотрев оглавления двух или трех номеров, он, прислушиваясь к беспокойному хождению жены по квартире, заставил себя расслабиться, вспомнить детство, мать, отца; детство нахлынуло мягкой розовой дымкой, перемешало тихую улыбку матери, грустные и умные глаза отца, повеяло неистребимыми запахами Староконюшенного переулка, их старой квартиры за номером семь на втором этаже, давно уж коммунальной; восьмикомнатных квартир и в природе, пожалуй, больше в Москве не существует…
   Сон пришел незаметно, не потребовались ни транквилизаторы, ни снотворное, ровно в девять утра его разбудил телефонный звонок. Он сдержанно, недовольно поздоровался и тут же заторопился, вскочил, громче задышал в трубку.
   – Непременно, согласен, – ответил он, – буду готов обязательно. Конечно, конечно, дня на три четыре, ничего лучше и желать нельзя. Ирина, Ирина! – позвал он по-молодому звонко. – Иди скорее сюда, помоги мне! Скорее! Где мои походные сапоги! Куртка?
   Поднялась суматоха; Ирина Аркадьевна, хорошо зная мужа, ничего не расспрашивая, принесла из кладовой требуемое – и сапоги, и куртку, и походный баульчик, стоявший у нее всегда наготове со всем необходимым для срочного отъезда мужа.
   – Лечу через два часа на Зежский кряж, – энергично топая сапогами в пол, сообщил Обухов. – Вертолетом, жаль только, никого нельзя с собой взять, ни Петра Тихоновича, ни Екатерину Андреевну… Лучше всего, конечно, было бы Вениамина Алексеевича. Мест нет, берут только меня одного. Один вертолет уже улетел, знаешь, назывались довольно уважительные имена. В том числе Владислав Степанович Брутберг – биофизик… Ну, ты его знаешь. Вот видишь, никогда нельзя опускать руки. Кажется, Петр Тихонович вернул дозиметр после своей поездки?
   – В бауле, на месте, – ответила Ирина Аркадьевна. – Почему так срочно? Почему не с первым вертолетом? Почему ты один? Ты что – известный академик или начинающий лаборант? Иван, ты, конечно, поступишь по-своему…
   – Логика, Ирина, логика, – весело ответил Обухов, стремительно рассовывая необходимые мелочи, по карманам куртки… – Им приходится считаться с общественным мнением научных кругов… Все таки старый профессор сумел, очевидно, растолковать суть дела кому надо. Спасибо ему… Никогда нельзя думать о человеке, исходя только из своих амбиций… Я принесу ему свои извинения… Да, да, здесь и Малоярцеву не просто. Вынужден ведь согласиться с моей персоной, с моими доводами.
   – Кофе или чай? – еще безнадежнее спросила Ирина Аркадьевна.
   – Кофе, конечно, кофе! И несколько гренок! Ты их прекрасно делаешь! – еще веселее потребовал он и уже через полчаса катил на какой-то закрытый аэродром, а еще через полчаса, посасывая леденец, вежливо предложенный ему молодым серьезным человеком, сидевшим рядом, он, неловко выворачивая голову, косился в иллюминатор на уносившуюся вниз и назад землю. Тот же молодой человек предложил ему свежую газету, и Обухов, поблагодарив, отказался и остро пробежал взглядом лица сидевших напротив людей. Все они были сравнительно молоды, годились ему в сыновья и внуки, и он неожиданно подумал, что так и не обзавелся собственными детьми, сначала боялись связать себя, а затем, как всегда, оказалось поздно, поезд ушел. Надо полагать, именно они, эти молодые люди, призваны рассеять его опасения по Зежскому региону. Что ж, он будет только рад, он даже у Малоярцева попросит прощения.
   Взглянув на соседа, пытавшегося читать газету, Обухов почему-то удержался от готового вопроса, нельзя было показаться совсем уж смешным, спрашивать, куда они летят. Но так бывает, в то же мгновение вертолет тряхнуло, и сразу же пустынно сверкнула ждущая его даль. «Надули, мерзавцы! – ахнул он в неожиданном прозрении. – Какой там еще Брутберг! Надули, прохвосты! Никакого Зежского кряжа ему не видать, по уши влип, с головой, и симпатичные молодые люди вокруг – работники определенных спецслужб».
   Он съежился, стал почти совсем незаметным на своем неудобном сиденьице, с которого, если бы не привязной ремень, его бы давно сбросила качка, то и дело свирепо треплющая машину. Его состояние почувствовал молодой человек рядом, заботливо поинтересовался самочувствием. Подняв на него прозревшие глаза, Обухов усмехнулся, на его обветренном, с резкими морщинами лице, как всегда в трудные минуты на людях, появилось высокомерное выражение, он сухо осведомился у своего молодого соседа, куда они летят.
   И тот тоже уже все понявший и оценивший, не стал лукавить.
   – На Таргайскую семеноводческую станцию, Иван Христофорович, – ответил он, как бы оправдываясь и сожалея .
   – Да, – сказал Обухов. – Слышал.
   – Прекрасные условия для научной работы, любая литература, хороший быт… Вы можете послать за Ириной Аркадьевной…
   – Благодарю, – так же сухо оборвал Обухов. – А вы, стало быть, будете меня опекать?
   – Служба, – сказал молодой человек после небольшой паузы.
   – И, конечно, бумаги оформлены, печати пришлепнуты, комар носа не подточит, – сказал Обухов. – Ай, молодцы, ай, молодец Малоярцев!
   – Кто-кто?
   – Борис Андреевич Малоярцев, – прокричал в ухо собеседника Обухов и для вящой убедительности несколько раз ткнул большим пальцем вверх. – Все они там одинаковы, начиная с самого главного! Бедная, бедная Россия!
   Приходилось почти кричать, наклонясь к уху соседа, и Обухов, увидев затаенное оживление в глазах молодого человека, ожесточенно затолкал себе в ухо вату, нахохлился и затих. Его теперь ничто больше не интересовало, грохоча и дергаясь, машина скоро пошла на посадку, по выжженной степи от нее, уплотняясь, понеслась стремительная, косая тень.

15

   На обратном пути, вызвав недовольство дочери, Захар сразу же с аэродрома приехал к внуку и остановился у него. Рыбу, тяжелый, тщательно упакованный и перевитый шпагатом сверток, с проступившими жирными пятнами, он, оглядевшись, опустил на резиновый коврик у двери и, поздоровавшись с Петей, не скрывавшим своей радости, посмеиваясь про себя, пожаловался:
   – Навязали, вези да вези, пусть родичи рыбки нашей попробуют… Руки оттянула, а бросить жалко. Куда-нибудь в холодное место пристроить надо….
   – Подожди, рыба, родичи? Ты откуда?
   – Э-э, внучек, я за три недели полсвета облетел, – засмеялся Захар. – У сынов гостевал, у Ильи на Каме, у Василия на речке Зее… Вот он и удосужил: вези да вези…
   – Ну, ты даешь, дед! Молча, угрюмо, не предупредил… Откуда Денису другим быть? Весь в тебя… Ну, здравствуй, здравствуй, проходи, жена в женской консультации, отекать что-то сильно ноги стали, грозятся на сохранение положить, в стационар. Понимаешь, на шестом месяце ходит, а все не слушается, не хочет ложиться.
   – Раз надо, так надо, доктора у вас хорошие, доглядят. Бабе тоже поводок нужен, – весело согласился с Петей лесник. – Да и ты, глядишь, человеком станешь, стыдно будет перед сыном-то, поди, куролесить.
   – Думаешь, сын будет?
   – А вот посмотришь! – подтвердил лесник и попросил внука поставить чайник.
   День только начинался, и Петя, собирая завтрак, перенес сверток с рыбой на кухню; от крепкого запаха соленой рыбы он вспомнил тайгу, Хабаровск, свою первую встречу с Олей. Рассказывая о своих странствиях, о семье сына Василия, особенно ему понравившейся, дед топтался рядом, и Петя, слушая, подосадовал на себя, что дед в его годы за полмесяца смог добраться до Зеи, а он, будучи рядом, так и не познакомился с работавшим там на стройке дядькой.
   – Знаешь, дед, у нас большая беда, – сказал он, перебивая. – У Обухова Ивана Христофоровича институт отобрали… Самого куда-то увезли, не сразу и след отыщешь, говорят, в длительной командировке, никто ничего не знает… А главное, непоправимое – весь институт его разогнали, сам Суслов приезжал – просто какой-то бандитизм, а не государство. Я пытаюсь кое-что сделать, выяснил точное местопребывание в Астраханской губернии, подписи под протестом собираю, так и на меня накинулись. Воронье… Знаешь, у нас обыск дважды учинили, Оля боится уже ночевать одна. Может, и лучше ей сейчас в больницу лечь. Предупредили: не остановлюсь – не посмотрят и на заслуги отца…
   Молча и внимательно выслушав, лесник при последних словах поднял глаза на внука.
   – А может, вправду, про себя время подумать? – спросил он. – Вроде только устраиваться потихоньку стал…
   – Не знаю, дед, не могу, – замотал головою Петя. – Совесть замучит, ты же знаешь Ивана Христофоровича… Требуют, на первый взгляд, немного – дать опровержение в газету или журнал по поводу выводов Обухова относительно Зежского региона….
   Внук еще продолжал что-то говорить, но лесник уже не слышал его, старался не выдать тревоги; близилась большая беда, завязывалась в тугой узел, и он, стараясь увести внука в привычный и понятный мир, спросил про сестру, но Петя, разгорячившись, лишь пробормотал что-то невразумительное и недовольно поморщился.
   С Ксенией леснику помогла встретиться Аленка; она с готовностью продиктовала ему по телефону адрес, посоветовала о своем приходе не предупреждать, и Захар после недолгого размышления так и сделал. Сам он почти не знал внучки; увидев в дверях молодую, высокую женщину с тенями усталости под глазами, не ответившую на его скупое: «Ну, здравствуй», он замешкался.
   – Вам кого? Вероятно, ошиблись?
   – Да к тебе я, внучка, – совсем просто сказал он. – Неужто совсем не признаешь?
   – Простите… вы – дедушка Захар? – неуверенно спросила она. – Из Густищ? Проходите, пожалуйста, – по-прежнему не совсем уверенно предложила она, с каким-то усилием отстранясь от двери, и лесник, перешагнув порог, оказался в крошечной прихожей, где им вдвоем было уже тесно. Он неловко вертел в руках коробку дорогих копфет, переданную для сестры Петей, заметив, что внучка неприязненно смотрит на злополучную коробку, он неловко сунул ее на какой-то крохотный трельяжик: «Тебе, тебе, как же…», и облегченно вздохнул.
   Ксения провела его в небольшую, тесно заставленную вещами комнату, пригласила садиться, устроилась напротив и с откровенным любопытством взглянула в глаза, – тут лесник вспомнил, что она лет на пять старше брата и ей сейчас, видать, под сорок.
   – Ну, гляди, гляди, внучка, видать, досада у тебя на деда. Приперся, черт старый, как из омута вынырнул. А мне ничего от тебя, внучка, не надо. Вот такой, – показал он на вершок от пола, – на руках тебя держал…
   По-прежнему молча, во все глааа рассматривая деда, чувствуя за его словами скрытый, пока не доступный ей смысл, Ксения старалась хоть что-нибудь связанное с жизнью деда вспомнить и несколько привыкнуть к его присутствию, не особенно скрывая своей настороженности. Она много слышала о нем, в один момент, когда ей было совершенно уж невмоготу, даже думала съездить в лес, побыть в тишине, в одиночестве, на природе, но порыв быстро прошел, и все осталось по-прежнему. Теперь дед сидел перед ней неожиданно совсем близкий, и она невольно потянулась к нему, ни оправдываться, ни защищаться ей не хотелось, и, если старик умен, он должен понять ее, больше ей ничего и не нужно.
   Она подняла голову и, с усилием сохраняя на лице прежнее, холодновато-недовольное выражение под его понимающим взглядом, уже не стесняясь, достала сигареты и зажигалку и закурила.
   – Трудно тебе, внучка, а? – тихо спросил лесник.
   – С чего вы взяли, дедушка? – ответила она, не раздумывая, с мимолетной, неизвестно о чем, истинно женской улыбкой, глубоко затягиваясь дымом сигареты. – Вижу, вам уже наговорили…
   – Никто мне не наговаривал, – покачал головой лесник. – У меня своя голова есть, вижу… Думал я про тебя часто, вот и пришел, ты на мать с братом не серчай, они тебя жалеют.