– Не знаю я ничего главного, Борис Андреевич, – ответил, несколько растерявшись лесник, и тоже заставил себя улыбнуться. – Если оно и есть, это главное, здесь его не отыщешь, – добавил он, поворачивая голову из стороны в сторону, как бы окидывая взглядом все вокруг. Ему становилось неловко и за гостя, и за себя; с молодым блеском в глазах вновь покосился на высокого гостя, который ему в чем-то явно пришелся по душе, и, решив сразу же растушевать эту неловкость и двусмысленность грубоватой шуткой, указывая на высокую, одиноко возвышавшуюся вдали, в лесном прогале, старую сосну, оставшуюся посреди сведенной несколько лет назад делянки, он спросил:
   – Вон, видишь сиротину, осталась ни к селу ни к городу?
   Малоярцев неловко присмотрелся, кивнул:
   – Это дерево-то? Вижу, вижу… Так что же?
   – А вот оно сейчас возьмет и рухнет, – сумрачно усмехнувшись, пообещал лесник. – Давай вот попробуем, не успеешь досчитать до двадцати, оно и надломится, падет.. Ну, давай… раз… два…
   Малоярцев хотел вспылить, но сдержался; то положение в которое он попал, даже начинало ему нравиться, и он уже готов был улыбнуться, грубовато по-мужски пошутить, сказать что-нибудь о двух старых дураках, распрощаться и ехать дальше, но, глядя в то же время на далекий и резкий силуэт старой сосны, четко выделявшийся в солнечной синеве неба, он, подчиняясь странному, безотчетному чувству своей зависимости от происходящего, от диковатого лесника, явно тяготившегося своим высоким гостем и не знавшего, что с ним делать, уже мысленно повел счет. «Раз, два, три… восемь… десять…» – постукивал в нем какой-то совершенно посторонний механизм, и он, испытывая неотступное и даже мучительное желание остановиться и отделаться от досадного наваждения, никак не мог оборвать и продолжал считать дальше. Губы у него медленно шевелились, и это уже становилось забавным; вместе с ним, мысленно подбирая словечко, которое помогло бы ему выкрутиться в нужный момент, вел счет и лесник. И когда все должно было закончиться, Малоярцев, в последний раз шевельнув губами, тотчас ощутил какую-то перехватившую горло тяжесть. И в груди у него в один момент набухло и разрослось до боли в ребрах. И лесник, ошарашенно помедлив, полез в затылок не отрываясь от покачнувшейся, как бы вздрогнувшей одинокой сосны, начавшей затем клониться и падать; лесник даже по-молодому резко подхватился на ноги, пытаясь понять, что происходит, но понять ничего было нельзя. Просто минутой раньше в лесном прогале высилась себе высокая старая сосна, при своде делянки почему-то уцелевшая (видать, оставили на семенник), и вот теперь, без всякой на то причины, почти в совершенном безветрии она подломилась и рухнула, и ее больше не было в небе.
   Не скрывая растерянности, лесник глянул на гостя; у того начинало отходить побагровевшее лицо, освободилось горло, и воздух теперь вновь проходил в грудь.
   – Э-э, – сказал Малоярцев с натугой, с каким-то подобием мертвой улыбки, – вы, я вижу… Захар Тарасович, шу-утни-ик, бо-ольшой шутник…
   – Да черт его знает, что там такое стряслось, – ответил лесник, по-прежнему крайне озадаченный. – Надо Дениса, внучонка, послать, пусть узнает, что там такое, верхом в один миг слетает… это тебе прямо оказия…
   – Не надо, не надо, – остановил его Малоярцев, начиная волноваться и слегка картавить. – Ничего больше не надо… Зачем? И пора уже, пожалуй… что же дальше ждать… посидели, поговорили… да, поговорили…
   Глядя на гостя, лесник не узнавал своего минутой назад, казалось, уравновешенного и спокойного собеседника; перед ним теперь был окончательно неприятный, больной человек с неровно, по-старчески раскрасневшимся лицом; стараясь отвлечь гостя, как иногда опытный врач отвлекает больного, переключая его внимание, лесник предложил ему попробовать квасу и добавил, что квасок на кордоне знатный, на меду, начальство из области бывало здесь, похваливало.
   – Квас? Медовый, говорите? Начальство хвалит? – начал быстро и резко переспрашивать гость, и тут лесник увидел проступивших, словно из небытия, людей, приближавшихся к ним со всех сторон; еще минута – и они окружили вставшего Малоярцева.
   Захар увидел среди появившихся самых разных и в то же время неуловимо чем-то похожих друг на друга людей, и своего зятя, в таком же, как и другие, состоянии озабоченности и деловитости. Вначале лесник не мог ничего понять, но к нему почти сразу же подошел еще один из окружения Малоярцева, с длинным и печальным лицом, все время пытавшимся улыбнуться (это был Лаченков), и почти насильно вложил в руки Захара красивый кожаный футляр с тульской именной двустволкой, а рядом на скамейку поставил, тоже в красивой и дорогой упаковке, новенький японский транзистор. Тут и Малоярцев, улыбаясь одними губами, пожал руку Захара, уже как бы не видя его, и растерявшийся от столь разительной перемены лесник, однако, выдержал глубокий, мгновенный, вспыхнувший взгляд гостя и даже, в большое удовольствие себе, напомнил о медовом квасе.
   – В другой раз, Захар Тарасович, в другой раз! – не остался в долгу Малоярцев, и все двинулись к воротам.
   Гость уехал с кордона совершенно больной, и Шалентьев, успевший недовольно пробормотать тестю что-то вроде «Нескладно, неловко получилось! Вы же мне обещали, Захар Тарасович…», тотчас услышал и ответ, вырвавшийся у тестя: «А-а, пошли вы все к такой… матери!» Опасаясь новых и ненужных осложнений, Шалентьев перевел разговор на Дениса, вспомнил о письме ему от Аленки.
   – Ладно, кланяйся ей от старого лешего, – принимая от зятя толстый конверт, сказал Захар, начиная понемногу отходить. – Как она там?
   – С Петром воюет, кажется, дожимает она его, – ответил Шалентьев, в то же время посматривая назад, в сторону ворот, стараясь определить минуту и своевременно, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания, идти к машине. – У него что-то такое в легких нашли… Климат, говорят, надо менять, а он ни в какую… Пока уговорила его вторично в Крым поехать на месяц-другой…
   – Червивый народ пошел, в такие-то лета Крым ему подавай, – нахмурился лесник, не скрывая своей неприязни и осуждения не только внука, но и всего происходящего вокруг. – До чего же людей на разный манер расклинило, ума не приложишь…
   Не вдаваясь в дальнейшие рассуждения, накоротке пожав руку тестя, Шалентьев укатил прочь вслед за остальными, и на кордоне осталась тишина, недоумение и звонкий голос возмущенного Дениса, поспешившего прежде всего выпустить на свободу Дика.
   – Дед, дед, скажи, – спрашивал Денис, успевший сбегать в просторный и светлый новенький туалет, выросший на кордоне вместе с гравийной стоянкой и дорогой. – Вот дают, а, дед? Дай ружье посмотреть. Ух какая коробка! Это что? Слышишь, дед, они и на чердаке сидят – три человека… Слышишь…
   – Ладно, Денис, никого там нет, след простыл, – пробурчал лесник… Что тут важного, дурью маются… Знай учись себе да расти… Ты свой черед мозги сушить не торопи…
   Недослушав, Денис опять сорвался с места и умчался, опасаясь упустить нечто неизвестное и еще более интересное.
   СОН ЧЕРНОЙ ГОРЫ
   В глазах человека, подернутых сейчас влажной дымкой, пробуждалось нечто осознанное; проваливались и опять вздымались горы, из сплошных клубящихся туч, из края в край пронизанных ослепительно-режущими голубоватыми молниями, горячимой потоками обрушивался серный дождь; мутные, кипящие водовороты, ворочая груды камня, скатывались в раскаленные расщелины, вырываясь оттуда вновь уже клубами пара; по всей громаде гор змеились огненные потоки лавы, диковинно вспыхивали среди скал в самых неожиданных местах жерла кратеров, выбрасывая пепел и воющие светящиеся камни, густо испещрявшие небо; он видел, как то в одном, то в другом месте мучительно, судорожно взбухала земля, и острые горячие скалы толчками, с гулом и грохотом рвались ввысь и вновь исчезали в темных, клокочущих провалах, и в просыпавшихся глазах человека играло, отражаясь, первородное неукротимое пламя. Беспорядочно махая перепончатыми крыльями, пролетело нечто непонятное – существо с растопыренными, когтистыми лапами; в раскрытой зубастой пасти мелькал острый тонкий язык. Человек с детским любопытством проследил за чудовищем, не вызвавшим ни страха, ни отвращения, проводил его взглядом лишь потому, что оно двигалось и грузный чешуйчатый хвост его извивался и тяжело шлепал по камням. В следующее мгновение внимание человека переключилось; с тупым недоумением он стал рассматривать свои грудь, руки, пальцы, поднося их совсем близко к глазам, затем медленно ощупал свое лицо, скользнул ниже, на грудь, на живот – и растерянно замер. Наполовину он еще был в камне; в горячем, влажном граните, поблескивающем свежими вкраплинами слюды, руки же у него были свободны, то и дело они неосознанно ощупывали скользкий камень вокруг, как бы пытаясь оттолкнуть его, отодвинуть подальше, но это было невозможно; нижняя половина его тела еще была самим камнем, и он не знал ее; в человеке пробуждалась какая-то неясная жажда, что-то мешало ему, подстегивала, и он начинал рваться, мышцы у него на руках вздувались, лицо передергивала ярость, и бушевавшие кругом стихии, потоки лавы с гор, взрывы вулканических бомб, каскады кипящей воды, море, с ревом бившееся о свое меняющееся ложе, – уже ничто больше не пугало и не привлекало его, весь он был сосредоточен в самом себе и на том, что он был сам и что с ним происходит. И в следующее мгновение толчок вновь со звоном расколол твердь; море тяжко взлетело выше берегов и гор и некоторое время низвергалось на землю, раздвигая скалы и еще больше разрывая горы пропастями; человек долго не мог прийти в себя; открыв глаза, он обнаружил много нового; теперь он полностью высвободился из лопнувшей скалы, и сбегавший к морю поток воды мутно и тепло перекатывался через него. Чувство свободы ошеломило его, и теперь первобытный ужас неизвестности сладко и жадно захватил его. Он рванулся в теплый мрак полутьмы, полусна, и от непривычного усилия в его темные, золотистые глаза хлынул зеленый хаос, бегущие, мутные волны моря, потрясаемого судорогами земли, скатывающиеся, громоздящиеся друг на друга горы, мгла раскаленного, багрово вспыхивающего неба… Какое-то неясное желание исказило его лицо, перехватило горло, и он закричал тоскливо и жалко; он ничего не просил и не ждал в этом мире, он еще был водою, камнем, мглой, но он уже был вырван из первородных стихий, и его давило удушье; он уже был готов опять слиться с камнем, но огненная стена надвинулась снова; обвальный грохот швырнул его в черную, серную пропасть, и в нем теперь впервые появилось чувство боли.
   «Я душа твоя и совесть твоя. Вхожу в сырую глину и воскрешаю ее для каждодневного страдания жизни и смерти! Так будет отныне и во все времена!» – услышал он проникающий его голос, и каждое слово, словно глоток кипящей, раскаленной лавы, выжигал у него изнутри что-то мешавшее; и хотя он корчился в муке, все его существо просило огня еще и еще, пока весь он не истончился и не исчез…
   Проснувшись в поту от своего странного бредового сна, Петя обалдело уставился на рвущуюся парусину палатки, резко и часто хлопавшую под тугим ветром с моря, просвечивающую от жаркого крымского солнца, и долго не мог вспомнить, что он находится на берегу моря, в Крыму, куда он вот уже второе лето приезжал по настоянию врачей дышать целительным йодистым воздухом и восстанавливать прихваченные простудной болезнью легкие. «Ну и сон, – посетовал он, с трудом шевеля запекшимися губами. – Какая-нибудь пакость непременно случится… Никак из головы не лезет вчерашняя чертовщина! Пожалуй, пора остановиться… Чертов Лукаш, зачем все это, не хотел же вчера никакого вина, ничего не хотел.. Точка! Конечно, точка», – решил он, в то же время чувствуя, что переменить что-либо сейчас весьма трудно.
   Недавний сон продолжал жить в нем и даже как бы развиваться; Петя все сильнее испытывал неприятное и, главное, непривычно тягостное чувство своей неустроенности и разозлился; в берег с веселым раскатистым задором били волны, и в воздухе стояло солоноватое свежее дыхание моря.
   – Посмотрим еще, кто кого! – пригрозил он неизвестному противнику и выглянул из-под полога; по морю катились крупные волны, просвечивающие густой темной зеленью на солнце, из-за, свежего резкого ветра на берегу было пустынно; редкие, там и сям темневшие человеческие фигурки показались ему какими-то странными, нереальными, размытыми тенями. Еще раз чертыхнувшись, он выбрался из палатки, в выцветших от морской воды и солнца плавках, ленивой трусцой пробежал до моря и боязливо попробовал ногой, докатившуюся до него, ослабевшую и опавшую воду, поежился, затем, помедлив, решительно рванулся навстречу вновь набежавшей волне и бросился под нее; вынырнув, сразу почувствовал себя бодрее и лучше; ночные кошмары как бы смыло и унесло море. Он забылся и уплыл от берега далеко, и лишь в очередную волну, взбросившую его на самый гребень, оглянувшись и не увидев берега, а различив только сиявшие горы справа, он решил остановиться. Ветер, дувший с моря, крепчал; перевернувшись на спину, закинув руки под голову, плавно взлетая и падая в голубую кипящую, сверкающую стихию, он стал смотреть в небо; что-то произошло ночью, вот только завершения еще не было, и в мире зрело решение. От блеска солнца он щурился, солнце прорывалось сквозь веки; он думал о притягивающей таинственной глубине под собой, он был уже не он и с радостью остался бы здесь навсегда, но на берегу его ожидало что-то важное, какая-то вторая его половина, и он поплыл обратно, с наслаждением погружая лицо в голубую воду. Пожалуй, впервые за долгие последние месяцы он поймал себя на мысли, скорее даже на ощущении, что слабость и болезнь от него уходят и все больше возвращается бездумная радость здорового, сильного и послушного тела; в самом ведь деле, с некоторым недоверием к происходящему подумал он, согласным движением рук и ног выскакивая из волны и бесшумно погружаясь обратно в упругую, пронизанную солнцем воду, вон куда заплыл и не заметил, продолжал думать он, раньше-то и рядом с берегом начинал задыхаться. Решил наконец удрать из санатория, от всех врачей, процедур, режимов, лекарств – результат налицо… Сколько можно… Хорошо, что вездесущий Лукаш вовремя подвернулся, предложил пожить вместе в пансионате… прямо какая-то мистика, никак они не могут окончательно отделаться друг от друга, что за судьба такая… Конечно, почти два года… нет, нет, даже больше… около трех лет потеряны, но ведь мать права, будет здоровье, все можно нагнать, и Обухов ждет, только теперь, кажется, вырисовывается истинный масштаб этого человека… да нет, все отлично, просто великолепно, надо вот только с Лукашом развязаться… пусть экспериментирует сам с этим паршивым материалом. Они уже с трудом терпят друг друга и даже не очень это скрывают; надо думать, вот-вот само собою все и развяжется…
   Отдыхая, он опять полежал на спине, наслаждаясь обрушившимся на него в один момент ощущением полноты жизни, ее пьянящего зова, затем стремительно поплыл к берегу и скоро уже выходил на утекающий из-под ног мягкий песок недалеко от своей палатки; очередная волна – пенистый, грязный у берега вал – сильно ударила его в спину, подхватила и швырнула еще дальше; протирая глаза, он замер. У входа в его палатку маячила знакомая и какая то, как ему показалось, маленькая и потерянная фигурка. Он, сразу узнав ее и все-таки в первый момент не веря собственным глазам, не торопясь, ровным шагом пошел к палатке. Оля не встала ему навстречу; сидя на обкатанном морем валуне, завороженно, как птица, смотрела на него остановившимися, неподвижными, серыми с зеленоватыми искрами глазами; рядом с ней лежала щегольская, с блестящими застежками сумка. Он молча опустился на успевший нагреться песок; Оля не шевельнулась. Покосившись на нее, он стал беспорядочно чертить перед собой осколком раковины.
   – Как же ты меня нашла? – все так же не глядя на нее, спросил он, окончательно уверенный, что все, предопределенное ночью, уже началось и теперь одно чудо будет следовать за другим.
   – Только из-за такой вот встречи следовало приехать… Здравствуй, Петя, – она улыбнулась.
   – Здравствуй, здравствуй, Оля, – сказал он все с тем же, не меняющимся выражением лица, хотя сердце его колотилось чаще и громче. – Ну как ты? Откуда?
   – У нас недалеко тут раскопки. А ты как? – спросила она, с замерцавшими насмешливыми искрами в своих серых, с прозеленью, глазах.
   Не в силах сдержать той внутренней ясной улыбки, озаряющей человека в минуту неожиданного счастья, он не ответил, он лишь долго и пристально посмотрел на нее и подумал, что именно сейчас, с ее появлением на берегу, с ним случилось самое важное в жизни и теперь все будет хорошо, но об этом нельзя говорить.
   – Раскопки… Я знаю, тебя ждет какая-то большая находка, ты станешь знаменитой, – сказал он, уходя от самого важного в себе, от своего открытия, так круто и внезапно менявшего его жизнь. – Вот ты и меня нашла…
   – Лукаш помог… Он здесь отпуск проводил, а его адрес мне Елена Захаровна сообщила… Нет, нет, ты не думай, – заторопилась Оля, – она мне сама позвонила… ее встревожило твое исчезновение. Петя, почему ты скрывал от меня свою болезнь?
   – Ничего подобного, – сказал он, по-прежнему стараясь оставаться спокойным и ничем не проявлять своего волнения от ее присутствия рядом. – Ты видишь, я здоров… совершенно здоров…
   – Вижу, ну и слава Богу! Знаешь, Петя, я сама себе не верю… не верю собственным глазам… После разговора с Еленой Захаровной я места себе не находила… Год прошел… Целый год! Подумать только! Нет, нет, молчи! Дай мне сказать все-все, что я передумала за это время, а то у меня запал пройдет, и я потом не наберусь храбрости… Я скажу тебе все-все и… поеду… Мне легче станет. Так тяжело это носить в себе… Я тебя очень прошу, Петя, ты мне не мешай сейчас, я все тебе скажу и поеду; мне надо в Феодосию, затем в Керчь…
   – В Керчь? Зачем? – недоверчиво переспросил он.
   – Я же там работаю на раскопках, – сказала Оля. – Я же тебе уже говорила…
   – Пошлем телеграмму, – предложил он первое пришедшее на ум, стараясь не подпасть под обаяние ее голоса, ее мягкого взгляда исподлобья. – И потом, завтра воскресенье… Всегда можно что-нибудь придумать.
   – У нас там, в экспедиции, воскресений не бывает, – напомнила Оля. – Не беспокойся… Я просто решила сегодня тебя увидеть, вот, знаешь, решила, и все! – с тихой извиняющейся улыбкой, не вяжущейся со смыслом сказанных ею слов, добавила она, и он понял, что ее смятение глубже, чем он предполагал. – Даже не знаю, почему я так поступила. Тетка всегда мне говорит: «Ты сумасшедшая, Ольга! У нас в роду все сумасшедшие по женской линии. Прабабка уехала с разбойником-уланом, прокутившим полковую казну. Без венчания. Потом родственники всем скопом выкупали их у какого-то восточного бея. Правда, улан был из хорошей семьи… Так сказать, случайный дикий побег на могучем, здоровом теле…» А в Керчь на раскопки мне давно предлагали поехать, вот я и поехала… Тетка, правда, ни одному моему слову не поверила. Женщины у нас в роду все сходят с ума от любви… Я загадала… От Феодосии еще автобусы не ходят, а загадала, если на попутку сяду, значит, повезет. Тебя увижу. Видишь, повезло! А ты по-прежнему, Петя, Лукашом болен. Странная зависимость. Ведь ты и умнее, и талантливее. Какой-то странный больной симбиоз… Захочет он – ты пишешь статьи, ведешь какие-то дискуссии. Он ведь тебя и поит, когда захочет, и ты пьешь. Мне кажется, что он не упускает тебя ни на минуту, даже если ты от него за тысячи километров, где-то в Хабаровске, он все равно знает и направляет каждый твой шаг. Он тебя все время отвлекает от главного. Ты для него как лестница в небо, такое бывает. Приспособился и лезет– себе выше. И притом, что бы ни случилось, он всегда оказывается в стороне, и всегда с каким-нибудь приварком. Нет, нет, он тебе не друг, и один ты с ним не развяжешься. Скажи, пожалуйста, ну зачем его черт сюда, допустим, принес? Уверена, он здесь из-за тебя торчит, что-то ему от тебя позарез нужно… А впрочем, прости, к чему я все это тебе говорю? Ты, еще Бог весть что подумаешь! – спохватилась она, вскинув голову, быстро и весело посмотрела на него, и от солнца глаза ее потемнели.
   Он подождал; он понял, что она говорит совершенно искренне и что им обоим мучительно не хватает сейчас какого-то единственно верного душевного движения, даже одного слова, чтобы вернуться друг к другу окончательно, но такого слова не было.
   – В самом доле, зачем нам сейчас Лукаш… Крым – местечко интернациональное, – сказал он. – И откуда ты знаешь Лукаша, ты его совсем не знаешь. Нормальный современный человек, в меру патриот, в меру циник… У нас _с ним хорошие отношения… Просто наши отпуска странным образом совпали. Один раз в жизни послушался мать, поехал сюда, в санаторий, – и сразу такой клубок намотался!
   – Не жалей и не говори так, – неожиданно горячо и быстро сказала она. – Твоя мать умница… опять не то… Какое мне дело до Лукаша? Пусть катится к черту! Я хотела забыть тебя! Хотела! Я себя ненавижу – и вот я тут. Как тебе это нравится? В конце концов, почему не сказать правду? Куда от нее денешься. Я должна была тебе сказать. Сказать… А теперь все равно… Увидела, услышала… Надо успеть еще…
   – Не горячись сейчас, Оля, – прервал он ее, и сердце стукнуло о ребра от собственной бесповоротной решимости. – Оба мы наглупили, надо остановиться. Год – псу под хвост! Согласись, лучше год, чем вся жизнь… Я не хочу, чтобы ты сейчас уезжала, ты тоже хочешь остаться. Давай ни о чем не будем загадывать, давай просто… Кому-то надо остановиться первому…
   Они глядели друг на друга не отрываясь, и то, что они считали до этой минуты непреодолимым, показалось им смешным и даже ничтожным, и то, за чем стремилась и ехала сюда Оля, запоздало ужаснуло ее своей ложью, и все слова, приготовленные ею заранее, тоже были ложью, а правдой было только его присутствие здесь, рядом с ней, и весь прошлый год с его невыносимыми обидами отступил, потерял всякий смысл. Истинное в их жизни начиналось только с этой минуты…
   Передвинувшись ближе, Петя высвободил ее руку из песка и прижался к ней лицом; песок еще хранил ночную свежесть; горы четким золотисто-темным контуром прорисовывались в чистом воздухе, зависнув всей своей громадой между темной синевой моря и совершенно безоблачным небом.
   Перебирая его выгоревшие, отдающие зноем волосы, она часто, едва притрагиваясь, целовала его; он закрыл глаза, совсем ослабленный ее порывом, счастливый. Гул разбивавшихся о берег волн жил где-то глубоко в земле, и это тоже сейчас успокаивало.
   – Море, море колдует, – угадал он ее мысли. – Что-нибудь надо сделать, избить Лукаша, например… и мне вломят пятнадцать суток за хулиганство… нет, опять без тебя? Надо придумать что то другое… Ах ты, Оля, Оля… Что ты натворила… Оля? Выпустила джинна из бутылки… Знаешь, ты сейчас немного поспи, – предложил он. – Полезай в палатку и поспи, в такую рань ехала… А я схожу на набережную, принесу какой-нибудь еды, пирожков… тут очень вкусные пекут. Крымские пирожки похожи на чебуреки. Только надо успеть захватить… Мгновенно подметают…
   – А не лучше ли все сделать вместе? И пойдем, и купим?
   – Не бойся, я не исчезну, я совсем скоро, – сказал он и рассмеялся. – Полежи, если не хочешь спать. Я – мигом!
   Она смотрела ему вслед, и он, почувствовав, оглянулся, помахал ей и, сорвавшись с места, по мальчишески подпрыгнув, побежал. Навстречу ему неслись зеленовато-томное, взрытое мелкою рябью море и рыжий, выгоревший за лето Кара-Даг. Он заставлял бежать себя дальше и дальше и больше не оглядывался; все правильно, бились в нем разорванные, опережающие друг друга счастливые мысли, слишком все неожиданно и хорошо. Так ведь не бывает… Или бывает? Откуда мне было знать? Если бы я пришел тогда еще раз, все уже прояснилось бы и целый год мы были бы вместе… Какой я болван! Я должен был еще и еще раз идти к ней, стучаться, просить, доказывать, клясться, подчинить ее, наконец! Она ведь женщина! А она ждала, потеряла всякую надежду… Какой я болван! Чудо, чудо, что она его нашла, что они встретились, несмотря на все нелепости, несуразности, на все черные провалы, летишь – дух захватывает, как на водных лыжах, и хорошо, что захватывает, ах как хорошо!
   Святая гора словно парила в воздухе, в сияющем небе; ближе к поселку народ пошел гуще, многие уже купались или вышли на пляж делать зарядку; самые запасливые занимали под навесами места для дневного лежания. Выскакивая с пляжа на набережную, Петя едва не сшиб кого-то, облаченного в махровый длинный халат, и, только услышав сердитый знакомый голос, он, уже промчавшись мимо, не сразу остановился; изо всех сил сдерживаясь, чтобы не подхватить стоявшего у парапета Лукаша под мышки и не посадить его насильно на парапет, он подходил нарочито медленно.