Страница:
У основания каменного выроста с затухающим, утробным ревом, разрывая влажный под слоем мха известняк конвульсивными беспорядочными ударами когтистых лап, пытался приподняться и еще не упускал из виду своего врага старый, матерый зверь; хозяин лежал на боку, мучительно поводя большой круглой головой, из раскрытой пасти у него била какая-то липкая, с черными сгустками пена; под левой передней лапой тускло поблескивала медная рукоятка ножа, ушедшего в косматую тушу на всю глубину; несколько мгновений Денис смотрел на нее с каким-то невыразимым чувством и своего собственного исчезновения, не сводя расширенных, налитых зеленой тьмой глаз с хозяина. И затем наступил совсем уже непереносимый момент; горячая пелена с радужными проблесками заструилась у него перед глазами, и в облике издыхающего зверя на какое-то горячечное мгновение проступил облик старого лесника; Денис даже уловил взгляд деда, его скупую усмешку и вслед за тем ясно услышал слабый, далекий голос. Он заставил себя удержаться, не провалиться в затягивающий омут и, обессиленно цепляясь за ствол дерева, сполз на мох. По большому, уже как бы уходящему в землю телу хозяина последней волной прошла дрожь, он слабо шевельнул лапами, затих, и тогда медленная, убивающая тоска вошла в Дениса; свершилось нечто не подвластное никакому объяснению, невозможное, непоправимое. Стиснув зубы, Денис, осторожно повернув голову, присмотрелся – сквозь окровавленные лохмотья куртки виднелось разорванное до костей мясо, кровь еще продолжала идти. Не обращая внимания, придерживаясь здоровой рукой за ствол дуба, он встал, вновь привыкая к случившемуся. Голова кружилась, и он еще подождал, постоял возле дерева, не теряя опоры. Затем медленно подошел к неподвижному хозяину, все еще недоверчиво, не упуская ни одной мелочи, присматриваясь, наклонившись, задержав дыхание от невыносимого сейчас обильного запаха свежей крови, одним движением выдернул из туловища хозяина нож; кровь из раны потекла сильнее, но по прежнему по-мертвому вяло. Большие, тупые и стершиеся за долгую и трудную жизнь когти хозяина почему-то особенно болезненно подействовали на Дениса, и он, до последней встречи с хозяином, вообще-то счастливый, уверенный в себе человек, даже определивший уже, пожалуй, чуть ли не весь свой дальнейший путь, нашел, что стоит лишь в каком-то преддверии и совершенно ничего не знает, что все до сегодняшнего дня было для него лишь слабым, безобидным предвестием подлинной жизни.
Он вытер нож пучком травы, сунул его в чехол, подобрал валявшееся далеко в стороне ружье, привычно осмотрел его. Отойдя в сторону, стараясь не замечать боли, он разделся до пояса – сильно разорванное плечо начинало вздуваться. Подумав, он промыл его собственной мочой, выковыривая спекшиеся сгустки крови, кое-как неловко замотал майкой, прихватил сверху разрезанной на две части сорочкой. Он еще не пришел в себя от потрясения. «Я ведь не виноват, – оправдывался он и перед собою и перед тем, кто был выше и мудрее его и понимал больше. – Я не хотел, хозяин сдурел… я с добром… и вот тебе…»
Он уже зашел слишком далеко в сторону, и по пути назад лесного Провала нельзя было теперь обойти, а возвращаться необходимо скорее, рана препаршивая, хозяин приложился под конец с большим старанием, черт знает что, так и руку недолго потерять…
Ни на минуту не задерживаясь, хотя идти становилось трудно от усиливающейся слабости, Денис, добравшись до Провала, устроился на крутом, уходящем отвесно в черную воду, обрыве; теперь уж и боль в плече, и собственная слабость, и нелепо закончившаяся последняя встреча с хозяином незаметно отступили; зеленовато-темная бездна внизу, живая и знакомая, снимала душевное напряжение и успокаивала. И в то же время появилось и окрепло некое иное тревожное чувство; нужно было заставить себя подняться, идти дальше, но он не мог. В одном месте, когда он подходил к озеру, в густой поросли высокого ивняка что-то словно прометнулось перед глазами; он постоял, прислушиваясь и присматриваясь, не уловив больше ничего, ни звука, ни шороха; тревога вновь разгоралась, теперь он безошибочно знал, что за тень промелькнула по низине в кустах – в конце концов Феклуша всегда жила по своим никому не ведомым законам.
«Что ей здесь в такую рань делать? – думал он. – На кордоне не ночевала?»
И тут, инстинктивно оглянувшись, он опять увидел Феклушу, вынырнувшую неподалеку из густой зелени. Замерев на высоком каменном взлобке над самой водой, она по-птичьи вертела головой, вся ее ветхая фигурка в свете солнца, прорвавшегося, наконец, к воде, к берегам озера, выражала крайне смятение; она не видела Дениса, хотя много раз смотрела в его сторону, и сидел он, не скрываясь, на виду, и однажды, пытаясь привлечь ее внимание, даже помахал рукой. И тогда, проникаясь новой неведомой тревогой (даже из плеча, изуродованного хозяином, ушла тупая боль), он приподнялся, позвал: «Феклуша! Феклуша!», но она, повертев головой, опять не увидела его. Словно что-то стирая со своего лица, она вскидывала и вскидывала ладони, приглаживая волосы, лоб и щеки. Пошатываясь, Денис продрался сквозь заросли и, стараясь улыбаться, встал перед нею, прикрывая ладонью поврежденное плечо, – с Феклушей творилось что-то совсем уж неладное.
– Феклуша, Феклуша, ты меня слышишь? – спросил он тихо и ласково. – Что ты здесь делаешь? Ты давно здесь? Феклуша, послушай, – продолжал он, пытаясь привлечь ее внимание и теперь уже окончательно ничего не понимая; хотя он был рядом, она его по-прежнему не замечала, не слышала, смотрела вдаль перед собой. Он хотел взять ее за плечо, повернуть лицом к себе и не успел. Он услышал какое-то тупое, протяжное бормотание; он даже оглянулся, пытаясь отыскать источник странных, завораживающих звуков, но уже в следующую минуту понял, что это бормочет сама Феклуша. Он присмотрелся, действительно губы у нее чуть-чуть вздрагивали, она вся была туго, до предела напряжена, исцарапанные босые ноги словно вросли ступнями в мшистый камень, под изношенной обхлестанной юбкой напряженно застыли острые колени. Такого предельного возбуждения в ней Денис еще не знал; остановить, чем-нибудь отвлечь ее он не мог и лишь пытался припомнить какие-нибудь похожие случаи из прошлой жизни. Он уловил в ее бормотании отдельные слова, прислушался, и вскоре перед ним стала проступать тихая картина, слова начинали цепляться друг за друга, складываться в еле уловимый мотив, и он, стиснув зубы от усилия, преодолевая головокружение, стал наконец кое-что разбирать. Почти неслышно, еле шевеля губами, Феклуша словно читала какую-то одной ей ведомую книгу, и теперь отчетливо прорывалась уже целые строки. «Летит, летит птица за море, – бормотала Феклуша, и солнце, поднявшееся над лесом уже достаточно высоко, било ей прямо в широко открытые, неподвижные глаза, – бежит зверь за леса, бежит дерево в дерево, мать-землица в свою мать-землицу… черная немочь бежит в свою мать-тарары, тьму подземную, назад не ворочаючись, раны болючие на ногах, жало смертное… Дерево в дерево, трава в траву, горюч камень в горюч камень… Собака рыжая, черная, красная… неси, неси жало на море темное, к Алатырь-камню черному…»
Порой бормотание начинало слабеть, переходило совсем уж в неразборчивый торопливый шелест, и Денис, выбрав момент, вновь окликнул ее, и на этот раз она, кажется, услышала, дрожь пролилась по всему ее телу; жалко вскрикнув, она метнулась к берегу ближе, затем все с тем же ужасом в своем птичьем лице стала пятиться, протягивая руки к воде, пригнулась и почти бесшумно пропала в зарослях, особенно густых здесь, у самого берега озера. Призрачное потустороннее существо растворилось без следа в буйной, прибрежной зелени. «Феклуша! Феклуша! Да что же ты?» – позвал Денис, все еще пытаясь помочь ей; сил не было побежать следом и остановить, и все вокруг уже вновь застыло; происходило нечто странное, но что-либо осмыслить ясно и определенно он не мог и опустился на камень, затем, оберегая поврежденное плечо, прилег на бок. Во рту пересохло, хотелось пить, солнце жгло голову; он закрыл глаза, и тотчас перед ним поплыли радужные темные, с золотой прозеленью круги; что-то случилось, подумал он, погружаясь в колышущийся вязкий туман, что-то случилось с ним самим, с жизнью, что-то бесповоротно нарушилось в его связях с водой, с самою душой, леса. И тотчас вспомнился предсмертный, жаркий рев хозяина, вязкая судорога вновь ожила в теле, собрала его в тугой ком. «Вот оно что, – сказал себе Денис, стараясь не открывать глаз, – просто больше нет хозяина, и лес переменился. Ну как же, как же, уж разнюнился, тоже мне, солдат, – добавил он, стараясь приободриться. – Конец света, что ли? Тоже – хозяин… Медведь и медведь…»
Оторвавшись от земли, от нагретого солнцем камня, Денис сел. Вокруг вновь что-то менялось, и он, медленно оглядываясь, стал соображать. Собственные мысли разозлили его, потому что они были неправдой, и он знал это, и затем свой же немой, задавленный вскрик, остро ударивший в поврежденное плечо, едва не заставил его вновь припасть к земле; сначала ему показалось, что он просто бредит; черная вода в Провале уже далеко отступила от привычных берегов, вода в озере куда-то на глазах бесшумно провалилась, и ближе к противоположному берегу на черной поверхности озера все яснее обозначалась широкая крутящаяся вмятина. Сильное солнце обрушивало на изломанную гладь воды потоки, спелого, янтарного света, и стояла убаюкивающая, благостная тишина, ни один лист вокруг не шевелился, ни одна птица не подавала голос, даже стрекозы пропали. И тогда Денис вновь подумал, что он или видит сон, или сошел с ума; из мира уходила вода, скоро ее не останется ни одного глотка, ни одной капли. Торопясь, помогая себе здоровой рукой, он сполз с камня, привстал на колени и двинулся к обнажившейся широкой полосе дна у берега. Добравшись до темной полосы, где совсем недавно стояла вода, он почти по локоть погрузил руку в тину, в пузырящийся, еще хлюпающий ил и, зачерпнув всей горстью податливую, вязкую массу, не веря собственным глазам, медленно поднес к лицу. В иле растревоженно копошились, стараясь зарыться в него глубже, какие-то мельчайшие, еле видимые и чуть покрупнее водяные насекомые. Пахло кровью и тиной, тяжело пахло скрытой, слежавшейся, спрессованной веками придонной жизнью. Его неудержимо притягивала уходящая вода; она отошла от берегов метров на десять, продолжая стремительно убывать, слышался какой-то глухой подземный шум, крутящаяся впадина на поверхности озера у противоположного берега еще более прогнулась. В воздухе над умирающим лесным озером возникло тревожное движение воздуха, листва прибрежных дубов и кленов пошла легкой зыбью, из воды стали выскакивать рыбы, вначале мелочь, затем покрупнее, уменьшающаяся поверхность воды на глазах гуще покрывалась метавшейся рыбой, взблескивали на солнце лещи и окуни, темными стрелами взлетали в воздух старые щуки, черными змеями лезли на беpera вьюны, чуть позже забеспокоились и медлительные караси, заметались золотистыми стрелами по самой поверхности старые лини.
Словно в каком-то бреду, Денис некоторое время по-прежнему не мог оторваться от происходящего. Вода уходила, и он не мог сделать даже глотка, остудить горящий рот, высохшее до шелеста горло; почти не осознавая себя, он опять двинулся к воде, черневшей глубоко внизу, с трудом, проваливаясь до колен, преодолел топкую полосу у самого берега, дальше дно исчезавшего озера выстилал камень вперемежку с крупным, зернистым песком, кое-где поросшим придонной растительностью, уже начавшей просыхать. Стараясь не поскользнуться на круто уходящем вниз, обнажившемся дне, с неровными выступами темного, с прожилками слюды, глыбами гранита, Денис все-таки догнал воду и, забыв обо всем на свете, припав к ней, долго и жадно, до одурения пил. Деревья, окаймлявшие берег, простирались теперь высоко над ним; казалось, они непрерывно клонились и падали на него. Обессилев от воды, он затих, глаза слипались, в нем все больше обострялась какая-то внутренняя боль, он должен был куда-то идти, что-то делать и в то же время он не мог двинуться с места. С уходящей из Провала водой уходила его кровь, сил становилось меньше и меньше, они тоже как бы незаметно и быстро утекали из него, еще немного – и дыхание пресечется, уже однажды он проходил такой рубеж, и только мысль в нем продолжала жить и бороться; открывалась тайна лесного озера, очевидно много тысячелетий покоившегося в своей каменной глубокой ложбине; за гранитами пошел уже совершенно особый, тускло светящийся камень, и эта мглистая, глубинная тьма притягивала, завораживала. Осторожно нащупывая опору, двигаясь, почти лежа на спине, ногами вперед, стараясь как-нибудь не оплошать и не сорваться, Денис стал сползать еще ниже к светящемуся чернотой широкому каменному поясу, проступавшему из воды. Высыхая на жарком солнце, черный камень слегка дымился и начинал отдавать тяжелой прозеленью, как бы разгорался изнутри прозрачными радужными пятнами.
Взглянув вверх на круто поднявшийся над ним, еще слезившийся, влагой откос берега, Денис заколебался; спускаться еще ниже было нельзя, он просто никогда не сможет выкарабкаться, и, если вода хлынет почему-либо назад, тогда уже и сейчас не выбраться. Он перевернулся на живот и упорно двинулся в обратный путь, то и дело срываясь и вновь оползая. Совершенно выбившись из сил, он все таки подобрался к полосе ила у самого бывшего берега озера и уже готовился, немного отдохнув, преодолеть и последнюю преграду, переползти в тень деревьев; из исчезающего мира воды, из неживого камня ему сейчас необходимо было вырваться, и он приказал себе не оглядываться, что бы ни случилось. Происходящее выходило за пределы понимания, и его мозг сейчас болел, распадался, он это чувствовал и рвался в спасительный, привычный, добрый мир леса; он не успел. Долгий вздох, скорее какой-то судорожный всхлип, дрожью отдавшийся в берегах, тронувший лес, все-таки заставил его оглянуться, и он сразу понял, что пришло самое невыносимое. Он, словно переступив последний предел, оказался в мертвом, каком-то опрокинутом мире; воды в озоре больше не было, и внизу под ним в глубоких каменных расщелинах повсюду густо билась издыхающая рыба, а в одном из широких углублений судорожно дергалось толстое, мшистое бревно; продолговатая, каменистая расщелина, уходящая, суживаясь, метров на двести в глубину земли, напоминала теперь пустую вытекшую глазницу. Какая-то посторонняя сила вновь повлекла Дениса; торопливо, юзом скользя вниз, окончательно разрывая одежду, обрывая кожу на руках и ногах, он порой сквозь стиснутые зубы глухо вскрякивал. Старая, столетняя, а может быть, и больше, рыба, обросшая мшистой прозеленью, с приплюснутой длинной головой, еще жила и при приближении Дениса, пытаясь повернуться к нему, несколько раз тяжело и бессильно шлепнула хвостом, разбрасывая в стороны засыпающую живность поменьше – уже теряющих свою окраску карасей, плотву, ершей, окуньков, оползавшихся в сырую впадину, свиваясь в судорожные кольца, толстых метровых вьюнов. Оцепенев, с трудом взгромоздившись на подламывающиеся ноги, Денис стоял перед старой щукой, не в силах оторваться от ее уже угасающих, по-прежнему беспощадных глаз – его окончательно сковал потусторонний гипнотический мрак. Перед ним умирал и рушился целый мир, неведомая, вечно обновляющаяся основа, прародина сущего. Жизнь уходила (Денис ощущал это в слабевшей тоске сердца) от него самого, он уже даже не мог больше стоять и смотреть… И тогда старая щука, дух, хозяйка и хранительница исчезнувшего озера, напоследок бессильно рванулась к нему, судорожно приоткрыв глубокую пасть, усеянную острыми длинными зубами…
Неожиданно сопротивляясь, он всем телом качнулся назад. «Дед, дед, я не хотел, я не знал, – прозвучал в нем какой-то затухающей и далекий голос. – Я не хотел, дед, хозяин сам набросился, дед, я не знал… ничего не знал…»
Узкая полоска недосягаемого неба над ним зашаталась, померкла, и он тоже осел рядом со старой щукой, почти касаясь ее бугристой древней головы с продолжавшими жить мрачными глазами…
Над глубокой и узкой каменистой впадиной появился лесной коршун и, набирая высоту, долго кружил над нею; его плавный и привычный полет скоро превратился в какое-то хаотическое метание; он рванулся вверх, вниз, снова в сторону и, затем исчез. Тишину нарушал плеск подземного ручья, раньше совершенно невидимого, а теперь, когда вода из озера ушла, с негромким журчанием катившегося по прозрачным камням вниз и тоже куда-то проваливающегося в сумеречную, мглистую тьму впадины.
Его привлекла открытая для просушки дверь подвала; по крепким дубовым ступенькам он опустился вниз; пахло мышами и тронутым прелью деревом – и здесь все было в полном порядке. Он придирчиво осмотрел стены, накат, вздохнув, выбрался на свет Божий, опять-таки по пути ощупывая взглядом каждую ступеньку. У входа в подвал выжаривались на солнце несколько дубовых бочек под соления и квашения; тут же стояли и три керамические, привезенные на кордон лесничим в подарок в позапрошлом году; эти вместилища, с запасом прочности в несколько поколений, оказались без живого дыхания, капуста, огурцы и яблоки, заквашенные в них в прошлом году на пробу, приобретали мертвый вкус и цвет…
Побывал лесник и на пасеке, в омшанике сжег несколько пучков чемерицы, окуривая самые дальние углы, затем долго сидел под навесом. На пасеке шла своя, извечная незаметная работа, куда более важная и необходимая, чем умственная и злая суета людей, с их разрушительным и во многом излишним, вредным строительством. Лесник любил пасеку, она его всегда успокаивала. Он и сейчас почувствовал себя прочнее; ни Дениса, ни Феклуши не было на кордоне уже давно, ему и не хотелось их видеть. Феклуша и раньше, на изломах погоды, пропадала неделями, за парня он тоже не боялся. Пусть побродит себе в утеху, теперь уж недолго; весной перенесут кордон на новое место, кончится воля и по лесу-то не пошатаешься. Да и останется ли еще лес?
Лесник перестал слышать дружную и привычную работу пчел – больше не надо морочить себе мозги, не надо притворяться перед другими. Какое ему теперь дело до других? Близится его час, и он, обманывая себя, вертится, вертится вокруг да около, а все проще простого, раз в сынах да внуках нельзя ничего понять, вон даже валить на него стали все без разбору, значит, надо подаваться в другую сторону. Может, под конец что и отыщется, гляди, засветятся во тьме родные окошки, всякие чудеса случаются в мире. Одно нехорошо, не оставил после себя на земле крепкого корня, хозяина на земле не оставил, вот в чем ему лютая кара.
Легкая крыша навеса от бившего в нее почти отвесно солнца начинала нагреваться, дышать зноем; трясогузка, третье лето устраивающая в одном из углов навеса, в косой щели между столбом и балкой крыши гнездо и выкармливающая в безопасности птенцов, слетела почти к самым ногам лесника и, проворно бегая, ловко вытягивая черную головку, ловила мух. Затем она чего-то испугалась, прижалась на мгновение к земле, цвинькнула и исчезла в разросшемся кусте дубняка; наискось по пасеке проплыла неторопливая тепь большого ястреба. Захар сидел под навесом, не замечая жары и времени, ничем пе показывая своего нараставшего беспокойства; близился к концу третий день после ухода правнука, тоже вот ударился в бродяжничество, не заладилось, видать, с девкой, слишком уж норовистая попалась, да и сам не мед – горяч, глубок, дна не достанешь, но весь этот молодой и вечный перезвон жизни вызвал лишь смутную, тотчас пропавшую тень в душе. Предстоящее (каким-то образом лесник знал до мельчайшей подробности свой близкий шаг) ему в скором времени пугало, заставляя в то же время быть в постоянном напряжении – с приближением вечера ожидание нарастало. Никакой обиды на жизнь не было, и долга перед жизнью больше не оставалось, как ни поверни, а рядом правнук, солдат поднялся. В землю его не укоренишь, такое уж время, зато душа у него человечья, не волчья. Нет, долги свои он оплатил с лихвой, за свои прегрешения, беспутные и злые дела (были и такие, пусть до малоумию, по наущению от других, но были они, были!) он тоже расплатился, покрыл их с избытком, перед Богом и людьми никаких долгов у него не оставалось. Он не хотел больше почти плотских, не по-старчески ярких, воспоминаний и боялся их; в последние годы они начинали мучить, и он научился уходить от них, перебивать их каким-нибудь другим составом жизни. Нехорошее дело, лезла какая-то чертовщина из самой глуби, из той поры, когда еще и никакого разума в голове не было, лезло все как-то по дурацки, собираясь из разных годов в один страхолюдный образ, а последнее время его допекал Федька Макашин, природный отец того самого Василия, взращенного им, Захаром, сызмальства, и было это горше всего.
Продолжая следить за хлопотами трясогузок, пытавшихся накормить на ночь свое прожорливое потомство, требовательно пищавшее под углом навеса, лесник отдыхал, набирался силы; последние рваные блики солнца уходили с пасеки, припозднившиеся одинокие пчелы проворно ныряли в летки, все шло своим порядком.
Непривычный покой отяжелил ему сердце еще во сне, солнце село, и пришли густые сиреневые сумерки. В левой лопатке еще стояла тупая боль, боясь шевельнуться, не поворачивая головы, он повел глазами. Сумерки придвигались, живые тени сгущались кругом, лес сливался в одну общую нераздельную массу. Выйдя из-под навеса, он увидел над лесом, где-то над самой его глубиной, какое-то ядовитое и мертво светившееся облако; день уходил, а тревожное облако над лесом усиливалось и разрасталось. «Пожар, что ли?» – спросил он сам себя, постоял, подумал; на пожар не походило, людей в той стороне и без него хватало – весь лес был напичкан военными.
Он еще подождал, окончательно собираясь и приготовляясь; разрастающийся облак над лесом ему не нравился. Вернувшись на кордон, не обращая внимания на призывное мычание недоеной коровы, подошедшей к самому крыльцу, он лишь освободил бычка от веревки, вполне полагаясь в дальнейшем на здравый смысл самой природы – приспичит, телок найдет матку, а та уж обязательно его признает. Еще он вынес корму остаревшему Дику и затем, разведя в плите огонь, достал укладку с разными бумагами, документами, письмами и пожелклыми квитанциями, накопившимися за долгие годы, неизвестно зачем хранимыми, и стал их жечь. Корочки от паспорта долго не поддавались, темнели, корежились, пока не раскалились докрасна и не рассыпались в огненном веселом прахе. За простыми бумагами пошли фотографии, собранные каким-то образом за несколько десятков лет в две толстые пачки. Были здесь и совсем чужие люди, особенно на фотографиях с Аленкой. Он долго всматривался в лица Мани, затем Ефросиньи, в карточку, где он был снят со своим дружком еще до гражданской Тихоном Брюхановым, красовались они в лихих кавалерийских фуражках, с вихрящимися чубами. На некоторых карточках, каким-то образом уцелевших от войны, изображения почти совсем выцвели и стерлись, и он только после долгого припоминания узнал своего первенца, сына Ивана, чуть-чуть проступал с пожелклой бумаги мальчишеский лик, и кто бы мог угадать в те годы, что занесет парня куда-то за отдаленные кордоны и сложит он свою голову в самой пустыне Сахара… А вот и второй сын – Николай, этому по своей учености тоже не сиделось на земле, вон в глазах-то какие черти, прожигает насквозь, забрался в самые выси, человеку там и быть не положено по природе, вспыхнул и сгорел, ничего от него не осталось, пылится в Густищах на площади перед вымороченной школой бронзовая фигура по грудь, а ведь мог бы жить да жить, по этой линии с Землей тоже обрублено…
Фотографии, где он сам значился, лесник безжалостно сжег, переворошил кочережкой золу и, облегченный, с давно не испытываемой душевной ясностью вышел из дому. Он больше всего боялся встретиться с Диком, с любящим и преданным существом; открыв наружную дверь, он даже слегка подался назад. Луна, висевшая над лесом, заливала кордон спелым и густым светом полуночи; лесник увидел пса, ждущего недалеко и чуть в стороне от крыльца, самый непосильный порог еще предстояло перешагнуть; подойдя к Дику, опустившись перед ним, лесник замер, и старый пес, до этого стоявший в непонятном напряжении, мелко дрожа кожей, постепенно успокоился и затих. Лесник заставил его сесть и, почесывая за ухом, никак не мог решиться на последний шаг. Здесь обмануть он не мог, нельзя было начинать еще одну, самую последнюю жизнь с обмана. Пес дышал в ладони хозяина, тепло, как бы украдкой лизнул их, вновь быстро поднял голову, глядя человеку в лицо.
Он вытер нож пучком травы, сунул его в чехол, подобрал валявшееся далеко в стороне ружье, привычно осмотрел его. Отойдя в сторону, стараясь не замечать боли, он разделся до пояса – сильно разорванное плечо начинало вздуваться. Подумав, он промыл его собственной мочой, выковыривая спекшиеся сгустки крови, кое-как неловко замотал майкой, прихватил сверху разрезанной на две части сорочкой. Он еще не пришел в себя от потрясения. «Я ведь не виноват, – оправдывался он и перед собою и перед тем, кто был выше и мудрее его и понимал больше. – Я не хотел, хозяин сдурел… я с добром… и вот тебе…»
Он уже зашел слишком далеко в сторону, и по пути назад лесного Провала нельзя было теперь обойти, а возвращаться необходимо скорее, рана препаршивая, хозяин приложился под конец с большим старанием, черт знает что, так и руку недолго потерять…
Ни на минуту не задерживаясь, хотя идти становилось трудно от усиливающейся слабости, Денис, добравшись до Провала, устроился на крутом, уходящем отвесно в черную воду, обрыве; теперь уж и боль в плече, и собственная слабость, и нелепо закончившаяся последняя встреча с хозяином незаметно отступили; зеленовато-темная бездна внизу, живая и знакомая, снимала душевное напряжение и успокаивала. И в то же время появилось и окрепло некое иное тревожное чувство; нужно было заставить себя подняться, идти дальше, но он не мог. В одном месте, когда он подходил к озеру, в густой поросли высокого ивняка что-то словно прометнулось перед глазами; он постоял, прислушиваясь и присматриваясь, не уловив больше ничего, ни звука, ни шороха; тревога вновь разгоралась, теперь он безошибочно знал, что за тень промелькнула по низине в кустах – в конце концов Феклуша всегда жила по своим никому не ведомым законам.
«Что ей здесь в такую рань делать? – думал он. – На кордоне не ночевала?»
И тут, инстинктивно оглянувшись, он опять увидел Феклушу, вынырнувшую неподалеку из густой зелени. Замерев на высоком каменном взлобке над самой водой, она по-птичьи вертела головой, вся ее ветхая фигурка в свете солнца, прорвавшегося, наконец, к воде, к берегам озера, выражала крайне смятение; она не видела Дениса, хотя много раз смотрела в его сторону, и сидел он, не скрываясь, на виду, и однажды, пытаясь привлечь ее внимание, даже помахал рукой. И тогда, проникаясь новой неведомой тревогой (даже из плеча, изуродованного хозяином, ушла тупая боль), он приподнялся, позвал: «Феклуша! Феклуша!», но она, повертев головой, опять не увидела его. Словно что-то стирая со своего лица, она вскидывала и вскидывала ладони, приглаживая волосы, лоб и щеки. Пошатываясь, Денис продрался сквозь заросли и, стараясь улыбаться, встал перед нею, прикрывая ладонью поврежденное плечо, – с Феклушей творилось что-то совсем уж неладное.
– Феклуша, Феклуша, ты меня слышишь? – спросил он тихо и ласково. – Что ты здесь делаешь? Ты давно здесь? Феклуша, послушай, – продолжал он, пытаясь привлечь ее внимание и теперь уже окончательно ничего не понимая; хотя он был рядом, она его по-прежнему не замечала, не слышала, смотрела вдаль перед собой. Он хотел взять ее за плечо, повернуть лицом к себе и не успел. Он услышал какое-то тупое, протяжное бормотание; он даже оглянулся, пытаясь отыскать источник странных, завораживающих звуков, но уже в следующую минуту понял, что это бормочет сама Феклуша. Он присмотрелся, действительно губы у нее чуть-чуть вздрагивали, она вся была туго, до предела напряжена, исцарапанные босые ноги словно вросли ступнями в мшистый камень, под изношенной обхлестанной юбкой напряженно застыли острые колени. Такого предельного возбуждения в ней Денис еще не знал; остановить, чем-нибудь отвлечь ее он не мог и лишь пытался припомнить какие-нибудь похожие случаи из прошлой жизни. Он уловил в ее бормотании отдельные слова, прислушался, и вскоре перед ним стала проступать тихая картина, слова начинали цепляться друг за друга, складываться в еле уловимый мотив, и он, стиснув зубы от усилия, преодолевая головокружение, стал наконец кое-что разбирать. Почти неслышно, еле шевеля губами, Феклуша словно читала какую-то одной ей ведомую книгу, и теперь отчетливо прорывалась уже целые строки. «Летит, летит птица за море, – бормотала Феклуша, и солнце, поднявшееся над лесом уже достаточно высоко, било ей прямо в широко открытые, неподвижные глаза, – бежит зверь за леса, бежит дерево в дерево, мать-землица в свою мать-землицу… черная немочь бежит в свою мать-тарары, тьму подземную, назад не ворочаючись, раны болючие на ногах, жало смертное… Дерево в дерево, трава в траву, горюч камень в горюч камень… Собака рыжая, черная, красная… неси, неси жало на море темное, к Алатырь-камню черному…»
Порой бормотание начинало слабеть, переходило совсем уж в неразборчивый торопливый шелест, и Денис, выбрав момент, вновь окликнул ее, и на этот раз она, кажется, услышала, дрожь пролилась по всему ее телу; жалко вскрикнув, она метнулась к берегу ближе, затем все с тем же ужасом в своем птичьем лице стала пятиться, протягивая руки к воде, пригнулась и почти бесшумно пропала в зарослях, особенно густых здесь, у самого берега озера. Призрачное потустороннее существо растворилось без следа в буйной, прибрежной зелени. «Феклуша! Феклуша! Да что же ты?» – позвал Денис, все еще пытаясь помочь ей; сил не было побежать следом и остановить, и все вокруг уже вновь застыло; происходило нечто странное, но что-либо осмыслить ясно и определенно он не мог и опустился на камень, затем, оберегая поврежденное плечо, прилег на бок. Во рту пересохло, хотелось пить, солнце жгло голову; он закрыл глаза, и тотчас перед ним поплыли радужные темные, с золотой прозеленью круги; что-то случилось, подумал он, погружаясь в колышущийся вязкий туман, что-то случилось с ним самим, с жизнью, что-то бесповоротно нарушилось в его связях с водой, с самою душой, леса. И тотчас вспомнился предсмертный, жаркий рев хозяина, вязкая судорога вновь ожила в теле, собрала его в тугой ком. «Вот оно что, – сказал себе Денис, стараясь не открывать глаз, – просто больше нет хозяина, и лес переменился. Ну как же, как же, уж разнюнился, тоже мне, солдат, – добавил он, стараясь приободриться. – Конец света, что ли? Тоже – хозяин… Медведь и медведь…»
Оторвавшись от земли, от нагретого солнцем камня, Денис сел. Вокруг вновь что-то менялось, и он, медленно оглядываясь, стал соображать. Собственные мысли разозлили его, потому что они были неправдой, и он знал это, и затем свой же немой, задавленный вскрик, остро ударивший в поврежденное плечо, едва не заставил его вновь припасть к земле; сначала ему показалось, что он просто бредит; черная вода в Провале уже далеко отступила от привычных берегов, вода в озере куда-то на глазах бесшумно провалилась, и ближе к противоположному берегу на черной поверхности озера все яснее обозначалась широкая крутящаяся вмятина. Сильное солнце обрушивало на изломанную гладь воды потоки, спелого, янтарного света, и стояла убаюкивающая, благостная тишина, ни один лист вокруг не шевелился, ни одна птица не подавала голос, даже стрекозы пропали. И тогда Денис вновь подумал, что он или видит сон, или сошел с ума; из мира уходила вода, скоро ее не останется ни одного глотка, ни одной капли. Торопясь, помогая себе здоровой рукой, он сполз с камня, привстал на колени и двинулся к обнажившейся широкой полосе дна у берега. Добравшись до темной полосы, где совсем недавно стояла вода, он почти по локоть погрузил руку в тину, в пузырящийся, еще хлюпающий ил и, зачерпнув всей горстью податливую, вязкую массу, не веря собственным глазам, медленно поднес к лицу. В иле растревоженно копошились, стараясь зарыться в него глубже, какие-то мельчайшие, еле видимые и чуть покрупнее водяные насекомые. Пахло кровью и тиной, тяжело пахло скрытой, слежавшейся, спрессованной веками придонной жизнью. Его неудержимо притягивала уходящая вода; она отошла от берегов метров на десять, продолжая стремительно убывать, слышался какой-то глухой подземный шум, крутящаяся впадина на поверхности озера у противоположного берега еще более прогнулась. В воздухе над умирающим лесным озером возникло тревожное движение воздуха, листва прибрежных дубов и кленов пошла легкой зыбью, из воды стали выскакивать рыбы, вначале мелочь, затем покрупнее, уменьшающаяся поверхность воды на глазах гуще покрывалась метавшейся рыбой, взблескивали на солнце лещи и окуни, темными стрелами взлетали в воздух старые щуки, черными змеями лезли на беpera вьюны, чуть позже забеспокоились и медлительные караси, заметались золотистыми стрелами по самой поверхности старые лини.
Словно в каком-то бреду, Денис некоторое время по-прежнему не мог оторваться от происходящего. Вода уходила, и он не мог сделать даже глотка, остудить горящий рот, высохшее до шелеста горло; почти не осознавая себя, он опять двинулся к воде, черневшей глубоко внизу, с трудом, проваливаясь до колен, преодолел топкую полосу у самого берега, дальше дно исчезавшего озера выстилал камень вперемежку с крупным, зернистым песком, кое-где поросшим придонной растительностью, уже начавшей просыхать. Стараясь не поскользнуться на круто уходящем вниз, обнажившемся дне, с неровными выступами темного, с прожилками слюды, глыбами гранита, Денис все-таки догнал воду и, забыв обо всем на свете, припав к ней, долго и жадно, до одурения пил. Деревья, окаймлявшие берег, простирались теперь высоко над ним; казалось, они непрерывно клонились и падали на него. Обессилев от воды, он затих, глаза слипались, в нем все больше обострялась какая-то внутренняя боль, он должен был куда-то идти, что-то делать и в то же время он не мог двинуться с места. С уходящей из Провала водой уходила его кровь, сил становилось меньше и меньше, они тоже как бы незаметно и быстро утекали из него, еще немного – и дыхание пресечется, уже однажды он проходил такой рубеж, и только мысль в нем продолжала жить и бороться; открывалась тайна лесного озера, очевидно много тысячелетий покоившегося в своей каменной глубокой ложбине; за гранитами пошел уже совершенно особый, тускло светящийся камень, и эта мглистая, глубинная тьма притягивала, завораживала. Осторожно нащупывая опору, двигаясь, почти лежа на спине, ногами вперед, стараясь как-нибудь не оплошать и не сорваться, Денис стал сползать еще ниже к светящемуся чернотой широкому каменному поясу, проступавшему из воды. Высыхая на жарком солнце, черный камень слегка дымился и начинал отдавать тяжелой прозеленью, как бы разгорался изнутри прозрачными радужными пятнами.
Взглянув вверх на круто поднявшийся над ним, еще слезившийся, влагой откос берега, Денис заколебался; спускаться еще ниже было нельзя, он просто никогда не сможет выкарабкаться, и, если вода хлынет почему-либо назад, тогда уже и сейчас не выбраться. Он перевернулся на живот и упорно двинулся в обратный путь, то и дело срываясь и вновь оползая. Совершенно выбившись из сил, он все таки подобрался к полосе ила у самого бывшего берега озера и уже готовился, немного отдохнув, преодолеть и последнюю преграду, переползти в тень деревьев; из исчезающего мира воды, из неживого камня ему сейчас необходимо было вырваться, и он приказал себе не оглядываться, что бы ни случилось. Происходящее выходило за пределы понимания, и его мозг сейчас болел, распадался, он это чувствовал и рвался в спасительный, привычный, добрый мир леса; он не успел. Долгий вздох, скорее какой-то судорожный всхлип, дрожью отдавшийся в берегах, тронувший лес, все-таки заставил его оглянуться, и он сразу понял, что пришло самое невыносимое. Он, словно переступив последний предел, оказался в мертвом, каком-то опрокинутом мире; воды в озоре больше не было, и внизу под ним в глубоких каменных расщелинах повсюду густо билась издыхающая рыба, а в одном из широких углублений судорожно дергалось толстое, мшистое бревно; продолговатая, каменистая расщелина, уходящая, суживаясь, метров на двести в глубину земли, напоминала теперь пустую вытекшую глазницу. Какая-то посторонняя сила вновь повлекла Дениса; торопливо, юзом скользя вниз, окончательно разрывая одежду, обрывая кожу на руках и ногах, он порой сквозь стиснутые зубы глухо вскрякивал. Старая, столетняя, а может быть, и больше, рыба, обросшая мшистой прозеленью, с приплюснутой длинной головой, еще жила и при приближении Дениса, пытаясь повернуться к нему, несколько раз тяжело и бессильно шлепнула хвостом, разбрасывая в стороны засыпающую живность поменьше – уже теряющих свою окраску карасей, плотву, ершей, окуньков, оползавшихся в сырую впадину, свиваясь в судорожные кольца, толстых метровых вьюнов. Оцепенев, с трудом взгромоздившись на подламывающиеся ноги, Денис стоял перед старой щукой, не в силах оторваться от ее уже угасающих, по-прежнему беспощадных глаз – его окончательно сковал потусторонний гипнотический мрак. Перед ним умирал и рушился целый мир, неведомая, вечно обновляющаяся основа, прародина сущего. Жизнь уходила (Денис ощущал это в слабевшей тоске сердца) от него самого, он уже даже не мог больше стоять и смотреть… И тогда старая щука, дух, хозяйка и хранительница исчезнувшего озера, напоследок бессильно рванулась к нему, судорожно приоткрыв глубокую пасть, усеянную острыми длинными зубами…
Неожиданно сопротивляясь, он всем телом качнулся назад. «Дед, дед, я не хотел, я не знал, – прозвучал в нем какой-то затухающей и далекий голос. – Я не хотел, дед, хозяин сам набросился, дед, я не знал… ничего не знал…»
Узкая полоска недосягаемого неба над ним зашаталась, померкла, и он тоже осел рядом со старой щукой, почти касаясь ее бугристой древней головы с продолжавшими жить мрачными глазами…
Над глубокой и узкой каменистой впадиной появился лесной коршун и, набирая высоту, долго кружил над нею; его плавный и привычный полет скоро превратился в какое-то хаотическое метание; он рванулся вверх, вниз, снова в сторону и, затем исчез. Тишину нарушал плеск подземного ручья, раньше совершенно невидимого, а теперь, когда вода из озера ушла, с негромким журчанием катившегося по прозрачным камням вниз и тоже куда-то проваливающегося в сумеречную, мглистую тьму впадины.
* * *
Пока на кордоне не было ни правнука, ни Феклуши, лесник, сам над собою посмеиваясь, к чему-то окончательному в своей жизни приуготовлялся; правда, ему приходилось теперь трижды на день доить корову и поить теленка – крупного трехмесячного бычка с белой проплешиной во лбу, давать корм курам и поросенку. Он внимательно обошел свое довольно обширное хозяйство, осмотрел сарай, подправил попутно стойло для коня, сменил подгнившую, еще державшуюся жердь в перегородке, зачем-то забрался и на сеновал, простиравшийся над хозяйственными постройками; лесник машинально определил, что добротного прошлогоднего корма еще пудов на сто с лишним, почти на зиму корове хватит. Он забрел и в небольшую пристройку, где у него хранились грабли и косы, лопаты с вилами, сохли заготовки для новых черенков и топорищ, стоял плуг и две бороны, другой необходимый в хозяйстве инструмент и запас гвоздей, стекол для фонарей, лампочки, краски, замазка, клей, войлок, несколько полок занимали пустые банки, бутыли и бутылки… запасные покрышки для мотоцикла, копылья для саней и колеса для телеги; каждая мелочь, каждая вещь напоминали ему сейчас тот или иной случай из жизни кордона, все здесь было связано и с ним самим. Он поймал себя на мысли, что стоит посередине пристройки, сам не зная зачем; он вышел, в раздумье заглянул за сарай на скопившуюся гору навоза из-под коровы и коня; весной вывезти его на огород руки не дошли, парень дослуживал свое, а с Феклуши много не возьмешь… Так и остался навоз до осени, надо будет попросить Дениса под зиму его запахать…Его привлекла открытая для просушки дверь подвала; по крепким дубовым ступенькам он опустился вниз; пахло мышами и тронутым прелью деревом – и здесь все было в полном порядке. Он придирчиво осмотрел стены, накат, вздохнув, выбрался на свет Божий, опять-таки по пути ощупывая взглядом каждую ступеньку. У входа в подвал выжаривались на солнце несколько дубовых бочек под соления и квашения; тут же стояли и три керамические, привезенные на кордон лесничим в подарок в позапрошлом году; эти вместилища, с запасом прочности в несколько поколений, оказались без живого дыхания, капуста, огурцы и яблоки, заквашенные в них в прошлом году на пробу, приобретали мертвый вкус и цвет…
Побывал лесник и на пасеке, в омшанике сжег несколько пучков чемерицы, окуривая самые дальние углы, затем долго сидел под навесом. На пасеке шла своя, извечная незаметная работа, куда более важная и необходимая, чем умственная и злая суета людей, с их разрушительным и во многом излишним, вредным строительством. Лесник любил пасеку, она его всегда успокаивала. Он и сейчас почувствовал себя прочнее; ни Дениса, ни Феклуши не было на кордоне уже давно, ему и не хотелось их видеть. Феклуша и раньше, на изломах погоды, пропадала неделями, за парня он тоже не боялся. Пусть побродит себе в утеху, теперь уж недолго; весной перенесут кордон на новое место, кончится воля и по лесу-то не пошатаешься. Да и останется ли еще лес?
Лесник перестал слышать дружную и привычную работу пчел – больше не надо морочить себе мозги, не надо притворяться перед другими. Какое ему теперь дело до других? Близится его час, и он, обманывая себя, вертится, вертится вокруг да около, а все проще простого, раз в сынах да внуках нельзя ничего понять, вон даже валить на него стали все без разбору, значит, надо подаваться в другую сторону. Может, под конец что и отыщется, гляди, засветятся во тьме родные окошки, всякие чудеса случаются в мире. Одно нехорошо, не оставил после себя на земле крепкого корня, хозяина на земле не оставил, вот в чем ему лютая кара.
Легкая крыша навеса от бившего в нее почти отвесно солнца начинала нагреваться, дышать зноем; трясогузка, третье лето устраивающая в одном из углов навеса, в косой щели между столбом и балкой крыши гнездо и выкармливающая в безопасности птенцов, слетела почти к самым ногам лесника и, проворно бегая, ловко вытягивая черную головку, ловила мух. Затем она чего-то испугалась, прижалась на мгновение к земле, цвинькнула и исчезла в разросшемся кусте дубняка; наискось по пасеке проплыла неторопливая тепь большого ястреба. Захар сидел под навесом, не замечая жары и времени, ничем пе показывая своего нараставшего беспокойства; близился к концу третий день после ухода правнука, тоже вот ударился в бродяжничество, не заладилось, видать, с девкой, слишком уж норовистая попалась, да и сам не мед – горяч, глубок, дна не достанешь, но весь этот молодой и вечный перезвон жизни вызвал лишь смутную, тотчас пропавшую тень в душе. Предстоящее (каким-то образом лесник знал до мельчайшей подробности свой близкий шаг) ему в скором времени пугало, заставляя в то же время быть в постоянном напряжении – с приближением вечера ожидание нарастало. Никакой обиды на жизнь не было, и долга перед жизнью больше не оставалось, как ни поверни, а рядом правнук, солдат поднялся. В землю его не укоренишь, такое уж время, зато душа у него человечья, не волчья. Нет, долги свои он оплатил с лихвой, за свои прегрешения, беспутные и злые дела (были и такие, пусть до малоумию, по наущению от других, но были они, были!) он тоже расплатился, покрыл их с избытком, перед Богом и людьми никаких долгов у него не оставалось. Он не хотел больше почти плотских, не по-старчески ярких, воспоминаний и боялся их; в последние годы они начинали мучить, и он научился уходить от них, перебивать их каким-нибудь другим составом жизни. Нехорошее дело, лезла какая-то чертовщина из самой глуби, из той поры, когда еще и никакого разума в голове не было, лезло все как-то по дурацки, собираясь из разных годов в один страхолюдный образ, а последнее время его допекал Федька Макашин, природный отец того самого Василия, взращенного им, Захаром, сызмальства, и было это горше всего.
Продолжая следить за хлопотами трясогузок, пытавшихся накормить на ночь свое прожорливое потомство, требовательно пищавшее под углом навеса, лесник отдыхал, набирался силы; последние рваные блики солнца уходили с пасеки, припозднившиеся одинокие пчелы проворно ныряли в летки, все шло своим порядком.
Непривычный покой отяжелил ему сердце еще во сне, солнце село, и пришли густые сиреневые сумерки. В левой лопатке еще стояла тупая боль, боясь шевельнуться, не поворачивая головы, он повел глазами. Сумерки придвигались, живые тени сгущались кругом, лес сливался в одну общую нераздельную массу. Выйдя из-под навеса, он увидел над лесом, где-то над самой его глубиной, какое-то ядовитое и мертво светившееся облако; день уходил, а тревожное облако над лесом усиливалось и разрасталось. «Пожар, что ли?» – спросил он сам себя, постоял, подумал; на пожар не походило, людей в той стороне и без него хватало – весь лес был напичкан военными.
Он еще подождал, окончательно собираясь и приготовляясь; разрастающийся облак над лесом ему не нравился. Вернувшись на кордон, не обращая внимания на призывное мычание недоеной коровы, подошедшей к самому крыльцу, он лишь освободил бычка от веревки, вполне полагаясь в дальнейшем на здравый смысл самой природы – приспичит, телок найдет матку, а та уж обязательно его признает. Еще он вынес корму остаревшему Дику и затем, разведя в плите огонь, достал укладку с разными бумагами, документами, письмами и пожелклыми квитанциями, накопившимися за долгие годы, неизвестно зачем хранимыми, и стал их жечь. Корочки от паспорта долго не поддавались, темнели, корежились, пока не раскалились докрасна и не рассыпались в огненном веселом прахе. За простыми бумагами пошли фотографии, собранные каким-то образом за несколько десятков лет в две толстые пачки. Были здесь и совсем чужие люди, особенно на фотографиях с Аленкой. Он долго всматривался в лица Мани, затем Ефросиньи, в карточку, где он был снят со своим дружком еще до гражданской Тихоном Брюхановым, красовались они в лихих кавалерийских фуражках, с вихрящимися чубами. На некоторых карточках, каким-то образом уцелевших от войны, изображения почти совсем выцвели и стерлись, и он только после долгого припоминания узнал своего первенца, сына Ивана, чуть-чуть проступал с пожелклой бумаги мальчишеский лик, и кто бы мог угадать в те годы, что занесет парня куда-то за отдаленные кордоны и сложит он свою голову в самой пустыне Сахара… А вот и второй сын – Николай, этому по своей учености тоже не сиделось на земле, вон в глазах-то какие черти, прожигает насквозь, забрался в самые выси, человеку там и быть не положено по природе, вспыхнул и сгорел, ничего от него не осталось, пылится в Густищах на площади перед вымороченной школой бронзовая фигура по грудь, а ведь мог бы жить да жить, по этой линии с Землей тоже обрублено…
Фотографии, где он сам значился, лесник безжалостно сжег, переворошил кочережкой золу и, облегченный, с давно не испытываемой душевной ясностью вышел из дому. Он больше всего боялся встретиться с Диком, с любящим и преданным существом; открыв наружную дверь, он даже слегка подался назад. Луна, висевшая над лесом, заливала кордон спелым и густым светом полуночи; лесник увидел пса, ждущего недалеко и чуть в стороне от крыльца, самый непосильный порог еще предстояло перешагнуть; подойдя к Дику, опустившись перед ним, лесник замер, и старый пес, до этого стоявший в непонятном напряжении, мелко дрожа кожей, постепенно успокоился и затих. Лесник заставил его сесть и, почесывая за ухом, никак не мог решиться на последний шаг. Здесь обмануть он не мог, нельзя было начинать еще одну, самую последнюю жизнь с обмана. Пес дышал в ладони хозяина, тепло, как бы украдкой лизнул их, вновь быстро поднял голову, глядя человеку в лицо.