Страница:
Одним словом, старуха Настя по непонятной причине боялась Лукаша и старательно его избегала; она ведь знала и о важной услуге, оказанной Лукашом своему другу директору, о какой-то статье в центральной газете, организованной именно Лукашом и ставившей Юрия Павловича Долгошея в пример остальным как умелого организатора курортного дела и заслуженного отдыха советских тружеников. Знала старуха Настя и о самой сокровенной мечте Юрия Павловича Долгошея – переехать в Москву, вначале даже пусть на самую немудрящую должность, хотя бы каким-нибудь районным товароведом, и в исполнении этой заветной розовой мечты именно Лукашу отводилась чуть ли не главная роль. Старуха Настя понимала и директора, представлявшего своему московскому гостю всяческие поблажки и привилегии; она давно знала о несовершенствах мира и о том, что переменить его никому еще не удавалось, а поэтому лучше помалкивать о том, что знаешь, и держаться подальше, в тени. Она и сейчас, едва увидев Лукаша рядом с директором, тихонечко, бочком, бочком хотела скрыться за ближайшим поворотом, только не успела; еще издали Юрий Павлович ее окликнул, и ей пришлось остаться на месте.
– Я, Саша, уже говорил вам, Настасья Илларионовна у нас душа всего заведения, – с мягкой улыбкой сказал Юрий Павлович, оглядываясь на Лукаша, державшегося возле красавицы Леры, одетой в невесомое платье из тончайшей немыслимой ткани, какую не могли бы, по мнению Насти, сплести даже самые умные современные машины. В первый момент старуха Настя даже решила, что никакой ткани вообще нет, но ткань, трепетно облегавшая грудь и все остальные прелести красавицы Леры, все таки существовала в действительности. И хотя старуха Настя тотчас безошибочно определила, что москвичи отчего-то не в духе и в большом разладе друг с другом, у нее застонала душа от желания привести всех в изумление какой-нибудь оскорбительной выходкой и унизить распроклятую красавицу, привыкшую вот так по-царски держаться и не замечать ее, старую женщину. Однако старуха Настя вовремя вспомнила о своей пенсии в пятьдесят три рубля, о тесной комнатушке в многонаселенной квартире в далекой и сумрачной Вологде, о южном солнце и морском ветре с запахом йода, незаменимо полезном для всех легочных болезней, глубоко вздохнула и сдержалась.
– В ее дежурство я совершенно спокоен, – тем временем продолжал Юрий Павлович. – Особенно за наш небольшой зверинец… фазаны, лебеди, обезьянка, попугай – все на своих местах… Вот у Прошки с Маткой свежая водичка – чудесно, чудесно! – Юрий Павлович тряхнул своей пышной, выгоревшей (он принципиально никогда, даже в самые жаркие дни, не прикрывал голову) шевелюрой, но у старухи Насти даже от такого внимания к ее скромной особе все-таки не прошла злость к сестрам Колымьяновым. Она лишь про себя и подумала, что ничего в жизни не изменишь, что ей уже под семьдесят… а они молоды, так и светятся, так и распространяют вокруг себя зовущие волны; рядом с такими любой мужик, если он мужик, потеряет голову. Старуха Настя уже давно прочно распределила соотношение сил, связав Юрия Павловича со старшей, Зоей, а Лукаша с младшей, красавицей Лерой, с такими же, как и у сестры, миндалевидными, светло-карими глазами и мягко приподнятыми уголками ярких полных губ, отчего лицо ее приобретало лукавое и в то же время влекущее выражение наивной беспомощности.
– Лебединую пару мы с трудом в прошлом году выколотили, – говорил тем временем Юрий Павлович с неуловимой и даже несколько иронической доверительностью, адресуясь прежде всего именно к Зое, слушавшей с неожиданно проявившимся интересом. – Хлопоты хлопотами, а красавцы какие! Одно удовольствие на них смотреть, – добавил Юрий Павлович, теперь притушенно взглянув в сторону Леры. – Шеи-то, шеи! Стать! Лебединая!
– Можно их погладить? – с милой непосредственностью протянула Зоя. – Верно, у них скользкие перья… Так хотелось бы потрогать!
– Конечно же, конечно, они же у нас совсем ручные, – сказал Юрий Павлович с молодым азартом. – Настасья Илларионовна, откройте загончик… Здесь у нас чисто, чистота – показатель номер один… Прошу! – посторонившись, он пропустил вперед Леру, неохотно шагнувшую в дверцу затем Зою, последним вошел сам; Лукаш, с широкой доброжелательной улыбкой, сделавшей его совсем юным, и старуха Настя остались за изгородью; она по-прежнему видела в загоне третью птицу, прижавшуюся к противоположной стороне проволочной изгороди, в самом дальнем углу загона, но предпочитала молчать и не сообщать никому о своем открытии.
– Какая прелесть, какая прелесть, ах! – восторгалась Зоя. – В самом деле можно, Юрий Павлович?
– Смелее, смелее, вот так, смотрите, – сделав решительное движение, Юрий Павлович приблизился к лебедям, присел и осторожно провел ладонью по крыльям Прошки, стоявшего как изваяние и лишь слегка повернувшего шишковатую голову; Юрия Павловича поразил круглый, холодный и настороженный глаз лебедя, вернее, его презрительное, человечье выражение. «Ох черт!» – ахнул он про себя, невольно отдергивая руку и сразу же с усмешкой опять поглаживая Прошку по крыльям. Выражая восхищение его решительностью, сестры переглядывались, приподнимаясь на цыпочки; Юрий Павлович еще раз оглянулся на Зою, приглашая последовать его примеру, и у нее сквозь смуглую кожу пробился легкий румянец; она решительно шагнула, вперед, склонилась над другим лебедем, над Машкой, одной рукой обхватила ее за шею, прижала к себе, а второй с наслаждением, неосознанно разряжая чувство мучительного напряжения и нетерпения, провела раз и второй по скрипучим, вздрагивающим от заключенной в них силы крыльям. Дальнейшее случилось в секунду, словно грянул белый ослепительный взрыв; змеиная шея лебеда откинулась назад, и в следующее мгновение сонный и жаркий воздух прорезал испуганный вскрик Зои; сердитая птица ущипнула ее за плечо и стала бить крыльями, внутри проволочной загородки поднялся какой-то вихрь; Прошка в свою очередь возбудился и накинулся, но почему-то не на Юрия Павловича, а тоже на окончательно перепуганную Зою, стал щипать ее в обнаженную до пояса, загорелую спину и, распустив крылья, пребольно хлопал ими по ее ногам. Случилась паника, все стали бестолково суетиться. Опомнившись, Юрий Павлович пинком отбросил Прошку в угол; на помощь ринулся пришедший в себя Лукаш и, подхватив побледневшую, с исказившимся от боли лицом Зою, бегом вынес ее в безопасное место, следом, пятясь, отбиваясь от ставших громадными растопыренных крыльев птиц, пытавшихся почему-то, как разъяренные собаки, ухватить именно его (они даже на хвосты приседали и подпрыгивали, вытягивая шеи), пропустив впереди себя Зою, выбрался наконец из загончика и сам Юрий Павлович. Старуха Настя, наблюдавшая за этой невообразимой катавасией, торопливо, показывая свое усердие, захлопнула дверку, заложила ее засовом и для верности прижала спиной, но тут же хрипло вскрикнула, отпрянула: найдя какую-то щель, Машка остервенело ущипнула и старуху Настю, а когда та отскочила, лебеди возбужденно застыли друг подле друга. Зою повели, заботливо поддерживая с обеих сторон, несмотря на ее протесты, в домик директора срочно промывать и смазывать пострадавшие места одеколоном и мазью; в последний момент старуха Настя заметила некрасивую гримаску и слезы в глазах Зои, оглянувшейся на загородку с лебедями.
Продолжая ворчать про себя, старуха Настя начала собираться в свой обычный вечерний обход парка, и тут ее окликнули с уютного крылечка директора; она с готовностью двинулась на зов, а Прошка, сторожко и неотрывно следивший за нею, затосковал, и крик его заставил старуху Настю схватиться за сердце; что-то на этот раз Крым не шел ей на пользу; но когда она вновь вышла из дома, лицо ее выражало озабоченность и даже некоторую важность, в руках она держала объемистую клетчатую хозяйскую сумку, в сумке же лежала торопливая директорская записка к нужным лицам; позабыв о всех своих страхах и обидах, старуха Настя проворно направилась по необходимым адресам и довольно быстро вернулась, тяжело перегибаясь под тяжестью сумки, затем вновь ходила куда-то, и скоро у Юрия Павловича стол ломился от фруктов, шашлыков, колбас и вин; по дороге, воровато оглянувшись в укромном месте, старуха Настя сунула в куст пару бутылок коньяку и прославленного Абрау-Дюрсо, после чего у нее даже злость на смазливую Леру окончательно прошла. Что ж делать, свои годы не вернешь, подумала она вполне резонно, а внешность у этой Валерии, что и говорить, выдающаяся, ножки, плечи – любой голову потеряет, вот только глаза у нее нынче какие-то – как у подстреленной, подумала старуха Настя, видать, в двух соснах заплуталась, не знает, кого ей выбрать.
Помогая накрывать на стол, расставлять закуски и мыть фрукты, затем раскладывать их в две синие, на высоких ножках вазы, старуха Настя умудрилась пару раз довольно основательно приложиться к коньячку; был к ее услугам и объемистый графин с крепчайшим коньячным спиртом; закончив дела, она с одобрением оглядела творение рук своих и, понимая, что нужно и честь знать, стала прощаться. Юрий Павлович, ничего не упускавший, тотчас налил ей стаканчик, но старуха Настя решительно отказалась, на службе не привыкла, мол, к этому пагубному зелью. Юрий Павлович одним взглядом зорко окинул стол, слегка нахмурился, отозвал старуху Настю в сторону и что-то пошептал ей; она сначала взглянула на него изумленно, затем кивнула и вышла, по собственному опыту зная, что, если загулявшему мужику, уже в изрядном подпитии, что втемяшится в башку, лучше не прекословить; остальные из их короткого разговора услышали всего лишь одно слово «сюрприз» и упоминание о каких-то премиальных… и, естественно, тотчас, занятые каждый своим, забыли об этом коротком эпизоде.
Сначала выпили шампанского, затем Зоя, решительно взявшая шефство над Юрием Павловичем, потребовала коньяку, и у передового директора мелькнула предательская мысль о жене, о том, как она сидит с детьми и, поблескивая стеклами очков в дорогой импортной черепаховой оправе, проверяет уроки; сыновья пошли в этом году в четвертый и пятый классы…
Поморщившись от неуместного воспоминания, Юрий Павлович решительно послал свою ногу в направлении соседки; колено Зои было круглое, теплое, и он с трудом удержал себя от глупого поступка: ему захотелось сползти со стула и под столом поцеловать это теплое круглое колено, но он лишь по-сумасшедшему взглянул прямо в глаза Зои, откровенно засмеялся и сам решительно выпил рюмку коньяку. Еще не наступило время.
– Когда-нибудь все кончается, – сказала она, влюбленно глядя на хозяина. – У нас сегодня прощальный вечер… так давайте еще выпьем.
– Зоя, или вам, Лера, – заверил он, посылая взгляд в сторону непривычно молчаливой Леры, не проронившей за вечер ни одного слова, – достаточно одного слова. Телеграммой, письмом, по телефону. И все повторится… Повторится столько раз, сколько вы этого захотите.
– Подтверждаю, – вмешался Лукаш, по привычке стараясь перехватить инициативу за столом и глядя на Леру, обращаясь только к ней; кажется, все окончательно выходило из-под контроля, перемешалось, привычные представления и отношения как-то в один момент менялись и даже рвались; Зоя, угощавшая виноградом директора, настойчиво клавшая ему в рот ягоду за ягодой и время от времени начинавшая громко хохотать, сейчас была особенно неприятна, и всякий раз, слыша ее нервный хохот, Лукаш страдальчески морщился. Лера хмуро курила, не участвуя в общем разговоре, вызывая все большее его удивление; всегда глубоко и безраздельно ему преданная и вот сегодня неожиданно взбунтовавшаяся, она и после случившегося тяжелого объяснения оставалась вялой, безучастной ко всем попыткам примирения; за своими мыслями Лукаш не заметил, как директор с Зоей куда-то исчезли и раздражавший его хохот прекратился.
Молчание их затягивалось, он не решался нарушить его, пожалуй, впервые в жизни не представляя, как вести себя, в полураскрытые окна сквозь шевелящиеся занавески врывались свежие порывы ветра и слышался шум прибоя.
– Праздника не получилось, я не виновата, – вынужденно улыбаясь, сказала она. – Извини!
– Да что с тобой наконец, Лера? – спросил он, мягко взял ее за руку и, отмечая ее вялость и безжизненность, бережно погладил. – Ну давай поговорим, Лерок, мы же с тобой старинные приятели, тысячу лет друг друга знаем. Ну скажи, ну что с тобой? Что на тебя нашло? Ну что, разве кто-нибудь заболел, умер? Нет же никакого несчастья. Зачем же его накликать? Я два года мечтал о море… и вот мы тут… вот оно, море, рядом, шумит. Слушай, Лера, может быть, все это какое-то наваждение, чья-то злая фантазия? Давай не торопиться…
– Ты хочешь сказать, что я спутала твои расчеты и ты недополучил свое? – спросила она. – За путевки… за то, что устраивал меня на работу после развода… Помог с квартирой…
– Ты никогда мне ничего подобного не говорила…
– Конечно, сам ты не мог догадаться, – усмехнулась она, одним гибким движением взяла бокал, отпила из него, поставила на место, все тем же гибким движением, с ленивой бесстыдной улыбкой стянула с себя блестящую чешую платья, скомкала его, швырнула в ноги Лукашу. – Не забудь поставить в счет – это ведь ты платил.
Лицо у него пошло пятнами; покусывая губы, он попросил ее больше не пить и не сходить с ума; и она, наслаждаясь внезапным, оглушающим чувством освобождения, лишь понизила голос и все с той же бесстыдной и мертвой улыбкой сказала:
– Нет-нет, я спокойна, я совершенно спокойна. Зачем же? Мне твоего больше ничего не надо. Я тебе все верну… все, слышишь! Работу сменю, за квартиру тебе все выплачу, до последней копейки… Слышишь?
– Лера! – закричал он, не сдерживаясь, и в его глазах метнулось бешенство; рванувшись к ней, он сжал ее голые плечи; какая-то сухая плывущая дымка мешала рассмотреть ее как следует, он было отстранился, но знакомая волна ее запахов, ее тело уже мутили его, он привычно срывал с нее все лишнее, мешающее, и она не сопротивлялась; стояла, опустив руки, и ждала, и уже одно это совершенно обессиливало; она относилась именно к таким, отбирающим, женщинам, хотя, казалось бы, отдавалась безраздельно, бездумно, до конца, тут таилась какая-то нелепость, загадка, черт знает что, и он, останавливая себя страшным усилием, высунул разгоряченную голову в окно; в глазах прояснилось, и он с досадой плюнул на пыльный куст сирени, подумал, что сейчас, пожалуй, было бы лучше всего как нибудь развязаться окончательно, выпить еще, притвориться мертвецки пьяным – и все само собой разрешится. Но в то же время он знал, что ничего само собой не разрешится, и прежде всего из-за него самого. Что бы с ним ни произошло, что бы ни случилось, он должен был сейчас пересилить себя, настоять на своем, он не знал, зачем должен это сделать, он лишь чувствовал необходимость настоять на своем, иначе дальше будет еще хуже, и не его мужское тщеславие тому причиной.
– Слушай, Лера, – внезапно обернулся он, сраженный неожиданно простой, спасительной мыслью. – Вернемся в Москву и распишемся… А?
– Боже ты мой, какое прозрение, – сказала она внешне спокойно. – Неужели я вымолила свое?
– Не юродствуй, ты баба породистая, красивая, тебе не идет. Ну, погорячились, выплеснулись…
– Кто ты такой, прости, чтобы определять мою породу? Муж, брат? Всего лишь… так, прохожий. Встретились и разошлись…
– Вот так взяли и разошлись? – не поверил Лукаш. – Кончай дурить. Ляг, поспи, мы оба устали… какая-то дикая, бесконечная ночь, – сказал он с неожиданным чувством потери. – С каждым в свой час случается, накатывает минута – и ты узнаешь о себе больше, чем за всю прошлую жизнь… Я не думал, что между нами возможно такое… Ты ведь сама решила, ты потом не пожалей…
– Слушай, Саша, не суетись, а? – попросила она. – Я ведь тебя ни в чем не виню… Ты прав… просто пришло время разобраться в своем хозяйстве. Смотри веселей, Саша, ничего не рухнет, мир не рухнет, два человека расстанутся, и все. Просто их время кончилось, наше с тобой время кончилось, ну что тут сверхъестественного? Жизнь ведь от этого не остановится… Как-нибудь привыкнем и начнем жить дальше… Ничего страшного… Давай посидим спокойно…
– Что ж, можно и посидеть, – согласился он, вновь подходя к окну и распахивая его настежь, затем опустился в большое удобное кресло рядом и подумал, что так оно и должно быть, и хотя он сам ничего больше не понимал и не хотел понимать и все, мучившее его всего несколько минут назад, отступило, развеялось, жизнь продолжалась, слышнее стали ветер и море, яркая, душная, какая-то оглушительная крымская ночь, с ее заботами, вконец измотала даже неутомимую старуху Настю, и она, все еще не решаясь выполнить распоряжение директора, приготовляясь душой, что-то бормотала про себя в темной каморке, где содержался всякий хозяйственный инвентарь – совки, метлы, лопаты, ведра и прочий хлам; и если бы кто оказался поблизости и прислушался, он был бы весьма заинтересован, потому что старуха Настя, то и дело вскидывая одурманенную голову, с воодушевлением рассуждала о каких-то законах и редких птицах, о мужиках, двуногих скотах, погубивших ее жизнь, о своем твердом нежелании вершить какое-то нехорошее, небожеское дело; со стороны можно было даже подумать, что в хозяйственной каморке находится не одна старуха Настя, а несколько человек.
«Ах, вам слово не скажи, сразу с претензиями, Юрий Павлович, – говорила она, вполне резонно решив не искушать лукавого и не упускать того, что само шло в руки. – Я разве против, само собой, лишние премиальные никому не помешают, эту порченую птицу давно надо извести. В один момент представлю, пальчики оближете! Только как вот ты ее отличишь в ночи-то одну от другой? Сколько я их пережарила, гусей, уток, один Бог ведает, холодное из них, скажу я вам, – объеденье! Гусей яблочками шпиговала, с орехами делала, а еще хорошо индюшечку с черносливчиком… а черносливчик отдельно чуть-чуть потомить в расплавленном сливочном маслице… да травки в меру… майоранчика веточку, сельдерея корешок. Ешьте, – будьте веселы, будьте здоровы, только о Боге не забывайте, вседержителю все ведомо, все грехи наши. Он им счет ведет. Ох-хо-хо, грехи наши!» Приготовив себя такими рассуждениями, старуха Настя оперлась обеими ладонями о колени и грузно поднялась, оттягивать предстоящее дальше было нельзя; она еще несколько минут потерзалась, укрепляясь душой, и, уже больше не раздумывая, вспомнив недавнюю незаслуженную обиду от неблагодарной птицы, с топориком в руках и куском мешковины скоро была у загончика с лебедями.
И директорский коттедж, и птичий загон стояли в стороне от освещенных аллей; старуха Настя действовала решительно и обдуманно. Входя в загончик с птицами, она удовлетворенно кивнула, вновь убеждаясь в своей правоте; лебедей было трое, только один из них виделся как-то смутно, в отдалении от двух других.
Старуха Настя, однако, сразу занервничала, в правом ухе у нее назойливо зазвенело. «Ишь, окаянный! – подумала она раздраженно о третьей, неизвестно откуда и когда приблудившейся птице. – Ишь, светит-то глазищами, вот тебе бы и отхватить башку!»
Над морем поднималась яркая круглая луна, и в темной душе старухи Насти, знавшей в жизни и блестящие взлеты, и не менее стремительные падения, зашевелилась неуверенность; в свете луны птицы казались плотными тяжелыми сгустками неведомого, дорогого металла. При появлении знакомой прямой фигуры старухи Насти в загончике, часто менявшей воду в тазике и приносившей корм – овес, остатки хлеба или каши из столовой, птицы не встревожились. Редко прибегавшая к Богу и молитве, старуха Настя несколько раз обмахнула себя крестом; нежданно-негаданно на душу накатило что-то горячее, светлое, что-то с самого детства осенило и размягчило ее; белая, добрая тень склонилась над нею…
Старуха Настя пожевала губами в поисках одного-единственного нужного слова – и не нашла; злодейское повеление директора точно сковало ее, явно мешало ей приобщиться к тайне, и все остальное произошло в считанные секунды. Мелко-мелко просеменив по загончику и все время ощущая на себе смущающий взгляд третьей птицы, она одним рывком схватила Машку за шею, выметнулась из загончика, проворно прижала длинную, извивающуюся шею к высохшей в камень земле и тяпнула топориком. Чтобы обезглавленное тело не слишком прыгало и кровило, старуха Настя наступила на него; она чувствовала ногой, как уходит жизнь; она еще полностью не осознала случившегося, странное ей померещилось, и она похолодела. Она увидела, как отделенная от тела голова со злым, не закрывающимся змеиным глазом сама собой подползла к извивающейся, кровившей шее – миг! – и вот лебедуха опять, как ни в чем не бывало, шипит, рвется из-под ноги и даже норовит злобно ущипнуть, и уже прицеливается…
У старухи Насти затряслось лицо; ухватив неверными руками тонкую длинную шею, она опять прижала ее к земле и теперь, больше от невыносимого, сковавшего всю ее страха, тяпнула топориком сильнее, и вновь под ногой у нее проснулся трепет затухавшей жизни. Она поскорей отпихнула коротко отрубленную голову от себя подальше… но не успела перевести дух, как перед ней сверкнула яркая кровавая вспышка – острая птичья голова прыжком встала на свое место, проклятая птица опять ожила и даже укусила старуху Настю за лодыжку.
Ополоумев от ужаса, она, уже не глядя, еще раз отмахнула птице голову и, кинув топорик в кусты, кинулась было бежать, и тут какой-то долгий, стонущий, тяжкий крик упал на парк, на горы и море. Все остановилось, и в этот миг что-то тяжкое, непереносимое отпустило голову и грудь старухи Насти. Поведя мутными глазами, она пошатнулась – стояла чуткая, почти прозрачная тишина, парк заливала луна, листья на акациях, платанах и тополях застыли в безветрии литым серебром. Совершенно затих ветер, и больше не слышалось моря. И тогда перед глазами у старухи Насти все безудержно завертелось! луна, горы, деревья, парковые дорожки, фонари, и она, ища руками опору, грузно осела на землю, не отрываясь от расползавшегося по мешковине кровавого, в свете луны черного пятна. Над Святой горой появилось никогда не виданное, танцующее бледное пламя. Судорожно трясущимися руками старуха Настя кое-как замотала тушку птицы и ее голову в мешковину, ногой нагребла на окровавленную землю пыли и сору и, оглядываясь, заспешила прочь… Не помня себя, она кое-как добралась с тяжелой ношей до директорского коттеджа и первым делом хватила коньяку прямо из горлышка припрятанной ранее с хозяйского стола пузатой заморской бутылки.
Спустя полчаса на кухне директорского коттеджа стоял дым коромыслом, в раскаленной духовке шипело и шкворчало, а сама старуха Настя, наведя чистоту и убрав отходы, стараясь ни о чем не думать, то и дело подходила к шкафчику и прикладывалась к бутылке с коньяком; больше одного глотка она не делала, боялась, и на этот раз совершенно не пьянела.
Зажаренная птица на большом майоликовом блюде смотрелась красиво. В меру подрумяненная, с хрустящей корочкой тушка, горделиво изогнутая, нафаршированная печенкой шея (старуха Настя действительно была мастерицей своего дела), затейливо украшенная фруктами, гроздьями иссиня-черного винограда, и даже обжаренная в духовке голова лебедухи не казалась теперь страшной и зловещей, а только красиво венчала это редкостное произведение кулинарного искусства.
Опорожнив бутылку досуха, старуха Настя сидела возле стола в приятной дреме у драгоценного подноса с горделивой лебедухой и почти не обратила внимания на шум и женские всхлипывания, на чью-то легкую тень, метнувшуюся по дорожке сада и скрывшуюся за кустарником. Следом на крыльцо выбежал Лукаш, сдерживая голос, негромко несколько раз позвал кого-то и, не получив ответа, тоже бросился бежать и исчез за изгородью.
Тотчас она услышала и море, ленивое, сонное, почти оцепенелое и, нащупав купальник, стараясь не потревожить спящего Петю, бесшумно раздвинула полог палатки и выбралась наружу. Ей захотелось искупаться в одиночестве и безмолвии, и она пошла к воде, застывшей в безграничных берегах, отсвечивающей тяжелым тусклым свечением; в самой середине неба и моря красовалась рыжеватая луна, казалось навсегда застывшая и неподвижная. Остановившись у самой воды, Оля подняла к ней лицо, крепко зажмурилась; завораживающий лунный свет рвался в нее, проникая в каждую клеточку; древние крымские горы со стершимися вершинами неясными грядами уходили к мглистым горизонтам. Оля оцепенело осмотрелась. Луна была невероятная, каждая песчинка под ногами жила и сверкала; случайно задев узкой, ступней пучок старых водорослей, она увидела побежавших к воде мелких крабов; тут она заметила и в самой воде, лениво, чуть заметно плещущейся у берега, светящуюся, неугомонную жизнь. Напомнила о себе и земля; знакомый уже, глухо, медленно затухающий крик донесся до нее, нарушая внутреннее состояние счастья и какое-то редкой, никогда ранее не испытываемой гармонии, покоя; именно этот непривычный звук разбудил ее. Нахмурившись, привыкая к острому запаху йода, она медленно вошла в море и поплыла, разбрызгивая тяжелую сверкающую воду, и уже далеко от берега, перевернувшись на спину и раскинув руки, замерла, и скоро странное незнакомое чувство полнейшего своего исчезновения, растворения в усиливающемся лунном потоке охватило ее, и она, сопротивляясь, стала говорить себе, что так не бывает, и луны такой не бывает, и одна ночь не может столько вместить, и просто с ней случилось нечто необъяснимое, все стронуло и перемешало…
– Я, Саша, уже говорил вам, Настасья Илларионовна у нас душа всего заведения, – с мягкой улыбкой сказал Юрий Павлович, оглядываясь на Лукаша, державшегося возле красавицы Леры, одетой в невесомое платье из тончайшей немыслимой ткани, какую не могли бы, по мнению Насти, сплести даже самые умные современные машины. В первый момент старуха Настя даже решила, что никакой ткани вообще нет, но ткань, трепетно облегавшая грудь и все остальные прелести красавицы Леры, все таки существовала в действительности. И хотя старуха Настя тотчас безошибочно определила, что москвичи отчего-то не в духе и в большом разладе друг с другом, у нее застонала душа от желания привести всех в изумление какой-нибудь оскорбительной выходкой и унизить распроклятую красавицу, привыкшую вот так по-царски держаться и не замечать ее, старую женщину. Однако старуха Настя вовремя вспомнила о своей пенсии в пятьдесят три рубля, о тесной комнатушке в многонаселенной квартире в далекой и сумрачной Вологде, о южном солнце и морском ветре с запахом йода, незаменимо полезном для всех легочных болезней, глубоко вздохнула и сдержалась.
– В ее дежурство я совершенно спокоен, – тем временем продолжал Юрий Павлович. – Особенно за наш небольшой зверинец… фазаны, лебеди, обезьянка, попугай – все на своих местах… Вот у Прошки с Маткой свежая водичка – чудесно, чудесно! – Юрий Павлович тряхнул своей пышной, выгоревшей (он принципиально никогда, даже в самые жаркие дни, не прикрывал голову) шевелюрой, но у старухи Насти даже от такого внимания к ее скромной особе все-таки не прошла злость к сестрам Колымьяновым. Она лишь про себя и подумала, что ничего в жизни не изменишь, что ей уже под семьдесят… а они молоды, так и светятся, так и распространяют вокруг себя зовущие волны; рядом с такими любой мужик, если он мужик, потеряет голову. Старуха Настя уже давно прочно распределила соотношение сил, связав Юрия Павловича со старшей, Зоей, а Лукаша с младшей, красавицей Лерой, с такими же, как и у сестры, миндалевидными, светло-карими глазами и мягко приподнятыми уголками ярких полных губ, отчего лицо ее приобретало лукавое и в то же время влекущее выражение наивной беспомощности.
– Лебединую пару мы с трудом в прошлом году выколотили, – говорил тем временем Юрий Павлович с неуловимой и даже несколько иронической доверительностью, адресуясь прежде всего именно к Зое, слушавшей с неожиданно проявившимся интересом. – Хлопоты хлопотами, а красавцы какие! Одно удовольствие на них смотреть, – добавил Юрий Павлович, теперь притушенно взглянув в сторону Леры. – Шеи-то, шеи! Стать! Лебединая!
– Можно их погладить? – с милой непосредственностью протянула Зоя. – Верно, у них скользкие перья… Так хотелось бы потрогать!
– Конечно же, конечно, они же у нас совсем ручные, – сказал Юрий Павлович с молодым азартом. – Настасья Илларионовна, откройте загончик… Здесь у нас чисто, чистота – показатель номер один… Прошу! – посторонившись, он пропустил вперед Леру, неохотно шагнувшую в дверцу затем Зою, последним вошел сам; Лукаш, с широкой доброжелательной улыбкой, сделавшей его совсем юным, и старуха Настя остались за изгородью; она по-прежнему видела в загоне третью птицу, прижавшуюся к противоположной стороне проволочной изгороди, в самом дальнем углу загона, но предпочитала молчать и не сообщать никому о своем открытии.
– Какая прелесть, какая прелесть, ах! – восторгалась Зоя. – В самом деле можно, Юрий Павлович?
– Смелее, смелее, вот так, смотрите, – сделав решительное движение, Юрий Павлович приблизился к лебедям, присел и осторожно провел ладонью по крыльям Прошки, стоявшего как изваяние и лишь слегка повернувшего шишковатую голову; Юрия Павловича поразил круглый, холодный и настороженный глаз лебедя, вернее, его презрительное, человечье выражение. «Ох черт!» – ахнул он про себя, невольно отдергивая руку и сразу же с усмешкой опять поглаживая Прошку по крыльям. Выражая восхищение его решительностью, сестры переглядывались, приподнимаясь на цыпочки; Юрий Павлович еще раз оглянулся на Зою, приглашая последовать его примеру, и у нее сквозь смуглую кожу пробился легкий румянец; она решительно шагнула, вперед, склонилась над другим лебедем, над Машкой, одной рукой обхватила ее за шею, прижала к себе, а второй с наслаждением, неосознанно разряжая чувство мучительного напряжения и нетерпения, провела раз и второй по скрипучим, вздрагивающим от заключенной в них силы крыльям. Дальнейшее случилось в секунду, словно грянул белый ослепительный взрыв; змеиная шея лебеда откинулась назад, и в следующее мгновение сонный и жаркий воздух прорезал испуганный вскрик Зои; сердитая птица ущипнула ее за плечо и стала бить крыльями, внутри проволочной загородки поднялся какой-то вихрь; Прошка в свою очередь возбудился и накинулся, но почему-то не на Юрия Павловича, а тоже на окончательно перепуганную Зою, стал щипать ее в обнаженную до пояса, загорелую спину и, распустив крылья, пребольно хлопал ими по ее ногам. Случилась паника, все стали бестолково суетиться. Опомнившись, Юрий Павлович пинком отбросил Прошку в угол; на помощь ринулся пришедший в себя Лукаш и, подхватив побледневшую, с исказившимся от боли лицом Зою, бегом вынес ее в безопасное место, следом, пятясь, отбиваясь от ставших громадными растопыренных крыльев птиц, пытавшихся почему-то, как разъяренные собаки, ухватить именно его (они даже на хвосты приседали и подпрыгивали, вытягивая шеи), пропустив впереди себя Зою, выбрался наконец из загончика и сам Юрий Павлович. Старуха Настя, наблюдавшая за этой невообразимой катавасией, торопливо, показывая свое усердие, захлопнула дверку, заложила ее засовом и для верности прижала спиной, но тут же хрипло вскрикнула, отпрянула: найдя какую-то щель, Машка остервенело ущипнула и старуху Настю, а когда та отскочила, лебеди возбужденно застыли друг подле друга. Зою повели, заботливо поддерживая с обеих сторон, несмотря на ее протесты, в домик директора срочно промывать и смазывать пострадавшие места одеколоном и мазью; в последний момент старуха Настя заметила некрасивую гримаску и слезы в глазах Зои, оглянувшейся на загородку с лебедями.
Продолжая ворчать про себя, старуха Настя начала собираться в свой обычный вечерний обход парка, и тут ее окликнули с уютного крылечка директора; она с готовностью двинулась на зов, а Прошка, сторожко и неотрывно следивший за нею, затосковал, и крик его заставил старуху Настю схватиться за сердце; что-то на этот раз Крым не шел ей на пользу; но когда она вновь вышла из дома, лицо ее выражало озабоченность и даже некоторую важность, в руках она держала объемистую клетчатую хозяйскую сумку, в сумке же лежала торопливая директорская записка к нужным лицам; позабыв о всех своих страхах и обидах, старуха Настя проворно направилась по необходимым адресам и довольно быстро вернулась, тяжело перегибаясь под тяжестью сумки, затем вновь ходила куда-то, и скоро у Юрия Павловича стол ломился от фруктов, шашлыков, колбас и вин; по дороге, воровато оглянувшись в укромном месте, старуха Настя сунула в куст пару бутылок коньяку и прославленного Абрау-Дюрсо, после чего у нее даже злость на смазливую Леру окончательно прошла. Что ж делать, свои годы не вернешь, подумала она вполне резонно, а внешность у этой Валерии, что и говорить, выдающаяся, ножки, плечи – любой голову потеряет, вот только глаза у нее нынче какие-то – как у подстреленной, подумала старуха Настя, видать, в двух соснах заплуталась, не знает, кого ей выбрать.
Помогая накрывать на стол, расставлять закуски и мыть фрукты, затем раскладывать их в две синие, на высоких ножках вазы, старуха Настя умудрилась пару раз довольно основательно приложиться к коньячку; был к ее услугам и объемистый графин с крепчайшим коньячным спиртом; закончив дела, она с одобрением оглядела творение рук своих и, понимая, что нужно и честь знать, стала прощаться. Юрий Павлович, ничего не упускавший, тотчас налил ей стаканчик, но старуха Настя решительно отказалась, на службе не привыкла, мол, к этому пагубному зелью. Юрий Павлович одним взглядом зорко окинул стол, слегка нахмурился, отозвал старуху Настю в сторону и что-то пошептал ей; она сначала взглянула на него изумленно, затем кивнула и вышла, по собственному опыту зная, что, если загулявшему мужику, уже в изрядном подпитии, что втемяшится в башку, лучше не прекословить; остальные из их короткого разговора услышали всего лишь одно слово «сюрприз» и упоминание о каких-то премиальных… и, естественно, тотчас, занятые каждый своим, забыли об этом коротком эпизоде.
Сначала выпили шампанского, затем Зоя, решительно взявшая шефство над Юрием Павловичем, потребовала коньяку, и у передового директора мелькнула предательская мысль о жене, о том, как она сидит с детьми и, поблескивая стеклами очков в дорогой импортной черепаховой оправе, проверяет уроки; сыновья пошли в этом году в четвертый и пятый классы…
Поморщившись от неуместного воспоминания, Юрий Павлович решительно послал свою ногу в направлении соседки; колено Зои было круглое, теплое, и он с трудом удержал себя от глупого поступка: ему захотелось сползти со стула и под столом поцеловать это теплое круглое колено, но он лишь по-сумасшедшему взглянул прямо в глаза Зои, откровенно засмеялся и сам решительно выпил рюмку коньяку. Еще не наступило время.
– Когда-нибудь все кончается, – сказала она, влюбленно глядя на хозяина. – У нас сегодня прощальный вечер… так давайте еще выпьем.
– Зоя, или вам, Лера, – заверил он, посылая взгляд в сторону непривычно молчаливой Леры, не проронившей за вечер ни одного слова, – достаточно одного слова. Телеграммой, письмом, по телефону. И все повторится… Повторится столько раз, сколько вы этого захотите.
– Подтверждаю, – вмешался Лукаш, по привычке стараясь перехватить инициативу за столом и глядя на Леру, обращаясь только к ней; кажется, все окончательно выходило из-под контроля, перемешалось, привычные представления и отношения как-то в один момент менялись и даже рвались; Зоя, угощавшая виноградом директора, настойчиво клавшая ему в рот ягоду за ягодой и время от времени начинавшая громко хохотать, сейчас была особенно неприятна, и всякий раз, слыша ее нервный хохот, Лукаш страдальчески морщился. Лера хмуро курила, не участвуя в общем разговоре, вызывая все большее его удивление; всегда глубоко и безраздельно ему преданная и вот сегодня неожиданно взбунтовавшаяся, она и после случившегося тяжелого объяснения оставалась вялой, безучастной ко всем попыткам примирения; за своими мыслями Лукаш не заметил, как директор с Зоей куда-то исчезли и раздражавший его хохот прекратился.
Молчание их затягивалось, он не решался нарушить его, пожалуй, впервые в жизни не представляя, как вести себя, в полураскрытые окна сквозь шевелящиеся занавески врывались свежие порывы ветра и слышался шум прибоя.
– Праздника не получилось, я не виновата, – вынужденно улыбаясь, сказала она. – Извини!
– Да что с тобой наконец, Лера? – спросил он, мягко взял ее за руку и, отмечая ее вялость и безжизненность, бережно погладил. – Ну давай поговорим, Лерок, мы же с тобой старинные приятели, тысячу лет друг друга знаем. Ну скажи, ну что с тобой? Что на тебя нашло? Ну что, разве кто-нибудь заболел, умер? Нет же никакого несчастья. Зачем же его накликать? Я два года мечтал о море… и вот мы тут… вот оно, море, рядом, шумит. Слушай, Лера, может быть, все это какое-то наваждение, чья-то злая фантазия? Давай не торопиться…
– Ты хочешь сказать, что я спутала твои расчеты и ты недополучил свое? – спросила она. – За путевки… за то, что устраивал меня на работу после развода… Помог с квартирой…
– Ты никогда мне ничего подобного не говорила…
– Конечно, сам ты не мог догадаться, – усмехнулась она, одним гибким движением взяла бокал, отпила из него, поставила на место, все тем же гибким движением, с ленивой бесстыдной улыбкой стянула с себя блестящую чешую платья, скомкала его, швырнула в ноги Лукашу. – Не забудь поставить в счет – это ведь ты платил.
Лицо у него пошло пятнами; покусывая губы, он попросил ее больше не пить и не сходить с ума; и она, наслаждаясь внезапным, оглушающим чувством освобождения, лишь понизила голос и все с той же бесстыдной и мертвой улыбкой сказала:
– Нет-нет, я спокойна, я совершенно спокойна. Зачем же? Мне твоего больше ничего не надо. Я тебе все верну… все, слышишь! Работу сменю, за квартиру тебе все выплачу, до последней копейки… Слышишь?
– Лера! – закричал он, не сдерживаясь, и в его глазах метнулось бешенство; рванувшись к ней, он сжал ее голые плечи; какая-то сухая плывущая дымка мешала рассмотреть ее как следует, он было отстранился, но знакомая волна ее запахов, ее тело уже мутили его, он привычно срывал с нее все лишнее, мешающее, и она не сопротивлялась; стояла, опустив руки, и ждала, и уже одно это совершенно обессиливало; она относилась именно к таким, отбирающим, женщинам, хотя, казалось бы, отдавалась безраздельно, бездумно, до конца, тут таилась какая-то нелепость, загадка, черт знает что, и он, останавливая себя страшным усилием, высунул разгоряченную голову в окно; в глазах прояснилось, и он с досадой плюнул на пыльный куст сирени, подумал, что сейчас, пожалуй, было бы лучше всего как нибудь развязаться окончательно, выпить еще, притвориться мертвецки пьяным – и все само собой разрешится. Но в то же время он знал, что ничего само собой не разрешится, и прежде всего из-за него самого. Что бы с ним ни произошло, что бы ни случилось, он должен был сейчас пересилить себя, настоять на своем, он не знал, зачем должен это сделать, он лишь чувствовал необходимость настоять на своем, иначе дальше будет еще хуже, и не его мужское тщеславие тому причиной.
– Слушай, Лера, – внезапно обернулся он, сраженный неожиданно простой, спасительной мыслью. – Вернемся в Москву и распишемся… А?
– Боже ты мой, какое прозрение, – сказала она внешне спокойно. – Неужели я вымолила свое?
– Не юродствуй, ты баба породистая, красивая, тебе не идет. Ну, погорячились, выплеснулись…
– Кто ты такой, прости, чтобы определять мою породу? Муж, брат? Всего лишь… так, прохожий. Встретились и разошлись…
– Вот так взяли и разошлись? – не поверил Лукаш. – Кончай дурить. Ляг, поспи, мы оба устали… какая-то дикая, бесконечная ночь, – сказал он с неожиданным чувством потери. – С каждым в свой час случается, накатывает минута – и ты узнаешь о себе больше, чем за всю прошлую жизнь… Я не думал, что между нами возможно такое… Ты ведь сама решила, ты потом не пожалей…
– Слушай, Саша, не суетись, а? – попросила она. – Я ведь тебя ни в чем не виню… Ты прав… просто пришло время разобраться в своем хозяйстве. Смотри веселей, Саша, ничего не рухнет, мир не рухнет, два человека расстанутся, и все. Просто их время кончилось, наше с тобой время кончилось, ну что тут сверхъестественного? Жизнь ведь от этого не остановится… Как-нибудь привыкнем и начнем жить дальше… Ничего страшного… Давай посидим спокойно…
– Что ж, можно и посидеть, – согласился он, вновь подходя к окну и распахивая его настежь, затем опустился в большое удобное кресло рядом и подумал, что так оно и должно быть, и хотя он сам ничего больше не понимал и не хотел понимать и все, мучившее его всего несколько минут назад, отступило, развеялось, жизнь продолжалась, слышнее стали ветер и море, яркая, душная, какая-то оглушительная крымская ночь, с ее заботами, вконец измотала даже неутомимую старуху Настю, и она, все еще не решаясь выполнить распоряжение директора, приготовляясь душой, что-то бормотала про себя в темной каморке, где содержался всякий хозяйственный инвентарь – совки, метлы, лопаты, ведра и прочий хлам; и если бы кто оказался поблизости и прислушался, он был бы весьма заинтересован, потому что старуха Настя, то и дело вскидывая одурманенную голову, с воодушевлением рассуждала о каких-то законах и редких птицах, о мужиках, двуногих скотах, погубивших ее жизнь, о своем твердом нежелании вершить какое-то нехорошее, небожеское дело; со стороны можно было даже подумать, что в хозяйственной каморке находится не одна старуха Настя, а несколько человек.
«Ах, вам слово не скажи, сразу с претензиями, Юрий Павлович, – говорила она, вполне резонно решив не искушать лукавого и не упускать того, что само шло в руки. – Я разве против, само собой, лишние премиальные никому не помешают, эту порченую птицу давно надо извести. В один момент представлю, пальчики оближете! Только как вот ты ее отличишь в ночи-то одну от другой? Сколько я их пережарила, гусей, уток, один Бог ведает, холодное из них, скажу я вам, – объеденье! Гусей яблочками шпиговала, с орехами делала, а еще хорошо индюшечку с черносливчиком… а черносливчик отдельно чуть-чуть потомить в расплавленном сливочном маслице… да травки в меру… майоранчика веточку, сельдерея корешок. Ешьте, – будьте веселы, будьте здоровы, только о Боге не забывайте, вседержителю все ведомо, все грехи наши. Он им счет ведет. Ох-хо-хо, грехи наши!» Приготовив себя такими рассуждениями, старуха Настя оперлась обеими ладонями о колени и грузно поднялась, оттягивать предстоящее дальше было нельзя; она еще несколько минут потерзалась, укрепляясь душой, и, уже больше не раздумывая, вспомнив недавнюю незаслуженную обиду от неблагодарной птицы, с топориком в руках и куском мешковины скоро была у загончика с лебедями.
И директорский коттедж, и птичий загон стояли в стороне от освещенных аллей; старуха Настя действовала решительно и обдуманно. Входя в загончик с птицами, она удовлетворенно кивнула, вновь убеждаясь в своей правоте; лебедей было трое, только один из них виделся как-то смутно, в отдалении от двух других.
Старуха Настя, однако, сразу занервничала, в правом ухе у нее назойливо зазвенело. «Ишь, окаянный! – подумала она раздраженно о третьей, неизвестно откуда и когда приблудившейся птице. – Ишь, светит-то глазищами, вот тебе бы и отхватить башку!»
Над морем поднималась яркая круглая луна, и в темной душе старухи Насти, знавшей в жизни и блестящие взлеты, и не менее стремительные падения, зашевелилась неуверенность; в свете луны птицы казались плотными тяжелыми сгустками неведомого, дорогого металла. При появлении знакомой прямой фигуры старухи Насти в загончике, часто менявшей воду в тазике и приносившей корм – овес, остатки хлеба или каши из столовой, птицы не встревожились. Редко прибегавшая к Богу и молитве, старуха Настя несколько раз обмахнула себя крестом; нежданно-негаданно на душу накатило что-то горячее, светлое, что-то с самого детства осенило и размягчило ее; белая, добрая тень склонилась над нею…
Старуха Настя пожевала губами в поисках одного-единственного нужного слова – и не нашла; злодейское повеление директора точно сковало ее, явно мешало ей приобщиться к тайне, и все остальное произошло в считанные секунды. Мелко-мелко просеменив по загончику и все время ощущая на себе смущающий взгляд третьей птицы, она одним рывком схватила Машку за шею, выметнулась из загончика, проворно прижала длинную, извивающуюся шею к высохшей в камень земле и тяпнула топориком. Чтобы обезглавленное тело не слишком прыгало и кровило, старуха Настя наступила на него; она чувствовала ногой, как уходит жизнь; она еще полностью не осознала случившегося, странное ей померещилось, и она похолодела. Она увидела, как отделенная от тела голова со злым, не закрывающимся змеиным глазом сама собой подползла к извивающейся, кровившей шее – миг! – и вот лебедуха опять, как ни в чем не бывало, шипит, рвется из-под ноги и даже норовит злобно ущипнуть, и уже прицеливается…
У старухи Насти затряслось лицо; ухватив неверными руками тонкую длинную шею, она опять прижала ее к земле и теперь, больше от невыносимого, сковавшего всю ее страха, тяпнула топориком сильнее, и вновь под ногой у нее проснулся трепет затухавшей жизни. Она поскорей отпихнула коротко отрубленную голову от себя подальше… но не успела перевести дух, как перед ней сверкнула яркая кровавая вспышка – острая птичья голова прыжком встала на свое место, проклятая птица опять ожила и даже укусила старуху Настю за лодыжку.
Ополоумев от ужаса, она, уже не глядя, еще раз отмахнула птице голову и, кинув топорик в кусты, кинулась было бежать, и тут какой-то долгий, стонущий, тяжкий крик упал на парк, на горы и море. Все остановилось, и в этот миг что-то тяжкое, непереносимое отпустило голову и грудь старухи Насти. Поведя мутными глазами, она пошатнулась – стояла чуткая, почти прозрачная тишина, парк заливала луна, листья на акациях, платанах и тополях застыли в безветрии литым серебром. Совершенно затих ветер, и больше не слышалось моря. И тогда перед глазами у старухи Насти все безудержно завертелось! луна, горы, деревья, парковые дорожки, фонари, и она, ища руками опору, грузно осела на землю, не отрываясь от расползавшегося по мешковине кровавого, в свете луны черного пятна. Над Святой горой появилось никогда не виданное, танцующее бледное пламя. Судорожно трясущимися руками старуха Настя кое-как замотала тушку птицы и ее голову в мешковину, ногой нагребла на окровавленную землю пыли и сору и, оглядываясь, заспешила прочь… Не помня себя, она кое-как добралась с тяжелой ношей до директорского коттеджа и первым делом хватила коньяку прямо из горлышка припрятанной ранее с хозяйского стола пузатой заморской бутылки.
Спустя полчаса на кухне директорского коттеджа стоял дым коромыслом, в раскаленной духовке шипело и шкворчало, а сама старуха Настя, наведя чистоту и убрав отходы, стараясь ни о чем не думать, то и дело подходила к шкафчику и прикладывалась к бутылке с коньяком; больше одного глотка она не делала, боялась, и на этот раз совершенно не пьянела.
Зажаренная птица на большом майоликовом блюде смотрелась красиво. В меру подрумяненная, с хрустящей корочкой тушка, горделиво изогнутая, нафаршированная печенкой шея (старуха Настя действительно была мастерицей своего дела), затейливо украшенная фруктами, гроздьями иссиня-черного винограда, и даже обжаренная в духовке голова лебедухи не казалась теперь страшной и зловещей, а только красиво венчала это редкостное произведение кулинарного искусства.
Опорожнив бутылку досуха, старуха Настя сидела возле стола в приятной дреме у драгоценного подноса с горделивой лебедухой и почти не обратила внимания на шум и женские всхлипывания, на чью-то легкую тень, метнувшуюся по дорожке сада и скрывшуюся за кустарником. Следом на крыльцо выбежал Лукаш, сдерживая голос, негромко несколько раз позвал кого-то и, не получив ответа, тоже бросился бежать и исчез за изгородью.
* * *
Оля открыла глаза от мучительного ощущения конца и затем долго приходила в себя: она и во сне была неимоверно счастлива, и внезапный обрыв заставил ее, еще не проснувшись, мгновенно подхватиться и сесть. В мглистом полумраке палатки она никак не могла понять, где она находится и что с ней происходит. Она заставила себя протянуть руку к белому, круглому предмету, прикоснулась к нему и от волнения даже всхлипнула, окончательно просыпаясь; круглое и белое, так испугавшее ее, оказалось прохладным Петиным коленом. «Луна! Просто луна! – ахнула она, выходя из своего оцепенения и сразу же вспоминая. – Полнолуние. Просто в полнолуние мне всегда плохо спится. Да еще вдобавок море светится…»Тотчас она услышала и море, ленивое, сонное, почти оцепенелое и, нащупав купальник, стараясь не потревожить спящего Петю, бесшумно раздвинула полог палатки и выбралась наружу. Ей захотелось искупаться в одиночестве и безмолвии, и она пошла к воде, застывшей в безграничных берегах, отсвечивающей тяжелым тусклым свечением; в самой середине неба и моря красовалась рыжеватая луна, казалось навсегда застывшая и неподвижная. Остановившись у самой воды, Оля подняла к ней лицо, крепко зажмурилась; завораживающий лунный свет рвался в нее, проникая в каждую клеточку; древние крымские горы со стершимися вершинами неясными грядами уходили к мглистым горизонтам. Оля оцепенело осмотрелась. Луна была невероятная, каждая песчинка под ногами жила и сверкала; случайно задев узкой, ступней пучок старых водорослей, она увидела побежавших к воде мелких крабов; тут она заметила и в самой воде, лениво, чуть заметно плещущейся у берега, светящуюся, неугомонную жизнь. Напомнила о себе и земля; знакомый уже, глухо, медленно затухающий крик донесся до нее, нарушая внутреннее состояние счастья и какое-то редкой, никогда ранее не испытываемой гармонии, покоя; именно этот непривычный звук разбудил ее. Нахмурившись, привыкая к острому запаху йода, она медленно вошла в море и поплыла, разбрызгивая тяжелую сверкающую воду, и уже далеко от берега, перевернувшись на спину и раскинув руки, замерла, и скоро странное незнакомое чувство полнейшего своего исчезновения, растворения в усиливающемся лунном потоке охватило ее, и она, сопротивляясь, стала говорить себе, что так не бывает, и луны такой не бывает, и одна ночь не может столько вместить, и просто с ней случилось нечто необъяснимое, все стронуло и перемешало…