Страница:
– Здравствуй, Сань.
– Что с тобой? – спросил Лукаш, с любопытством присматриваясь к товарищу. – Мчишься, топчешь все под ногами? Слон!
Опять едва удержавшись от желания пощекотать Лукаша под мышками, Петя засмеялся неизвестно чему; он был сейчас великодушен и не хотел никакой ссоры.
– Я в «Ласточку», пока народу мало, – сказал оп. – Потом ведь не подступишься… Привет, Сань…
– Подожди, вы что, помирились наконец? – сказал Лукаш, и снисходительное выражение его лица показывало лучше всяких слов, что его не проведешь и что он знает причину возбуждения Пети. – Она нашла тебя наконец? Ну так приходите вечером, как договорились… Ждем вас, старик!
– На сегодня все отменяется, не ждите, – не скрывая своего радостного, праздничного настроения, отказался Петя. – Мы, Сань, не придем… Как-нибудь в другой раз, а сегодня…
– Да ладно, все понятно, – засмеялся Лукаш, перебрасывая купальное полотенце с одного плеча на другое, – смотри только изжогу не схвати от сладкого. Ты что, боишься старых грехов?
Приветственно взмахнув полотенцем, он сбежал по асфальтовой дорожке к морю, а Петя, не находя нужным отвечать, заторопился по своим делам; именно Лукаш не мог, вернее, не хотел сейчас понять его, его и винить за это нельзя; он в другой жизни, в другом измерении, вырвался из Москвы, где вынужден держать себя застегнутым на все пуговицы, наверстывает упущенное за целый год; да и с какой стати его осуждать?
Петя поспел как раз вовремя: кафе только что открылось и перед стойкой никого еще не было; лишь только старуха Настя, ночной сторож в пансионате «Голубое счастье», грустно и одиноко пила у столика кофе; она знала Петю и первой с ним поздоровалась, спросила о самочувствии.
Широко улыбаясь, он поблагодарил, складывая в полиэтиленовую сумку пирожки с мясом, минеральную воду, жареную печень, простоквашу, какой-то джем в банке, сигареты, вареную курицу и, наконец, сверху – в большом количестве оставшиеся от вчерашнего дня сливы.
– У вас гости? Вы такой веселый сегодня, – сказала внимательно наблюдавшая за ним старуха Настя. – Вы ведь сегодня будете у Юрия Павловича вечером? – осторожно спросила она, понижая голос и тем самым как бы приобщая себя к некоей высшей сфере жизни, в какой-то мере уравнивая себя и с ним, Петей, и с другими людьми его круга; и он понял ее и пожалел в душе.
– Нет, Анастасия Илларионовна, сегодня вряд ли, – сказал он, не в силах сдержать все той же широкой, открытой улыбки. – У меня другие планы…
– Вот видите, я так и знала, рада за вас, – сказала грустно старуха Настя.
По набережной шумно прошла поливальная машина, сметая упругими струями вчерашний сор, окурки, бумажки от конфет и мороженого, смятые листы газет и освежая уже начинавший разогреваться и слегка парить асфальт; посторонившись, Петя выждал, сбежал по лестнице к морю и опять увидел Лукаша, явно ожидавшего его возвращения.
– Ну, давай выкладывай, что у тебя? Все равно ведь не отстанешь, – сказал Петя, слегка придерживая шаг и вовсе не намереваясь приводить Лукаша к самой палатке. – Отдыхать надо свободно, старик, отдельно, чтобы не сталкиваться на каждом шагу с тобой, например, нос к носу! Видно, придется мне искать пристанища на биостанции, в дельфинарии, чтобы хоть Кара-Даг был между нами. В конце концов, отдыхаю как хочу, сплю с кем хочу… Какое тебе дело? Кажется, я не просил тебя быть своим душеприказчиком. И вообще, что ты ко мне прикипел? Живи себе на здоровье, как вздумается. Дыши! Ну болен я! Не могу я участвовать в твоих бесконечных попойках с твоим другом Долгошеем и с этими шлюхами… не хо-чу… И не потому, что я какой-то чистенький, святой, знаешь ведь, далеко не праведник… Ну не нравится мне твоя компания, и ты мне не нравишься.
– Каждый платит как может…
– Все, старик, я пошел, меня ждут, – сказал Петя, изо всех сил сдерживаясь, чувствуя, что еще немного – и он наговорит Лукашу в ответ на его неприкрытое стремление поиграть на нервах, вывести из себя кучу ответного вздора. – Что тебе надо? Тебе повеселиться хочется, ну и порезвись… Сказано – не пойду… Я лично, кажется, ничего тебе не должен, а если ты себя имеешь в виду – плати, если тебе охота пришла, твоя личная проблема…
– Да, пришла пора платить. И плати! – сказал Лукаш вкрадчиво, пересиливая себя, даже слегка улыбаясь и понижая голос. – А ты как хотел? Это таким, как ты, все сходит с рук. Белой кости! А мне за все приходится платить самому. Мне от этого всегда весело жить, понимаешь, весело! С рожденья, с детского сада, со школы! Ты хоть раз видел у меня прокисшую рожу? Тебя на машине в школу возили, а нас у матери было четверо. И я самый старший. Вы как на нас, на рабфаковцев, смотрели в университете? В упор не видели. Ого, сколько мне пришлось вертеться, чтобы ты меня заметил, Брюханов. Увидел наконец, что я существую! И думаешь, что-нибудь изменилось? Ничего! В груди рычит, а ты улыбайся каждой сволочи… вот как тебе сейчас… да и шеф последнее время озверел… у него пунктик – хочет поднять тираж, а от страха спотыкается на каждой строчке. И даже не подозревает, что на самом деле все его идеи – чистейший бред, не понимает, что время его и ему подобных прошло… и что пора на свалку. Пожил, пусть дает дорогу другим! – повысил Лукаш голос, и его глаза зло сощурились, приобрели льдистость и замерли, устремленные мимо Пети куда-то в безграничную, светоносную от утреннего солнца даль моря; тут Петя, захлебнувшись воздухом, надсадно раскашлялся, перегнулся пополам и в таком положении отошел к обрыву, прижимаясь к нему спиной, опустился на песок. Вытирая набежавшие от удушья слезы, он совершенно ясно и безошибочно понял, что да, пришла пора именно таких, как Лукаш, что пройдет совсем немного времени – и они займут главенствующее положение в жизни, что он недооценивает своего школьного друга, его собранности, устремленности, беспощадности. В лице Лукаша в жизнь вламывалась холодная, расчетливая сила, ничего не упускающая, все анализирующая, приближающаяся по бесстрастности и расчетливости к машине. Петя мысленно сопоставил Лукаша и увлекающегося, горячего Вергасова, представил тот момент, когда Лукаш займет место шефа, и поежился.
– Слушай, старик, прекрати этот стриптиз, – попросил он. – Пойми, твои проблемы – это твои проблемы. Не пытайся их перебросить на другого. Я только тебе скажу: с тобой рядом тяжело, ты все время что-нибудь отнимаешь…
Лукаш, невысокий, плотный, загорелый, поигрывая тренированными мышцами, полунасмешливо-полуиронически кивнул:
– Не забывай, Брюханов: или ты с умными людьми вместе, или вообще просвистишь жизнь, третьего-то не дано…
Петя не ответил; он уже не думал о Лукаше, он лишь с внутренним нетерпением ждал его ухода, и все, связанное в его жизни с Лукашом, сейчас не имело никакого значения – он жил своей особой внутренней жизнью.
Возникла долгая пауза, они глянули в глаза друг другу и тотчас поняли еще одно: игра кончилась, и от этого у Пети появилось на лице несколько обиженное и упрямое выражение и кашель сразу пропал, а у Лукаша зло надломились брови.
– Скажи, Брюханов, Бог есть? – спросил он, теперь уже стараясь окончательно прояснить их вконец запутавшиеся, зашедшие в глухой тупик отношения.
– И Бог есть, и черт есть, – ответил Петя, чутко улавливая и принимая скрытый вызов. – Вот только кого из них ты сейчас представляешь, не пойму пока…
– А един в двух лицах, – сказал Лукаш, – не суши мозги…
– Конечно, сверхзадача, – в тон ему ответил Петя. – Последний осел догадается… один твой интерес к моей писанине…
– Знаешь, а ведь за это и по морде можно схлопотать, – заявил Лукаш, и лицо его приобрело резкое, почти жестокое выражение.
– Попробуй, – предложил Петя, не меняя голоса и улыбаясь. – Самое время, по-моему, вспомнить старое… А лучше, если бы ты мне доходчиво растолковал, чего в конце концов ты хочешь от меня и от того же академика Обухова? Я ведь умный – пойму.
– Я только на это и надеюсь, – все еще пытаясь погасить вспышку, преодолевая себя, сказал Лукаш. – Просто песенка твоего гения спета, потихоньку зачахнет где-нибудь на задворках.
– Думаешь? С каких это пор тебя посетил провидческий дар?
– А неужели ты полагаешь, что это его открытое письмо сойдет ему с рук? Гуляет по рукам… возмутительное письмо!
– Ну почему же, наверное, не все там чепуха, если гуляет по рукам, не все же погрязли в косности, в ком-нибудь и аукнется… и откликнется.
– Его приглашали на самый верх, и он наговорил там черт знает что, вдобавок же сочинил второе письмо, теперь уже самому генеральному, наговорил несусветное и самому генеральному, обвинил и его, и вообще всю систему в несоответствии, – сказал Лукаш и помедлив, предоставляя товарищу возможность осознать важность услышанного. – И опять это приобрело широкую огласку. Конечно, он – академик, в конце концов без куска хлеба не останется… если его вообще как-нибудь не успокоят… А ты? Не боишься утонуть и больше не вынырнуть? Сразу же выплывает вопрос: каким образом сему ученому мужу, сему академику известно хотя бы о тех же зежских лесах? Важнейшее дело, тайна за семью печатями – и на тебе… Откуда?
– Говори прямо, что ты имеешь в виду?
– Ничего, – отрезал Лукаш, – я лишь излагаю и сопоставляю факты.
– А-а! Ну излагай, – великодушно разрешил Петя, пытаясь скрыть тревогу. – Правда, от тебя не ожидал, что ты так быстро обрастешь мхом, прочно вольешься в общие ряды, – не удержался и опять вскипел Петя. – Пойми, Обухов компетентен и прекрасно знает то, чем занимается всю жизнь. А эти старцы довели страну до ручки, разваливают экономику, фальсифицируют факты, и ты это лучше других знаешь. Только боишься, никогда в этом не признаешься.
– Нет, я думаю иначе, Брюханов, – тотчас возразил Лукаш. – Хорошо, хорошо, пусть бы занимался своей биомассой, хорошо… А этот его конфликт с ведомством Малоярцева? Тем более, повторяю, возможность разглашения этого? Неужели ты не понимаешь, что с Обуховым покончено? Неужели ты не понимаешь, что достойно человеку жить можно только в Москве?
– Я люблю Москву, не могу без нее и ненавижу ее, – с какой-то особенной улыбкой заявил Петя. – Надо полжизни угробить, чтобы встретить человека… В Москве можно задохнуться, с ума сойти от безлюдья…
Внимательно взглянув Пете в глаза, Лукаш, обдумывая, помедлил, затем сказал:
– Я ведь не об этом…
– А я по-прежнему не понимаю одного: именно тебе, тебе что за дело до Обухова? До его идей, до его борьбы? Ты же ведь, кажется, совершенно в стороне стоишь? Кстати, я мало чем тебе могу быть полезен… я ведь у Обухова и на ставке всего лишь рабочим числюсь… ящики таскаю, палатки ставлю… Какие я могу важные вещи знать?
– Ты прав, мы говорим как глухие, и дальше говорить нам бесполезно. Потом, говорят, унижение паче гордости… Подожду, пока ты прозреешь…
– Подожди, – миролюбиво согласился Петя, теперь уже окончательно охваченный тревогой; поскорей нужно бросать все это лечение и ехать к Обухову, круг вновь замыкался самым непредвиденным образом, и сейчас самое главное – не терять времени, не опоздать.
Потаенно улыбаясь своим порочным мыслям и желаниям, своей откровенности, она, томясь ожиданием, надумала искупаться; какое-то почти полубессознательное состояние помешало. Она не могла выбраться из несущего ее потока мыслей, и перед глазами сверкали и летели куда-то голубые вершины; она тихо задремала, хотя и во сне продолжала думать, вспоминать поспорить с самой собою, а самое главное, чутко ожидать его возвращения, и от этого даже несколько раз просыпалась и открывала глаза. Затем сильнее запахло морем и еще чем-то горьковатым, знакомым; нет, нет, это был его запах. Она почувствовала его прерывистое, сдерживаемое дыхание у себя на лице, но взглянуть на него не могла, боялась спугнуть. Он осторожно поцеловал ее в губы, опять и опять быстро прикоснулся к ее губам, прижался сильнее большим, настойчивым телом и уже больше не отрывался, была лишь возвратившаяся жадность и новизна открытия, все остальное ушло, и ему лишь показалась, что ударивший порыв ветра сорвал палатку, но теперь ничего не имело значения. Они долго бездумно лежали рядом, потом вспомнили о пирожках, и Петя тотчас стал выкладывать на небольшую клеенку принесенные запасы, разломил на куски курицу, оторвал крепкими зубами кусок белого мяса и, почти не разжевывая, проглотил. Оля лежала, закинув руки за голову, и он, почувствовав на себе ее взгляд, поднял голову.
– Ты почему-то похож сейчас на негра, – сказала она. – И сливы, пожалуй, немытые…
– Конечно, – подтвердил он. – Давай присоединяйся, ты хотела есть. Теперь сразу и завтрак и обед… Смотри…
Действительно, жаркое крымское солнце уже пробивало палатку с другой стороны; с моря потянуло прохладой; по верху палатки скользили легкие предвечерние тени. Встав на колени, Оля поцеловала его куда-то в нос, быстро сбегала к морю, зашла в воду по грудь, немного с наслаждением поплавала, затем постояла на песке, обсыхая. Тихий, мелодичный звон, перечеркнувший ленивую сейчас работу головы, словно голос надтреснутого колокола, зазвеневшего без всякой внешней причины, прозвучал у нее не то в сердце, не то в счастливо уставшем теле, прозвучал и оборвался; она оглянулась. Просто Петя, высунув лохматую голову из палатки, позвал ее; она попросила сходить его к водопроводу и все-таки вымыть сливы, и пока он выполнял, посмеиваясь, ее важное поручение, она успела переодеться, привести волосы в порядок, все время пытаясь понять, что за неясный звук у моря она услышала и почему он ее так встревожил. Вернулся Петя; она еще издали узнала и услышала его мягкие шаги, и они, теперь уже вместе, принялись за еду; пирожки, и остывшие, оказались вкусными и сочными, крупные сизоватые сливы отдавали запахом меда.
Неожиданно для себя Петя стал рассказывать о своих новых крымских знакомых, о том, что ему открылось в жизни за последний месяц, и она внимательно слушала,
– Здесь, в Крыму, много чудес, – сказал он, – привыкай… Правда, чудеса быстро кончаются. Чудо первое – у меня хорошие снимки легких. Из санатория я удрал, отпросился сюда, к «дикарям», на недельку, надоело больничное расписание… Чудо второе – ты…
– Только предупреждаю, я – чудо, которое не кончается… Не надейся на это, я тебя теперь ни на секунду не оставлю…
– Принято без возражений, – мгновенно согласился он. – А теперь пойдем побродим, жара немного спала, я привык много двигаться… В горы, что ли, податься чуть позднее! Сейчас еще жарковато…
Они выбрались из палатки под сильный ветер, доносивший и сюда, за сто, а то и больше метров от прибоя, водяную прохладную пыль; волнение на море к вечеру усилилось. Время пролетело невероятно быстро; солнце уже низко-низко склонилось над Кара-Дагом, и Святая гора стояла в густой шапке облаков. Они пошли к поселку мимо множества почти одинаковых палаток, легковых автомашин, образовавших собой целый город с правильными – прямыми – проходами, со своим узаконенным центром и окраинами. Народу было очень много, часто из палаток слышалась музыка; на Петю с Олей никто не обращал внимания. Они вошли в поселок; теперь у буфетов и ларьков вытянулись внушительные очереди; как обычно перед вечером, люди спешили насытиться; ветер, дувший с моря, прогнал жаркий день со всеми его тяжкими и нечистыми запахами многолюдности, было по настоящему свежо и прохладно.
Не переставая дурачиться, то и дело словно ненароком прижимаясь к ней по ходу, украдкой целуя ее то в ухо, то в шею, Петя привел Олю в уютный молодой парк, посаженный всего лишь несколько лет назад и успевший под щедрым крымским солнцем уже пышно разрастись; не останавливаясь, они прошли к детской площадке, и еще издали Оля услышала тоскливый, мелодичный глухой звук, неожиданно вспомнила, что уже слышала его у моря; сама не зная почему, она вздрогнула и вопросительно взглянула на Петю.
– Он, – сказал Петя тихо, с каким-то тайным значением.
– Он? – не сразу решилась переспросить Оля и зябко поежилась, но прохладнее стало лишь где-то в груди; вновь разнесся над парком тоскливый, долго не затухающий звук.
– Сейчас увидишь. Ты прости, мы на минутку, у меня тут обязательство одно есть, – сказал Петя, и они сразу же вышли на пустынную в предвечерний час детскую площадку, когда-то с довольно вместительным водоемом для лебедей и уток в центре; вот уже третий год бассейн из-за нехватки воды не наполнялся, берега его осыпались и поросли какой-то жесткой, как проволока, живучей южной травой, а фантастические сказочные фигуры, украшавшие бассейн, начали потихоньку разваливаться. Оля растерянно скользила глазами по всем этим сказочным существам; веселые люди, как правило, находящиеся в любом месте, успели поработать и тут; вместо метлы баба-яга держала в руках пустую бутылку с длинным горлышком, а у сказочной головы богатыря изо рта торчало суковатое полено, должное, очевидно, изображать сигару. Из невысоких зарослей кустарника выбралась и, с трудом шлепая узловатыми, потрескавшимися от зноя и отсутствия воды лапами, направилась прямо к ним большая грязная птица, часто вскрикивая от какого-то тайного возбуждения; это был лебедь, и Оля почему-то сразу же прониклась к нему острой неприязнью, в то же время несколько успокаиваясь; звуки, доносившиеся до нее раньше, были всего лишь криками этого существа.
– Он, Прошка, – пояснил Петя с оживлением, указывая на безобразного, неприятного, на безводье, тяжелого лебедя. – Ну что, правда хорош?
Сжав горло рукой, Оля зажмурилась: этого не могло быть, это было невозможно, но в облике злой птичьей головы проступило нечто знакомое – сходство с Петей; это было невероятно, но это было так. Оле показалось, что протяни она руку и коснись его лица, она бы наткнулась на скрипящие скользкие перья. Ну вот, начинаю сходить с ума, подумала она, стараясь не выдать себя и оставаться спокойной. Я слишком все близко принимаю, нельзя так; у Пети сейчас спад, представляю, как они здесь с Лукашом порезвились; надо немедленно увезти его в Москву, от Лукаша подальше… Кому скажи, посмотрят как на помешанную, нельзя же доводить дело до абсурда, думала она, и в то же самое время, несмотря на свое здравое решение быть спокойной и ничему не удивляться, помимо своей воли, не отрываясь, с явным замешательством продолжала следить за происходящим, замечая самые мелкие, казалось бы, ничего не значащие подробности и все больше утрачивая чувство реальности.
Лебедь Прошка подходил ближе и ближе, по-стариковски запинаясь искалеченными лапами в спутанной, сухой траве, человек и птица как бы окончательно сливались в нечто целое, единое; сильно встряхнув головой, Оля отогнала наваждение, и все стало на свои места.
Опустившись на траву, Петя достал небольшое пластмассовое блюдечко, плоскую флягу, кусок хлеба, покрошил его в блюдечко, а сверху полил из фляги, и Прошка тотчас, в каком-то почти человеческом возбуждении забормотал, вытянул длинную, тонкую шею и ловко стал глотать хлеб, высоко вскидывая тяжелый массивный клюв с черным пятном на самом кончике, там, где прорезывались ноздри… Петя добавил еще, и Прошка, теперь уже опустившись на землю, жадно склевал и это; вслед за тем его длинная шея стала как-то безобразно, беспорядочно извиваться, пока совсем не скрылась в траве; помня данное обещание ни во что не вмешиваться, Оля стояла молча; когда ей стало особенно неприятно, она подняла глаза к древним вершинам гор, резко выделявшимся в вечернем небе; и тогда мир с его повседневной суетой отступил, развеялся и осталась одна предостерегающая, почти пророческая тишина, словно перед началом нового, мучительного творения или перед гибелью всего; это шло время и черной, текущей тьмой несло с собою нечто из неосознанных, немыслимых глубин. Просто она привыкла иметь дело с холодными черепками, с камнем и глиной, с осколками прекрасного мрамора, все это можно было клеить, пронумеровывать, располагать в определенном, раз и навсегда заведенном порядке. Пожалуй, у нее и с Петей не получилось сразу из-за этого; она испугалась живой, стремительной, запутанной жизни с ее болью и грязью, но и то, что сейчас происходит перед ее глазами, сущее безобразие.
– Теперь ты поняла? Прошка-то алкоголик, – сказал Петя и прозаически вздохнул. – Курортные юмористы развратили… Какая-то сволочь начала систематически крошить ему хлеба с водкой… Поклевал – ему понравилось. Вот и пошло. Втянулся. А теперь, если долго не дают, кричит, сутками кричит, с души воротит… Только когда по-настоящему пьешь, знаешь, что это за мука… Когда хочется выпить… И вот что странно, его пара, лебедуха-то, Машкой звали, никогда к отраве не подходит. Она и сейчас в кустах во-он, видишь, белеет. Стоит и ждет. А он привык, поклюет и спит… вот… А Машка дождется, пока люди натешатся и разойдутся, подойдет и стоит рядом, караулит… Ты знаешь, мне часто кажется, что все в этом мире сляпано по одному образцу…
Быстро и незаметно темнело, над морем появилась луна, и странная птица все больше становилась похожей на грязный сугроб на траве.
– Нашли развлечение и здесь… Мне все это очень не нравится… Потом, мне кажется… он все слышит, – понизила она голос, кивая в сторону Прошки. – И понимает…
– Знаешь, Оля, ты меня прости… У нас счастливый день сегодня, у нас праздник, – сказал Петя, – может быть, самый большой праздник в жизни, и я стал совершенно сумасшедшим. Может, ты сердишься на меня, но я привел тебя сюда… почему-то я подумал, что тебе надо его увидеть… Почему человек так разрушителен и жесток? Ну хорошо, человек мучает сам себя, мучает, заставляет страдать другого себе подобного, за это мы и сами казним себя… Сами себя казним и милуем. Я хочу поделиться с тобой всем-всем своим… Знаешь, есть в жизни такое, что мы только смутно и отдаленно чувствуем и чего совершенно не знаем, не понимаем и оттого мучаемся… Последнее время я много думал о себе, о тебе, о близких… вообще о людях… Ты так на меня смотришь сейчас…
– Нет, ничего, продолжай, – сказала она, – просто я вспомнила твои рассказы про Обухова…
– Я знаю, я ошибся факультетом, нет ничего интереснее живой жизни, – сказал он. – Я понял это рядом с Обуховым… Рядом с ним начинаешь смотреть иначе и на себя – вот, пожалуй, главное. Представляешь, сюда ведь приходят позубоскалить… хоть бы кто-нибудь ужаснулся… даже дети забавляются, смеются… Что же такое человек и… зачем., зачем он? Я ничего не понимаю… не могу объяснить… А что, если эксперимент не удался? Круг замыкается, атомная бомба лишь логическая точка, жестокое, безжалостное отсечение?
Оля молча слушала; все, что бы он ни говорил, ни делал сегодня, казалось ей важным, необходимым и единственным. Она слушала и понимала его скорее сердцем; она могла бы ему ответить, что она счастлива, что любит его и готова пойти за ним куда угодно, что жить стоит именно ради такого дня и ей нет никакого дела до атомной бомбы, что она любит его и их любовь сильнее, могущественнее любой, придуманной людьми бомбы, что ее дело не думать сейчас о страхах, о несчастьях, о мировых катаклизмах, а нравиться ему, любить его, не отдавать его никому…
Пахло югом, пыльной, перегревшейся за день травой, полынью – в воздухе, несмотря на свежий ветер с моря, держался неуловимый запах нечистот, свойственный почти каждому курортному месту, где ощущается недостаток пресной воды.
– Ну ладно, пойдем, черт с ним, с Прошкой, – сказал Петя, встряхивая с себя наваждение. – Пойдем, а то, на грех, еще и Лукаш вынырнет, от него-то скоро не отклеишься. Пойдем куда-нибудь подальше. Сегодня на турбазе английский детектив, потом поужинаем… Правда, в ресторане здесь не очень-то уютно… Народу очень много… Думаю, прорвемся…
– Зачем? У нас же полно еды? – сказала Оля, слегка прижимаясь, к его плечу. – Мне вообще никуда не хочется… сутолока, духота, грохот… Давай лучше пойдем к морю – ты, я и море… А если еще лунные горы… Помнишь, ты хотел в горы? Ведь ничего лучше не придумаешь… Ничего лучше нет!
– Пойдем, – согласился он, тотчас пружинисто вскакивая с сухой, жесткой земли и помогая встать Оле. – Ты умница, – добавил он, обнимая ее и целуя раз и второй. Оля увидела через его плечо появившуюся из тени кустов старуху Настю, обходившую свое хозяйство, тотчас при виде привычной для прибрежного ночного парка парочки подавшуюся назад в кусты и сразу растворившуюся в них. Петя, не отпуская девушку, скользя по ее телу ладонями, как бы заново узнавая его, внезапно опустился на колени, прижался лицом к ее ногам и стал целовать их беспорядочно и жарко.
– Что с тобой? – спросил Лукаш, с любопытством присматриваясь к товарищу. – Мчишься, топчешь все под ногами? Слон!
Опять едва удержавшись от желания пощекотать Лукаша под мышками, Петя засмеялся неизвестно чему; он был сейчас великодушен и не хотел никакой ссоры.
– Я в «Ласточку», пока народу мало, – сказал оп. – Потом ведь не подступишься… Привет, Сань…
– Подожди, вы что, помирились наконец? – сказал Лукаш, и снисходительное выражение его лица показывало лучше всяких слов, что его не проведешь и что он знает причину возбуждения Пети. – Она нашла тебя наконец? Ну так приходите вечером, как договорились… Ждем вас, старик!
– На сегодня все отменяется, не ждите, – не скрывая своего радостного, праздничного настроения, отказался Петя. – Мы, Сань, не придем… Как-нибудь в другой раз, а сегодня…
– Да ладно, все понятно, – засмеялся Лукаш, перебрасывая купальное полотенце с одного плеча на другое, – смотри только изжогу не схвати от сладкого. Ты что, боишься старых грехов?
Приветственно взмахнув полотенцем, он сбежал по асфальтовой дорожке к морю, а Петя, не находя нужным отвечать, заторопился по своим делам; именно Лукаш не мог, вернее, не хотел сейчас понять его, его и винить за это нельзя; он в другой жизни, в другом измерении, вырвался из Москвы, где вынужден держать себя застегнутым на все пуговицы, наверстывает упущенное за целый год; да и с какой стати его осуждать?
Петя поспел как раз вовремя: кафе только что открылось и перед стойкой никого еще не было; лишь только старуха Настя, ночной сторож в пансионате «Голубое счастье», грустно и одиноко пила у столика кофе; она знала Петю и первой с ним поздоровалась, спросила о самочувствии.
Широко улыбаясь, он поблагодарил, складывая в полиэтиленовую сумку пирожки с мясом, минеральную воду, жареную печень, простоквашу, какой-то джем в банке, сигареты, вареную курицу и, наконец, сверху – в большом количестве оставшиеся от вчерашнего дня сливы.
– У вас гости? Вы такой веселый сегодня, – сказала внимательно наблюдавшая за ним старуха Настя. – Вы ведь сегодня будете у Юрия Павловича вечером? – осторожно спросила она, понижая голос и тем самым как бы приобщая себя к некоей высшей сфере жизни, в какой-то мере уравнивая себя и с ним, Петей, и с другими людьми его круга; и он понял ее и пожалел в душе.
– Нет, Анастасия Илларионовна, сегодня вряд ли, – сказал он, не в силах сдержать все той же широкой, открытой улыбки. – У меня другие планы…
– Вот видите, я так и знала, рада за вас, – сказала грустно старуха Настя.
По набережной шумно прошла поливальная машина, сметая упругими струями вчерашний сор, окурки, бумажки от конфет и мороженого, смятые листы газет и освежая уже начинавший разогреваться и слегка парить асфальт; посторонившись, Петя выждал, сбежал по лестнице к морю и опять увидел Лукаша, явно ожидавшего его возвращения.
– Ну, давай выкладывай, что у тебя? Все равно ведь не отстанешь, – сказал Петя, слегка придерживая шаг и вовсе не намереваясь приводить Лукаша к самой палатке. – Отдыхать надо свободно, старик, отдельно, чтобы не сталкиваться на каждом шагу с тобой, например, нос к носу! Видно, придется мне искать пристанища на биостанции, в дельфинарии, чтобы хоть Кара-Даг был между нами. В конце концов, отдыхаю как хочу, сплю с кем хочу… Какое тебе дело? Кажется, я не просил тебя быть своим душеприказчиком. И вообще, что ты ко мне прикипел? Живи себе на здоровье, как вздумается. Дыши! Ну болен я! Не могу я участвовать в твоих бесконечных попойках с твоим другом Долгошеем и с этими шлюхами… не хо-чу… И не потому, что я какой-то чистенький, святой, знаешь ведь, далеко не праведник… Ну не нравится мне твоя компания, и ты мне не нравишься.
– Каждый платит как может…
– Все, старик, я пошел, меня ждут, – сказал Петя, изо всех сил сдерживаясь, чувствуя, что еще немного – и он наговорит Лукашу в ответ на его неприкрытое стремление поиграть на нервах, вывести из себя кучу ответного вздора. – Что тебе надо? Тебе повеселиться хочется, ну и порезвись… Сказано – не пойду… Я лично, кажется, ничего тебе не должен, а если ты себя имеешь в виду – плати, если тебе охота пришла, твоя личная проблема…
– Да, пришла пора платить. И плати! – сказал Лукаш вкрадчиво, пересиливая себя, даже слегка улыбаясь и понижая голос. – А ты как хотел? Это таким, как ты, все сходит с рук. Белой кости! А мне за все приходится платить самому. Мне от этого всегда весело жить, понимаешь, весело! С рожденья, с детского сада, со школы! Ты хоть раз видел у меня прокисшую рожу? Тебя на машине в школу возили, а нас у матери было четверо. И я самый старший. Вы как на нас, на рабфаковцев, смотрели в университете? В упор не видели. Ого, сколько мне пришлось вертеться, чтобы ты меня заметил, Брюханов. Увидел наконец, что я существую! И думаешь, что-нибудь изменилось? Ничего! В груди рычит, а ты улыбайся каждой сволочи… вот как тебе сейчас… да и шеф последнее время озверел… у него пунктик – хочет поднять тираж, а от страха спотыкается на каждой строчке. И даже не подозревает, что на самом деле все его идеи – чистейший бред, не понимает, что время его и ему подобных прошло… и что пора на свалку. Пожил, пусть дает дорогу другим! – повысил Лукаш голос, и его глаза зло сощурились, приобрели льдистость и замерли, устремленные мимо Пети куда-то в безграничную, светоносную от утреннего солнца даль моря; тут Петя, захлебнувшись воздухом, надсадно раскашлялся, перегнулся пополам и в таком положении отошел к обрыву, прижимаясь к нему спиной, опустился на песок. Вытирая набежавшие от удушья слезы, он совершенно ясно и безошибочно понял, что да, пришла пора именно таких, как Лукаш, что пройдет совсем немного времени – и они займут главенствующее положение в жизни, что он недооценивает своего школьного друга, его собранности, устремленности, беспощадности. В лице Лукаша в жизнь вламывалась холодная, расчетливая сила, ничего не упускающая, все анализирующая, приближающаяся по бесстрастности и расчетливости к машине. Петя мысленно сопоставил Лукаша и увлекающегося, горячего Вергасова, представил тот момент, когда Лукаш займет место шефа, и поежился.
– Слушай, старик, прекрати этот стриптиз, – попросил он. – Пойми, твои проблемы – это твои проблемы. Не пытайся их перебросить на другого. Я только тебе скажу: с тобой рядом тяжело, ты все время что-нибудь отнимаешь…
Лукаш, невысокий, плотный, загорелый, поигрывая тренированными мышцами, полунасмешливо-полуиронически кивнул:
– Не забывай, Брюханов: или ты с умными людьми вместе, или вообще просвистишь жизнь, третьего-то не дано…
Петя не ответил; он уже не думал о Лукаше, он лишь с внутренним нетерпением ждал его ухода, и все, связанное в его жизни с Лукашом, сейчас не имело никакого значения – он жил своей особой внутренней жизнью.
Возникла долгая пауза, они глянули в глаза друг другу и тотчас поняли еще одно: игра кончилась, и от этого у Пети появилось на лице несколько обиженное и упрямое выражение и кашель сразу пропал, а у Лукаша зло надломились брови.
– Скажи, Брюханов, Бог есть? – спросил он, теперь уже стараясь окончательно прояснить их вконец запутавшиеся, зашедшие в глухой тупик отношения.
– И Бог есть, и черт есть, – ответил Петя, чутко улавливая и принимая скрытый вызов. – Вот только кого из них ты сейчас представляешь, не пойму пока…
– А един в двух лицах, – сказал Лукаш, – не суши мозги…
– Конечно, сверхзадача, – в тон ему ответил Петя. – Последний осел догадается… один твой интерес к моей писанине…
– Знаешь, а ведь за это и по морде можно схлопотать, – заявил Лукаш, и лицо его приобрело резкое, почти жестокое выражение.
– Попробуй, – предложил Петя, не меняя голоса и улыбаясь. – Самое время, по-моему, вспомнить старое… А лучше, если бы ты мне доходчиво растолковал, чего в конце концов ты хочешь от меня и от того же академика Обухова? Я ведь умный – пойму.
– Я только на это и надеюсь, – все еще пытаясь погасить вспышку, преодолевая себя, сказал Лукаш. – Просто песенка твоего гения спета, потихоньку зачахнет где-нибудь на задворках.
– Думаешь? С каких это пор тебя посетил провидческий дар?
– А неужели ты полагаешь, что это его открытое письмо сойдет ему с рук? Гуляет по рукам… возмутительное письмо!
– Ну почему же, наверное, не все там чепуха, если гуляет по рукам, не все же погрязли в косности, в ком-нибудь и аукнется… и откликнется.
– Его приглашали на самый верх, и он наговорил там черт знает что, вдобавок же сочинил второе письмо, теперь уже самому генеральному, наговорил несусветное и самому генеральному, обвинил и его, и вообще всю систему в несоответствии, – сказал Лукаш и помедлив, предоставляя товарищу возможность осознать важность услышанного. – И опять это приобрело широкую огласку. Конечно, он – академик, в конце концов без куска хлеба не останется… если его вообще как-нибудь не успокоят… А ты? Не боишься утонуть и больше не вынырнуть? Сразу же выплывает вопрос: каким образом сему ученому мужу, сему академику известно хотя бы о тех же зежских лесах? Важнейшее дело, тайна за семью печатями – и на тебе… Откуда?
– Говори прямо, что ты имеешь в виду?
– Ничего, – отрезал Лукаш, – я лишь излагаю и сопоставляю факты.
– А-а! Ну излагай, – великодушно разрешил Петя, пытаясь скрыть тревогу. – Правда, от тебя не ожидал, что ты так быстро обрастешь мхом, прочно вольешься в общие ряды, – не удержался и опять вскипел Петя. – Пойми, Обухов компетентен и прекрасно знает то, чем занимается всю жизнь. А эти старцы довели страну до ручки, разваливают экономику, фальсифицируют факты, и ты это лучше других знаешь. Только боишься, никогда в этом не признаешься.
– Нет, я думаю иначе, Брюханов, – тотчас возразил Лукаш. – Хорошо, хорошо, пусть бы занимался своей биомассой, хорошо… А этот его конфликт с ведомством Малоярцева? Тем более, повторяю, возможность разглашения этого? Неужели ты не понимаешь, что с Обуховым покончено? Неужели ты не понимаешь, что достойно человеку жить можно только в Москве?
– Я люблю Москву, не могу без нее и ненавижу ее, – с какой-то особенной улыбкой заявил Петя. – Надо полжизни угробить, чтобы встретить человека… В Москве можно задохнуться, с ума сойти от безлюдья…
Внимательно взглянув Пете в глаза, Лукаш, обдумывая, помедлил, затем сказал:
– Я ведь не об этом…
– А я по-прежнему не понимаю одного: именно тебе, тебе что за дело до Обухова? До его идей, до его борьбы? Ты же ведь, кажется, совершенно в стороне стоишь? Кстати, я мало чем тебе могу быть полезен… я ведь у Обухова и на ставке всего лишь рабочим числюсь… ящики таскаю, палатки ставлю… Какие я могу важные вещи знать?
– Ты прав, мы говорим как глухие, и дальше говорить нам бесполезно. Потом, говорят, унижение паче гордости… Подожду, пока ты прозреешь…
– Подожди, – миролюбиво согласился Петя, теперь уже окончательно охваченный тревогой; поскорей нужно бросать все это лечение и ехать к Обухову, круг вновь замыкался самым непредвиденным образом, и сейчас самое главное – не терять времени, не опоздать.
* * *
Все перетряхнув и убрав в палатке, Оля прилегла; густо пахло гниющими водорослями, и этот резковатый запах успокаивал; затаенно улыбаясь, она закрыла глаза; по крайней мере, он был теперь рядом и больше ни о чем не надо думать, себя-то не к чему обманывать, ничего не прошло, наоборот. Она в отличие от своей импульсивной, вечно занятой улучшением мира тетки (в последний год Анна Михайловна окончательно переменила отношение к Пете, считала его плохим и никчемным человеком, хотя сама же страдала от этого) знала, что никакой он не подозрительный тип, просто у него слишком обнаженная, прямо-таки ободранная душа, и если его сильно допекают, на него находит какое-то затмение и он начинает слепо метаться, ранит себя и других. И тетку, и подруг можно провести, вот себя не обманешь; теперь она безошибочно знала, что связана с ним мучительно и глубоко, он – ее мужчина, она любила и ненавидела его порой от чувства своей полной зависимости…Потаенно улыбаясь своим порочным мыслям и желаниям, своей откровенности, она, томясь ожиданием, надумала искупаться; какое-то почти полубессознательное состояние помешало. Она не могла выбраться из несущего ее потока мыслей, и перед глазами сверкали и летели куда-то голубые вершины; она тихо задремала, хотя и во сне продолжала думать, вспоминать поспорить с самой собою, а самое главное, чутко ожидать его возвращения, и от этого даже несколько раз просыпалась и открывала глаза. Затем сильнее запахло морем и еще чем-то горьковатым, знакомым; нет, нет, это был его запах. Она почувствовала его прерывистое, сдерживаемое дыхание у себя на лице, но взглянуть на него не могла, боялась спугнуть. Он осторожно поцеловал ее в губы, опять и опять быстро прикоснулся к ее губам, прижался сильнее большим, настойчивым телом и уже больше не отрывался, была лишь возвратившаяся жадность и новизна открытия, все остальное ушло, и ему лишь показалась, что ударивший порыв ветра сорвал палатку, но теперь ничего не имело значения. Они долго бездумно лежали рядом, потом вспомнили о пирожках, и Петя тотчас стал выкладывать на небольшую клеенку принесенные запасы, разломил на куски курицу, оторвал крепкими зубами кусок белого мяса и, почти не разжевывая, проглотил. Оля лежала, закинув руки за голову, и он, почувствовав на себе ее взгляд, поднял голову.
– Ты почему-то похож сейчас на негра, – сказала она. – И сливы, пожалуй, немытые…
– Конечно, – подтвердил он. – Давай присоединяйся, ты хотела есть. Теперь сразу и завтрак и обед… Смотри…
Действительно, жаркое крымское солнце уже пробивало палатку с другой стороны; с моря потянуло прохладой; по верху палатки скользили легкие предвечерние тени. Встав на колени, Оля поцеловала его куда-то в нос, быстро сбегала к морю, зашла в воду по грудь, немного с наслаждением поплавала, затем постояла на песке, обсыхая. Тихий, мелодичный звон, перечеркнувший ленивую сейчас работу головы, словно голос надтреснутого колокола, зазвеневшего без всякой внешней причины, прозвучал у нее не то в сердце, не то в счастливо уставшем теле, прозвучал и оборвался; она оглянулась. Просто Петя, высунув лохматую голову из палатки, позвал ее; она попросила сходить его к водопроводу и все-таки вымыть сливы, и пока он выполнял, посмеиваясь, ее важное поручение, она успела переодеться, привести волосы в порядок, все время пытаясь понять, что за неясный звук у моря она услышала и почему он ее так встревожил. Вернулся Петя; она еще издали узнала и услышала его мягкие шаги, и они, теперь уже вместе, принялись за еду; пирожки, и остывшие, оказались вкусными и сочными, крупные сизоватые сливы отдавали запахом меда.
Неожиданно для себя Петя стал рассказывать о своих новых крымских знакомых, о том, что ему открылось в жизни за последний месяц, и она внимательно слушала,
– Здесь, в Крыму, много чудес, – сказал он, – привыкай… Правда, чудеса быстро кончаются. Чудо первое – у меня хорошие снимки легких. Из санатория я удрал, отпросился сюда, к «дикарям», на недельку, надоело больничное расписание… Чудо второе – ты…
– Только предупреждаю, я – чудо, которое не кончается… Не надейся на это, я тебя теперь ни на секунду не оставлю…
– Принято без возражений, – мгновенно согласился он. – А теперь пойдем побродим, жара немного спала, я привык много двигаться… В горы, что ли, податься чуть позднее! Сейчас еще жарковато…
Они выбрались из палатки под сильный ветер, доносивший и сюда, за сто, а то и больше метров от прибоя, водяную прохладную пыль; волнение на море к вечеру усилилось. Время пролетело невероятно быстро; солнце уже низко-низко склонилось над Кара-Дагом, и Святая гора стояла в густой шапке облаков. Они пошли к поселку мимо множества почти одинаковых палаток, легковых автомашин, образовавших собой целый город с правильными – прямыми – проходами, со своим узаконенным центром и окраинами. Народу было очень много, часто из палаток слышалась музыка; на Петю с Олей никто не обращал внимания. Они вошли в поселок; теперь у буфетов и ларьков вытянулись внушительные очереди; как обычно перед вечером, люди спешили насытиться; ветер, дувший с моря, прогнал жаркий день со всеми его тяжкими и нечистыми запахами многолюдности, было по настоящему свежо и прохладно.
Не переставая дурачиться, то и дело словно ненароком прижимаясь к ней по ходу, украдкой целуя ее то в ухо, то в шею, Петя привел Олю в уютный молодой парк, посаженный всего лишь несколько лет назад и успевший под щедрым крымским солнцем уже пышно разрастись; не останавливаясь, они прошли к детской площадке, и еще издали Оля услышала тоскливый, мелодичный глухой звук, неожиданно вспомнила, что уже слышала его у моря; сама не зная почему, она вздрогнула и вопросительно взглянула на Петю.
– Он, – сказал Петя тихо, с каким-то тайным значением.
– Он? – не сразу решилась переспросить Оля и зябко поежилась, но прохладнее стало лишь где-то в груди; вновь разнесся над парком тоскливый, долго не затухающий звук.
– Сейчас увидишь. Ты прости, мы на минутку, у меня тут обязательство одно есть, – сказал Петя, и они сразу же вышли на пустынную в предвечерний час детскую площадку, когда-то с довольно вместительным водоемом для лебедей и уток в центре; вот уже третий год бассейн из-за нехватки воды не наполнялся, берега его осыпались и поросли какой-то жесткой, как проволока, живучей южной травой, а фантастические сказочные фигуры, украшавшие бассейн, начали потихоньку разваливаться. Оля растерянно скользила глазами по всем этим сказочным существам; веселые люди, как правило, находящиеся в любом месте, успели поработать и тут; вместо метлы баба-яга держала в руках пустую бутылку с длинным горлышком, а у сказочной головы богатыря изо рта торчало суковатое полено, должное, очевидно, изображать сигару. Из невысоких зарослей кустарника выбралась и, с трудом шлепая узловатыми, потрескавшимися от зноя и отсутствия воды лапами, направилась прямо к ним большая грязная птица, часто вскрикивая от какого-то тайного возбуждения; это был лебедь, и Оля почему-то сразу же прониклась к нему острой неприязнью, в то же время несколько успокаиваясь; звуки, доносившиеся до нее раньше, были всего лишь криками этого существа.
– Он, Прошка, – пояснил Петя с оживлением, указывая на безобразного, неприятного, на безводье, тяжелого лебедя. – Ну что, правда хорош?
Сжав горло рукой, Оля зажмурилась: этого не могло быть, это было невозможно, но в облике злой птичьей головы проступило нечто знакомое – сходство с Петей; это было невероятно, но это было так. Оле показалось, что протяни она руку и коснись его лица, она бы наткнулась на скрипящие скользкие перья. Ну вот, начинаю сходить с ума, подумала она, стараясь не выдать себя и оставаться спокойной. Я слишком все близко принимаю, нельзя так; у Пети сейчас спад, представляю, как они здесь с Лукашом порезвились; надо немедленно увезти его в Москву, от Лукаша подальше… Кому скажи, посмотрят как на помешанную, нельзя же доводить дело до абсурда, думала она, и в то же самое время, несмотря на свое здравое решение быть спокойной и ничему не удивляться, помимо своей воли, не отрываясь, с явным замешательством продолжала следить за происходящим, замечая самые мелкие, казалось бы, ничего не значащие подробности и все больше утрачивая чувство реальности.
Лебедь Прошка подходил ближе и ближе, по-стариковски запинаясь искалеченными лапами в спутанной, сухой траве, человек и птица как бы окончательно сливались в нечто целое, единое; сильно встряхнув головой, Оля отогнала наваждение, и все стало на свои места.
Опустившись на траву, Петя достал небольшое пластмассовое блюдечко, плоскую флягу, кусок хлеба, покрошил его в блюдечко, а сверху полил из фляги, и Прошка тотчас, в каком-то почти человеческом возбуждении забормотал, вытянул длинную, тонкую шею и ловко стал глотать хлеб, высоко вскидывая тяжелый массивный клюв с черным пятном на самом кончике, там, где прорезывались ноздри… Петя добавил еще, и Прошка, теперь уже опустившись на землю, жадно склевал и это; вслед за тем его длинная шея стала как-то безобразно, беспорядочно извиваться, пока совсем не скрылась в траве; помня данное обещание ни во что не вмешиваться, Оля стояла молча; когда ей стало особенно неприятно, она подняла глаза к древним вершинам гор, резко выделявшимся в вечернем небе; и тогда мир с его повседневной суетой отступил, развеялся и осталась одна предостерегающая, почти пророческая тишина, словно перед началом нового, мучительного творения или перед гибелью всего; это шло время и черной, текущей тьмой несло с собою нечто из неосознанных, немыслимых глубин. Просто она привыкла иметь дело с холодными черепками, с камнем и глиной, с осколками прекрасного мрамора, все это можно было клеить, пронумеровывать, располагать в определенном, раз и навсегда заведенном порядке. Пожалуй, у нее и с Петей не получилось сразу из-за этого; она испугалась живой, стремительной, запутанной жизни с ее болью и грязью, но и то, что сейчас происходит перед ее глазами, сущее безобразие.
– Теперь ты поняла? Прошка-то алкоголик, – сказал Петя и прозаически вздохнул. – Курортные юмористы развратили… Какая-то сволочь начала систематически крошить ему хлеба с водкой… Поклевал – ему понравилось. Вот и пошло. Втянулся. А теперь, если долго не дают, кричит, сутками кричит, с души воротит… Только когда по-настоящему пьешь, знаешь, что это за мука… Когда хочется выпить… И вот что странно, его пара, лебедуха-то, Машкой звали, никогда к отраве не подходит. Она и сейчас в кустах во-он, видишь, белеет. Стоит и ждет. А он привык, поклюет и спит… вот… А Машка дождется, пока люди натешатся и разойдутся, подойдет и стоит рядом, караулит… Ты знаешь, мне часто кажется, что все в этом мире сляпано по одному образцу…
Быстро и незаметно темнело, над морем появилась луна, и странная птица все больше становилась похожей на грязный сугроб на траве.
– Нашли развлечение и здесь… Мне все это очень не нравится… Потом, мне кажется… он все слышит, – понизила она голос, кивая в сторону Прошки. – И понимает…
– Знаешь, Оля, ты меня прости… У нас счастливый день сегодня, у нас праздник, – сказал Петя, – может быть, самый большой праздник в жизни, и я стал совершенно сумасшедшим. Может, ты сердишься на меня, но я привел тебя сюда… почему-то я подумал, что тебе надо его увидеть… Почему человек так разрушителен и жесток? Ну хорошо, человек мучает сам себя, мучает, заставляет страдать другого себе подобного, за это мы и сами казним себя… Сами себя казним и милуем. Я хочу поделиться с тобой всем-всем своим… Знаешь, есть в жизни такое, что мы только смутно и отдаленно чувствуем и чего совершенно не знаем, не понимаем и оттого мучаемся… Последнее время я много думал о себе, о тебе, о близких… вообще о людях… Ты так на меня смотришь сейчас…
– Нет, ничего, продолжай, – сказала она, – просто я вспомнила твои рассказы про Обухова…
– Я знаю, я ошибся факультетом, нет ничего интереснее живой жизни, – сказал он. – Я понял это рядом с Обуховым… Рядом с ним начинаешь смотреть иначе и на себя – вот, пожалуй, главное. Представляешь, сюда ведь приходят позубоскалить… хоть бы кто-нибудь ужаснулся… даже дети забавляются, смеются… Что же такое человек и… зачем., зачем он? Я ничего не понимаю… не могу объяснить… А что, если эксперимент не удался? Круг замыкается, атомная бомба лишь логическая точка, жестокое, безжалостное отсечение?
Оля молча слушала; все, что бы он ни говорил, ни делал сегодня, казалось ей важным, необходимым и единственным. Она слушала и понимала его скорее сердцем; она могла бы ему ответить, что она счастлива, что любит его и готова пойти за ним куда угодно, что жить стоит именно ради такого дня и ей нет никакого дела до атомной бомбы, что она любит его и их любовь сильнее, могущественнее любой, придуманной людьми бомбы, что ее дело не думать сейчас о страхах, о несчастьях, о мировых катаклизмах, а нравиться ему, любить его, не отдавать его никому…
Пахло югом, пыльной, перегревшейся за день травой, полынью – в воздухе, несмотря на свежий ветер с моря, держался неуловимый запах нечистот, свойственный почти каждому курортному месту, где ощущается недостаток пресной воды.
– Ну ладно, пойдем, черт с ним, с Прошкой, – сказал Петя, встряхивая с себя наваждение. – Пойдем, а то, на грех, еще и Лукаш вынырнет, от него-то скоро не отклеишься. Пойдем куда-нибудь подальше. Сегодня на турбазе английский детектив, потом поужинаем… Правда, в ресторане здесь не очень-то уютно… Народу очень много… Думаю, прорвемся…
– Зачем? У нас же полно еды? – сказала Оля, слегка прижимаясь, к его плечу. – Мне вообще никуда не хочется… сутолока, духота, грохот… Давай лучше пойдем к морю – ты, я и море… А если еще лунные горы… Помнишь, ты хотел в горы? Ведь ничего лучше не придумаешь… Ничего лучше нет!
– Пойдем, – согласился он, тотчас пружинисто вскакивая с сухой, жесткой земли и помогая встать Оле. – Ты умница, – добавил он, обнимая ее и целуя раз и второй. Оля увидела через его плечо появившуюся из тени кустов старуху Настю, обходившую свое хозяйство, тотчас при виде привычной для прибрежного ночного парка парочки подавшуюся назад в кусты и сразу растворившуюся в них. Петя, не отпуская девушку, скользя по ее телу ладонями, как бы заново узнавая его, внезапно опустился на колени, прижался лицом к ее ногам и стал целовать их беспорядочно и жарко.