Когда-то, в то время, которое Янек называл словом «раньше», он в таких случаях подходил к отцу и говорил: «Готово». И тогда отец вставал и шел смотреть. Проверял придирчиво, независимо от того, был ли это медвежонок, которому Янек пришил новую лапу, модель самолета или велосипед. Потом он выпрямлялся и с улыбкой, светившейся в его серых глазах, протягивал сыну руку и говорил: «Хорошая работа».
   Так было «раньше». С тех пор как Янек остался один, минуло уже почти четыре года. Он вдруг почувствовал, как устал за эту бессонную ночь, как болит шея после борьбы с Григорием. Невесело улыбнувшись самому себе, Янек подумал, разбудил ли Григория шум мотора, или он спит крепко и сладко, так, как спят у них в Грузии, и к нему во сне спустились с далекого неба грузинские звезды.
   На дворе похолодало, и у самой земли, под деревьями, под изгородью, бесшумно полз от реки предутренний туман.
   В сенях Янек погасил лампу, понюхал ладони, которые все еще пахли металлом, маслом и керосином, хотя он и мыл их долго. Осторожно придерживая дверь за скобу, чтобы не заскрипели петли, он на носках вошел в избу. Подойдя к печке, щепкой, обугленной с одного конца, сгреб в сторону с красных головешек пепел, достал из кармана газету и осторожно развернул ее.
   С правой стороны газеты, внизу, как раз в том месте, которое его больше всего интересовало, не хватало клочка. Приблизив к глазам газету, Янек придвинулся к тлеющим углям и, почувствовав на лице исходящее от них тепло, стал читать.
   — Янек!
   Он вздрогнул. Значит, старик не спит.
   — Что, Ефим Семеныч?
   — Прочитай вслух. Этот спит без задних ног, его не разбудишь.
   Янек заколебался. Почувствовал, как кровь прилила к голове, словно его застали на месте преступления. Прошла томительная минута, прежде чем он овладел собой и начал читать:
   — «Сообщение о согласии Советского правительства на формирование польской дивизии… — Конца заголовка не было, а потом мелким шрифтом шло: — Совет Народных Комиссаров СССР удовлетворил ходатайство Союза польских патриотов в СССР о формировании на территории СССР польской дивизии имени Тадеуша Костюшко для совместной с Красной Армией борьбы против немецких захватчиков. Формирование польской дивизии уже…»
   Янек отодвинулся от углей, медленно сложил газету и произнес:
   — Это все. Немного не хватает, оторвано.
   Снова в избе воцарилась тишина, только слышно было, как ровно и спокойно дышит Григорий Саакашвили, тракторист из Грузии, да время от времени тревожно попискивает во сне Шарик, тоскуя, видимо, по материнскому теплу Муры, которая так внезапно исчезла из его жизни. Молчание длилось долго. Наконец старик спросил:
   — Останешься, пока я на ноги не встану?
   Янек подошел к нему, присел на край лавки, застланной шкурами.
   — Останусь.
   — До первого снега заживет, а тогда я уж смогу сам ходить, не задержу… — Охотник говорил медленно, неторопливо. — Считай, уже почти два года, как мой Ваня на войну ушел. Постарше тебя был, да ты помнишь его… Только пуле все равно, кто старше, кто моложе… А удерживать тебя не стану.
   Старик положил шершавую широкую ладонь на колено Янека и замолчал.
   — Пора Григория будить. За окнами уже сереет, — сказал Янек.
   — Пора, — согласился старик.
   Но Янек не двинулся с места и, продолжая сидеть, неподвижно смотрел на угасающий в печке жар.
   — Ефим Семеныч, я к вам, может, вернусь потом, после войны. У меня ведь никого…
   — Брось… — спокойно возразил старик. — Матери нет, а отец, глядишь, еще найдется… Как уходить будешь, дам тебе рукавицы в дорогу, теплые, мягкие, из енота сшитые… А уж коли случится, что отца не сыщешь, все едино не вернешься, со своими останешься. Газета, что читал, для тебя не простой клочок бумаги, а ровно крик диких гусей осенью. Тут уж ничего не поделаешь, в свою сторону лететь надо.


3. Эшелоны идут на запад


   Эшелон стоял на высокой насыпи. За хвостом состава горели станционные фонари, светились желтым светом два окна, а у самых вагонов — только темная синь ночи да неровный, дрожащий блеск звезд. В голове состава пыхтел локомотив, выбрасывая султаны дыма; тонкие, извивающиеся, они казались вырезанными из смятой промокательной бумаги. На рельсы падал свет из открытых колосников топки, вишневыми кругами обрисовывая колеса. Слышно было спокойное посапывание пара и хруст гравия под сапогами часовых, вышагивающих вдоль состава.
   Угловатые, прямоугольные силуэты товарных вагонов вырисовывались на фоне неба. Только на крыше первого и последнего торчали нацеленные куда-то вверх, словно выпрямленные пальцы поднятых рук, стволы счетверенных зенитных пулеметов. У каждого дежурили по два бойца. Один из них, несший вахту на крыше хвостового вагона, сейчас сидел и тихонько наигрывал на губной гармошке.
   Далеко впереди, почти у горизонта, мигнул красный свет сигнала, исчез и вдруг стал зеленым. Паровоз сразу же откликнулся на этот сигнал басом, словно пароход в порту, засопел, и по всей цепи вагонов передался звонкий металлический рывок, натянувший сцепку. Часовые бросились к приоткрытым дверям, вскакивали на подножки и влезали в вагоны. Снизу было видно, как дрогнули колеса, круглые отверстия в них сдвинулись с места — и поезд отправился дальше, в свой путь.
   Как раз в этот момент в кустах на насыпи кто-то тихо свистнул. Два силуэта — человека и собаки — быстро метнулись к поезду. С минуту они бежали вдоль медленно идущего состава, потом человек подхватил собаку, подбросил ее вверх, прыгнул сам, ухватился за металлическую скобу, подтянулся на руках и сразу же исчез в темноте за стенкой вагона.
   В вагоне на деревянных, в три этажа, нарах, сколоченных из неструганых досок, спали люди. Слышалось ритмичное посапывание. Пахло сукном, табаком и металлом — характерным армейским запахом.
   Только один боец, видимо дежурный, сидел посреди вагона на сундучке у печурки. Он был в шинели; из-за плеча выглядывал ствол винтовки, оканчивавшийся узким четырехгранным штыком. Дежурный был занят делом: подбрасывал щепки в открытую дверцу жестяной «козы». Услышав шум у дверей, он даже не повернул головы, спросил только:
   — Ты, что ли, Ваня?
   — Я, — невнятно буркнул вошедший.
   — И что ты за человек? Вечно опаздываешь. Смотри, когда-нибудь отстанешь… Если уж умудришься застрять где-нибудь, давай, но только не в мое дежурство…
   Боец еще долго ворчал себе под нос, но тот, кого он принял за Ивана, не отвечал. На нижней наре, у самого края, было как раз одно место, и вошедший быстро улегся, укрывшись полой шинели соседа. Спящий боец пробормотал что-то во сне, отодвинулся, освобождая место, и повернулся на другой бок. Зашуршало сено. Воспользовавшись этим, поздний пассажир выдернул из-под себя порядочную охапку сухой травы, сунул быстро вниз, под нары, и шепнул тихо:
   — Здесь, Шарик, здесь… Лежать.

 

 
   Поезд сначала замедлил ход, словно утомившись от неустанного бега, а потом затормозил и замер на месте. Где-то в голове эшелона весело подала голос труба. Едва она умолкла, как ей ответил стук и скрежет отодвигаемых дверей. В вагоны вместе с холодным ветром ворвался серый рассвет, а громкие и властные звуки побудки стали еще слышнее.
   Красноармейцы вскакивали, натягивали брюки и сапоги и, прогоняя зевками остатки сна, выпрыгивали на полотно.
   Трава была седая от инея, шелестела под сапогами, как давно не бритая щетина. Бойцы сбегали с насыпи, разбивая каблуками тонкую корку льда, умывались водой из рва у дороги. Они дурачились, брызгались водой, громко вскрикивая, когда ледяная вода попадала на кожу. Потом все долго растирали лицо, спину и грудь полотняными полотенцами, пока кожа не становилась красной, и снова бежали наверх, перебрасываясь шутками, спихивая вниз друг друга, вскакивали в вагоны.
   — Да тут внизу кто-то еще спит. Вставай, лентяй!
   — Оставь его, он, наверно, с дежурства. Я, когда вставал, свою шинель ему оставил, пусть спит под ней…
   Вдоль поезда дежурные разносили термосы — зеленые овальные коробки на два ведра каждый. Подав их в вагон, они бежали дальше.
   — Ну-ка, Федя, открути крышку! Поглядим, что принесли!
   — На, смотри. Думаешь, вареники в сметане?
   — Елки-палки, опять каша! — крикнул рослый краснолицый Федор.
   — Борщ да каша — пища наша.
   Паровоз свистнул отрывисто, словно предупреждая, потом дал длинный сигнал, и поезд медленно тронулся.
   Кто-то из сидевших на самой верхней полке высоким тенором запел, подражая голосу оперного артиста: «Пшено, пшено, пшено, пшено! Оно на радость нам дано!»
   Бойцы разразились смехом, потому что в действительности в этой песне поется о вине, которое приносит радость, а не о пшенной каше. Позвякивая в такт песне котелками, они выстраивались в очередь к термосу.
   — Эй ты! Есть тоже не будешь? — обратился к спящему толстощекий Федор, потянув за полу шинели. — Как хочешь, можешь спать, а я твою порцию… — Он не договорил, с минуту стоял с открытым от удивления ртом, а потом заорал: — Ребята, чужой! Елки-палки, и собака тут какая-то!
   Чужой уже давно не спал: его разбудила труба. Но ему хотелось оттянуть минуту, когда его обнаружат. Пусть бы это произошло не во время остановки поезда. Разоблаченный вскочил с нар и встал у стены. К его ногам прижалась собака, еще молодая, но уже довольно крупная, с волчьей мордой и косматой шерстью пепельного цвета, чуть темнее вдоль спины.
   — Ты кто?
   Оба молчали — и парнишка, и собака.
   — Тебя спрашиваю, ты кто?
   Ответа не последовало. Со всего вагона собрались бойцы, окружив неизвестного, и с любопытством ожидали, что будет дальше. Задние выглядывали из-за спин товарищей.
   — Эшелон воинский, а тут какой-то тип пробрался. Не будешь говорить, живо за дверь вытолкаем.
   Собака оскалила зубы, шерсть на ней встала дыбом.
   Рослый, тучный Федор, не обращая на нее внимания, схватил парнишку за плечо. И вдруг — удивительное дело! — в то же мгновение боец оказался лежащим на нарах в сене, а собака держала в зубах вырванный кусок полы шинели. Мальчишка, нанеся удар, который свалил Федора с ног, снова отодвинулся в угол вагона и прижался спиной к стенке.
   — Ах, ты так? Значит, головой, елки-палки, как бык, бодаешься? — закричал толстощекий, вскакивая и стискивая кулаки.
   — Оставь его!
   В проходе между нарами и стеной показался старшина с гвардейским значком на выгоревшей гимнастерке. Остановившись перед мальчишкой, он с минуту внимательно оглядывал его, потом пригладил ладонью усы цвета спелой пшеницы и спокойно заговорил:
   — Приходишь в гости непрошеным. Тебя спрашивают, а ты не отвечаешь. Не годится. Если так дальше пойдет, то твоя собака всему взводу шинели порвет. Ты со всеми хочешь драться? Мы на фронт едем, а ты?
   — Я тоже.
   Старшина чуть улыбнулся.
   — Понимаю. Но детей, да еще с собаками, в армию не берут.
   — Ничего себе дитятко! Так головой мне в брюхо дал, что до сих пор не проходит, — пожаловался возмущенный Федор.
   — Погоди! — остановил его старшина и снова обратился к пареньку: — А если уж собрался на войну, то должен был обратиться в военкомат. Там тебя бы измерили, взвесили, спросили, что и как, бумагу бы выдали. А самовольно нельзя.
   Собака, успокоенная тихим, ровным голосом старшины, придвинулась на полшага вперед, понюхала голенище старшинского сапога и, вильнув два раза хвостом, вернулась на прежнее место.
   Янек подумал, что в этих советах старшины нет ничего нового. Он и сам знал, что нужно действовать через военкомат. Да только там в бумагах записано, с какого он года. Не мог же Янек сказать об этом старшине!
   — Ничего не говоришь, но думаю, ты меня понимаешь, — продолжал усач, не смущаясь тем, что пока в ответ не услышал ничего вразумительного. — Из дому удрал, мать небось плачет, не знает, где ты. Придется поворачивать обратно, брат.
   — Нет у меня матери.
   — А где она?
   — Гитлеровцы убили.
   У старшины дрогнули усы; он помолчал, словно задумавшись, потом спросил утвердительной интонацией:
   — Отец на фронте?..
   — Погиб на войне четыре года назад.
   — Тогда же еще не было войны.
   — Была, в Польше. Я хочу в польскую армию. Уже третий день еду.
   — Зайцем?
   — Да. А с вами со вчерашнего вечера.
   — У тебя есть какая-нибудь бумага?
   — Да какая там бумага! Высадить его, и все! — пыхтел разозленный Федор.
   — Вы, товарищ рядовой, не вмешивайтесь, когда старшина роты говорит. Кто вчера вечером на остановке дежурил? Я спрашиваю, кто?
   — Я, товарищ старшина.
   — Вы как думаете: этот паренек во время вашего дежурства в вагон сел или он со своей собакой прямо с неба сюда свалился?
   Толстощекий не ответил и спрятался за спину других. Тем временем Янек достал из кармана аккуратно сложенную газету и подал ее старшине. Тот повертел ее в руках, осмотрел, потом так же старательно и ровно сложил и вернул Янеку.
   — Мы газеты читаем, все знаем, но ты же сам понимаешь, нужна бумага, какой-нибудь официальный документ.
   Янек вытащил удостоверение, выданное охотничьей артелью, в которой он состоял вместе с Ефимом Семеновичем.
   — Ты что ж, стало быть, охотник?
   — Эй ты, охотник! — озорно крикнул один из бойцов. — Интересно, на кого ты охотишься, на лягушек или на тигров?
   В вагоне грохнул смех.
   Янек не ответил. Снова засунул руку в карман и на открытой ладони показал всем большое косматое ухо. Смех оборвался, стало тихо.
   — И правда, тигр. Ну ладно, — первым заговорил старшина. — Мы тут болтаем, а каша стынет. Пока дайте поесть парнишке и собаке, а там видно будет.
   Все расселись на нижних нарах и стали есть деревянными ложками жирную пшенную кашу. Старшина роты отломил от своей пайки хлеба четвертушку и подал Янеку. Поезд, стуча колесами на стыках рельсов, проносился мимо небольших станций, подавая короткие свистки. Через приоткрытые двери вагона была видна зеленая, тянущаяся до самого горизонта тайга, плотная, как войлок.
   Янек встал, подошел к Федору и, показав на лежащую около него шинель, сказал:
   — Дайте, я зашью.
   Тот с минуту подумал, потом кивнул:
   — Бери.
   Все, кто сидел поближе, видели, как паренек снял шапку, отмотал нитку, вынул из подкладки иголку и аккуратными стежками стал с изнанки пришивать оторванный клочок сукна.
   — Ловко это у тебя получается. Как только прибудешь на фронт, так тебя сразу главным портным назначат, — пошутил тот самый боец, который спрашивал про лягушек и тигров.
   — Кончайте языками чесать, — прервал разговоры старшина. — Не теряйте времени даром. Через час буду проверять оружие.
   Бойцы поднимались один за другим, подходили к пирамиде в углу вагона, разбирали винтовки и автоматы, рассаживались поудобнее в разных местах.
   — Я бы вычистил это, — тронул Янек старшину за рукав и показал на оружие со стальной воронкой на конце ствола, круглым диском наверху и с двумя тонкими сошками.
   — Это «РП», ручной пулемет. Знаком с ним? — спросил старшина.
   — Нет, — ответил Янек откровенно. — Но вообще-то я люблю оружие.
   — Ну-ка неси его сюда, я тебе сейчас все покажу.
   Быстрыми, ловкими движениями он разобрал и собрал затвор, потом еще раз разобрал и снова собрал.
   — Теперь сможешь сам?
   — Попробую.
   Первый раз получилось неважно, а потом дело пошло быстрей. Янек подошел к ящику, стоящему посредине вагона, и взял оттуда ветошь и жестяную масленку. Не торопясь, так же, как это проделывал сотни раз в доме у реки, у подножия Кедровой, он начал чистить пулемет.
   Шарик, который сначала был очень недоволен тем, что у него отобрали клочок солдатской шипели, теперь повеселел и стал бегать вокруг, виляя хвостом. Когда беготня ему надоела, он взял в зубы шапку Янека и сел напротив, тихо скуля.
   — Чего это он? — спросил старшина.
   — Думает, что на охоту пойдем.
   — Это он верно думает, только охота наша на зверя покрупнее, и совсем не для детишек.
   Он погладил собаку по голове. Шарик не возражал, поняв, что его хозяин в этом человеке со строгим голосом обрел друга. Старшина задумался на минуту, потом добавил:
   — Хороший человек из тебя получится. — И похлопал Янека по спине.
   Снова замедлился перестук колес. Поезд начал убавлять ход, машинист два раза просигналил, вагоны тряхнуло на стрелке, и эшелон подошел к станции. Слева и справа стояли другие составы, на путях сновали люди в форме. Немного дальше виднелась широкая водная гладь — это было озеро, простиравшееся до самого горизонта.
   И снова вдоль вагона забегали дежурные, останавливались на минуту возле каждого и раздавали сложенные вчетверо пачки газет. Бойцы брали их, делили, разворачивали широкие листы, переговариваясь между собой:
   — Прочитаешь — не прячь. Разделим на четверых, а то бумаги на курево уже нет.
   Федор подошел к Янеку и, хлопнув ладонью по газете, показал ему:
   — Смотри-ка, охотник, тут есть кое-что и для тебя: «Первая польская дивизия имени Тадеуша Костюшко получила первое боевое крещение в бою под Ленино». Раньше нужно было ехать, а теперь уж опоздал к началу. Без тебя начали, а ты в это время бойцов союзной армии головой в живот бьешь, собак на них натравливаешь.
   — Не сердитесь, — попросил Янек. — Как-то так вышло. Возьмите меня с собой. Я буду вам помогать оружие чистить, на посту с собакой стоять могу. Мы никого не пропустим…
   — Подожди меня здесь, — приказал ему старшина роты. — Я схожу к командиру, узнаю, как с тобой дальше быть.
   Сказать было легко: «Схожу, узнаю», а выполнить это намерение оказалось не так просто. Случилось непредвиденное: куда-то запропастилась меховая ушанка старшины.
   — Что за беспорядки? — разозлился он не на шутку и взъерошил усы. — Дежурный, где у вас глаза? Немедленно найти шапку!
   Сначала стал искать дежурный, потом весь взвод. Но тщетно — шапка как сквозь землю провалилась. Только Янек не двинулся с места. Он все надеялся, что поезд вот-вот отойдет и тогда ему удастся еще немного проехать.
   Наконец старшина не вытерпел:
   — Пойду без шапки. К моему приходу не найдете — держитесь! — Он погрозил пальцем. Голосом, в котором прозвучали нотки отчаяния, повторил: — Устав нарушаю, но пойду.
   Едва он произнес эти слова, как из-под нар выскочил Шарик. Обрадовавшись, что наконец-то ему удастся прогуляться, он замахал хвостом и встал перед старшиной на задние лапы. В зубах он держал ушанку, подавая ее владельцу.
   — Ах ты дворняжка несчастная! — разозлился старшина.
   — Он не дворняжка, — возразил Янек, — а чистых кровей сибирская овчарка.
   — Товарищ старшина, — подал голос Федор, — просто собака недавно в армии и не успела изучить устав.
   Все рассмеялись. Старшина роты разгладил мех на шапке, надел ее на голову и, махнув рукой, быстро сбежал вниз по железной лесенке.
   Янек хотел выскочить из вагона следом за ним, потому что по опыту знал, чем кончится разговор старшины с командиром, но сделать это ему было нелегко — сразу как-то не получилось, а теперь бойцы не пустили бы. Сейчас они сидели, тесно прижавшись друг к другу, у широко открытых дверей и, глядя на озеро, пели: «Славное море, священный Байкал…»
   Старшина вернулся неожиданно быстро. Остановившись на соседнем полотне, он махнул Янеку рукой.
   — Пошли, Шарик, опять нас высаживают.
   Они протолкались к выходу, соскочили на землю.
   — Ты чего нос повесил? — весело спросил старшина роты и, обняв его за плечи, повел за собой. — Ничего, не бойся. Я бы тебя взял, раз уж некуда тебе деваться, да случай удобный подвернулся. Пошли, сам увидишь.
   Они подошли к одному из вагонов соседнего эшелона, в дверях которого стояли штатские в ватниках и пальто, в кепках и меховых шапках, а в глубине вагона кто-то даже в шляпе. Один из них стоял на шпалах, на его мохнатой ушанке была пришита черными нитками белая бляшка — орел, вырезанный из консервной банки.
   — Вот он, ваш, — сказал старшина человеку в ушанке. — Тоже в польскую армию едет. Доброго тебе пути, паренек, — с этими словами напутствия старшина легонько подтолкнул Янека к дверям вагона. — На фронт попадешь — во все глаза гляди. Может, встретимся.
   Тот, у которого на шапке был орел, широко улыбнулся и протянул Янеку руку.
   — Меня зовут Елень. Густав Елень.
   — Ян Кос, — представился паренек.
   — А собаку?
   — Шарик.
   — Шарик? Это как же по-польски будет?
   — Кулька.
   — А я сначала подумал, его Серый[1] звать. Что ж, пусть будет Шарик. Все равно. Подвиньтесь, хлопцы, подаю вам нового товарища.
   Прежде чем Янек успел сообразить, он уже оказался в воздухе. Елень поднял его без труда над головой и поставил на ноги уже в вагоне. Янек двинулся было, чтобы подхватить собаку, но Шарик сам пружиной взлетел вверх и вскочил в вагон следом за своим хозяином. Янек обернулся, хотел крикнуть, попрощаться со старшиной, но тот был уже далеко. Вот он оглянулся, помахал рукой…
   В вагоне пели: «Вила веночки и бросала в волны…»
   Янек осмотрелся. С удивлением заметил, что на второй полке, у самого края, сидит не парень, а девушка. Одета в резиновые сапоги, ватные брюки и куртку, на голове мужская шапка зеленого сукна, из-под которой выбивались длинные светлые волосы. А руки у нее были маленькие, узкие, девичьи.
   Она улыбнулась Янеку, спросила:
   — Ты откуда?
   — Из Приморского края…
   — А из Польши откуда?
   — Из Гданьска.
   — А я из Варшавы, Лидкой меня звать.
   Янеку показалось, что он услышал сейчас что-то важное. Девушка освободила ему место около себя и продолжала петь «Вила веночки и бросала в волны…».
   Он несмело подошел, встал рядом, не отваживаясь сесть. Посмотрел на соседний путь. Из-за голов впереди стоящих увидел вагоны, а в них бойцов в краснозвездных шапках. Вагоны двинулись с места, и в первую минуту нельзя было понять, какой состав тронулся: этот или тот.
   «Славное море, священный Байкал!» — неслось оттуда. «Вила веночки и бросала в волны…» — пели рядом.
   Слова и мелодии сливались. Янек узнал свой вагон — увидел стоящего в широко открытых дверях толстощекого Федора и старшину, приглаживающего ладонью пушистые усы.
   «Как же я его найду на фронте? — подумал Янек. — Я даже не знаю, как его зовут». Потом он увидел пулемет на крыше и буфера последнего вагона.
   Елень забрался в вагон и подошел к Янеку.
   — Будем друзьями. Называй меня Густликом. Чего загрустил? Мы туда же едем, что и они. Сейчас все эшелоны идут на запад.


4. Фокус


   Они сидели ровными рядами на досках, прикрепленных к бортам грузовика, подскакивая вместе с ними на выбоинах. Через отверстие в брезенте смотрели, как убегает назад широкая грунтовая дорога, разбитая сотнями колес.
   Ноябрьский день был холодный и ясный. Казалось, что иней не только покрыл все до самого горизонта, но и вползает вверх на поблекшее безоблачное небо. Въехали в деревню. У дороги стояли маленькие домики и продолговатый прямоугольник одноэтажного здания школы. Когда она осталась позади, все почувствовали, что машина сворачивает и круто съезжает вниз, меся скатами сырую глину. Только сейчас, когда под ними заскрипел и закачался настил понтонного моста, они увидели высокий берег.
   Ветер стал влажным, от реки несло водяную пыль, мелкими капельками оседавшую на лицах. Мост прогибался под тяжестью грузовика. Когда смотрели на понтон, казалось, что он плывет и вместе с ним плывут промерзшие саперы в зеленых шинелях с поднятыми воротниками. Трепетали на ветру укрепленные на шестах небольшие бело-красные флаги, которых так давно не видели.
   Янек, как в тумане, помнил: он видел эти флаги в последний раз, когда их отдирали от древка, рвали, швыряли на мостовую штатские в сапогах и в маленьких тирольских шляпах с пером. Это было за два дня до начала войны, как раз в то время, когда отец, вернувшись из школы, попросил мать достать из шкафа его офицерский мундир.
   Мать, сидя на стуле, пришивала звездочки, по две на каждый погон. Спросила отца: «А как же твои ученики? Кто их учить будет?» Отец ответил: «Младших уже никто. Сами будут учиться повторять то, что запомнили на уроках. А старшие тоже наденут мундиры».
   Янек вытер ладонью мокрую от измороси щеку, смахнул с глаз слезу.
   — Колючий ветер, глаза режет, — сказал он, вытирая ладонь о ватник. Посмотрел на Лидку, но не увидел ее лица; отвернувшись, она поправляла волосы. Елень, сидевший у другого борта, изо всех сил тер свои широкие лапищи, так что был слышен хруст суставов.
   — Мы уже на месте. Там, где нужно.
   Но оказалось, что еще не прибыли на место. Миновали еще одну деревушку, въехали в лес и только здесь остановились между палатками.
   — Вылезай, дальше поезд не пойдет! — крикнул шофер из кабинки.
   Спрыгивая на землю, они читали натянутый между двумя соснами транспарант у входа в лагерь. Это было нелегко, потому что они видели его с обратной стороны и читали по слогам справа налево: «Здравствуй, вчерашний скиталец, а сегодня — солдат».
   У двух сосен, которые заменяли ворота, стоял часовой с винтовкой на плече. Его обступили тесным кругом, внимательно осматривали ботинки с обмотками, шинель, на которой пуговицы были не какие-нибудь, а металлические, с гербом, потом остановили взгляд на конфедератке с простроченным и потемневшим от времени орлом. Орел был не такой, как раньше — неуклюжий, широкий, но видно, что польский[2].