И только спустя двадцать лет Диого Релвас понял, что его Антонио – человек, а он, его отец, в течение стольких лет держал его в черном теле. Нет, он не преувеличивал… Что ведает взрослый о том несправедливом наказании, которое терпит ребенок, безропотно покоряясь?… Он вспомнил еще и то, как сын потом пугался, слыша его голос, а он считал это малодушием и трусостью. Ведь Вильяверде были зеркалом общественного малодушия. И он смотрел на них только так, а не иначе, потому и сына зачислил как неизбежного рекрута в ряды малодушных. Теперь он чувствовал, что всегда подавлял его своим авторитетом. И сколько раз просто из мести?!
   Все это растравляло душу Диого Релваса. Мучило, не давало покоя. Вот потому-то он и проводил столько времени у постели больного, точно его присутствие могло предотвратить смерть, завладевающую его сыном. Ему было необходимо, чтобы смерть отступила, а он искупил свою вину перед сыном, которому нанес столько оскорблений. Однако дни жизни Антонио Лусио были сочтены, и все они были во власти быстротечной чахотки, которая обнаружилась вскоре же после наводнения.
   Теперь Диого Релвас, входя в Башню, уже не произносил обычную свою фразу: «Вот мы и здесь!» Похоже, и это убежище не принимало его. Он шел сюда, чтобы получить ответ на свои вопросы, а здесь к нему приходили новые.
   Семья хотела увезти Антонио Лусио куда-нибудь, врач советовал горный воздух местечка Звезда, и Диого Релвас не чувствовал себя вправе вмешиваться. Он только молча присутствовал, мучительно и неловко, никогда не навязывая свою волю. Он предоставлял решение этого вопроса невестке, хотя желал, чтобы сын был рядом или на расстоянии, но не большем, чем сейчас.
   Услышав цокот лошадиных копыт, он, полный мучительного беспокойства, бросился к одному из окон. Он ждал самого худшего. Но слава богу, цокот копыт слышался с другой стороны, не из имения сына. Окончательно же он успокоился, когда появилась Мария до Пилар в сопровождении Зе Педро и гувернантки. Их радостное веселье он встретил враждебно. Открыл окно и крикнул:
   – Один из хозяев этого имения болен!…
   Зе Педро Борда д'Агуа, услышав голос хозяина, снял шляпу.
   – Тебе что, нечего делать на манеже? – грубо спросил он объездчика.
   Ответила же ему Мария до Пилар:
   – Отец, вы же разрешили, чтобы он сопровождал нас…
   – Я забыл добавить, что только тогда, когда в нем нет необходимости на манеже. Ты слышала? Мне кажется, прогулок слишком много…
   Диого Релвас понял, что объездчик лошадей хочет ему что-то сказать, но не дал тому открыть рта:
   – По-моему, всем известно, что, когда я здесь, я хочу, чтобы мне не мешали. Имейте терпение. Умейте ждать…
   И с силой захлопнул окно. И тут же подумал: «А смерть? Может, и смерть способна ждать?»
   Он взволнованно ходил по Башне и не мог успокоиться. Одиночество теперь причиняло ему страдание. Он наполнил фарфоровый таз холодной водой и вымыл лицо. Ему чуть-чуть полегчало. Тогда он опустил голову в таз и стал трясти ею, заливая пол водой. Ему хотелось шума, движений. Он подошел к окну, выходящему на восток, в сторону звезды Алдебаран, и стал ждать, что с реки подует ветер и высушит его лицо.
   Посмотрел вдаль, в сторону Азамбужской степи, где уже не был более года. Что там происходит?… Это были двадцать гектаров пустующих каменистых земель, на которых росли дубы, редкая трава и водилась дичь. И вспомнил историю, которую ему рассказывал отец о тех людях, которые там жили:
   «Еще был жив дед, дед Кнут, когда сделалось первое из тех наводнений на Тежо, что способны покрыть водой всю землю. Гонимые ветром воды залили все возвышенные и низменные заливные земли, все-все, и разбушевавшаяся не на шутку стихия унесла бы в море весь скот и весь хлеб, находившийся в амбарах, если бы там не было ранчо поденщиков, которое стояло на северной стороне, и они бы не вступили в борьбу со взбесившимися водами. И после такого сверхчеловеческого труда, на который их никто не подряжал, они сказали, что не хотят денежного вознаграждения. А просят – это говорил старик Моитиньос, единственный, кто осмеливался разговаривать с землевладельцем, – просят, чтобы хозяин Кнут отдал им в аренду степные земли. «Зачем вам эти каменистые земли?» – «Чтобы жить на них». – «Но что вы с этой землей будете делать?» – «Обрабатывать…» – «Но она же ничего не дает». – «Труд человека кормит, а лень портит, знайте это, хозяин», – надменно ответил ему Моитиньос.
   Кнуту поговорка понравилась, и он согласился. Пробковый дуб он оставлял себе, они же могли обрабатывать землю, не причиняя ущерба дубам, ну и жить на ней, конечно. «А. какова, хозяин, будет арендная плата за год?» – «Не будет никакой! Я земли в аренду не сдаю. Земля – моя, что хочу, то с ней и делаю. Я ее вам одалживаю». – «А на какое время?» – «На то, которое вы и ваши внуки захотят ее иметь. Условие одно – никаких беспорядков. Если что услышу, тут же выставляю вон». – «Договорились! – сказал Моитиньос. – И когда можно начать там жить?» – «Да хоть сегодня!»
   И там, в этой каменистой пустыне, они прижились и жили уже тридцать лет. Теперь вряд ли кто-нибудь мог представить себе эти земли такими, какими они были во времена Кнута. Людям была нужна вода – они ее искали и находили, нужна плодородная земля – и в поте лица они создавали ее своими собственными руками. И зацвели у них виноградники, зазеленели огороды, поднялись пашни и заплодоносили фруктовые деревья. Дед Кнут забыл о них и думать. И вот однажды в имении Кнута появился Моитиньос. Выглядел он нищим, но желал поговорить с хозяином, настаивал, шумел и даже разозлился, сказав, что в каменистой степи он нашел горсть золота и принес его владельцу Алдебарана. Только тогда управляющий сдался и доложил о его приходе Кнуту. Кнут не сразу узнал Моитиньоса: «Ты кто?» – «Я тот, что выпросил у вас в аренду каменистые земли в тот день, когда случилось наводнение…» – «Ну, и что теперь?» – «А теперь я принес вам этот хлеб (и он вытащил из мешка кусок хлеба) – первый хлеб, который дала нам в этом году земля…» – «Чем же вы питались все эти годы?» – «Верой и голодом, хозяин. Помните, что я вам сказал в тот день?» – «Нет, не помню». – «Я сказал, что труд кормит человека… Вот он, результат нашего труда. Хлеб этот растет в той степи и ждет, что, вернувшись, я буду его есть. Мне бы хотелось, чтобы хозяин его попробовал…»
   Дед, как потом и отец, частенько повторял эту поговорку. Релвас почти забыл ее. А вот теперь вспомнил, она была, как никогда, созвучна его душе, измучившейся тревогой за больного сына.
   «Съезжу– ка туда как-нибудь», -подумал он.
   По лестнице Башни четырех ветров он спускался не спеша. Он желал и в то же время боялся кого-нибудь увидеть. Глаза его еще горели от слез, и он не хотел, чтобы это заметили. Ведь никто даже предположить не мог, что Диого Релвас способен плакать.
   И как только он подошел к воротам усадьбы, увидел стоящую у ворот женщину, а рядом с ней задранные вверх детские головы, неотрывно на него глядящие. Он спросил управляющего, что это значит. Тот ответил ему, что это жена Тоиньо Землекопа и его шестеро детей. Диого Релвас пришел в ярость:
   – Ты что, не передал, им мой приказ?
   – Передал, хозяин.
   – Ну и что же?
   – Она все равно пришла…
   – А он? Почему не пришел он?… Они же знают, что я не люблю подобные дела решать с бабами.
   – Она сказала, что Тоиньо остался дома и плачет…
   Землевладелец почувствовал толчок в груди.
   – Нечего сказать – мужчина, остается дома плакать. – И опять пришел в ярость: – Почему же они не слушают моих приказаний? Они что, не понимают, что если я сделаю вид, будто ничего не произошло, и оставлю все, как было, то завтра другие будут ждать от меня того же? Я люблю всякий вопрос решать однажды.
   Он смотрел в сторону ворот враждебно и видел силуэт стоящей там женщины.
   – Раз сказано – и дело с концом… Что ты ей сказал? Управляющий стал говорить что-то очень невразумительное, разводя руками.
   – У тебя что, языка нет?
   – Сказал, что они должны оставить дом… Это самое! И вчера в пятый раз напомнил…
   – А он? Говори, что он ответил?
   – Что несчастен. Он родился в этом доме, в нем женился, в нем же у него появились дети. Знать бы, куда податься, мол, хозяин, может, простит его…
   – Это ты меня просишь? – закричал Диого Релвас, грозно глядя на него.
   – Все это – сказал он.
   Тут землевладелец поспешно, точно за ним гнались, взялся за ручку двери, из которой вышел. Только с просьбами, только с просьбами! И даже сейчас, в такой момент! Потом он изменил свое намерение и направился в кабинет. У двери он повернулся к управляющему.
   – Пусть она идет сюда… Что я могу сделать? Только без детей… Я не хочу их видеть. Кто-нибудь из вас пусть за ними присмотрит. Они надоедают мне даже в такой тяжелый для меня момент. Быстро, только быстро!
   Он сел за конторку, делая вид, что перебирает бумаги. И тут же почувствовал, что жена Тоиньо уже здесь, но ждал, что она даст знать о своем присутствии. Он мысленно видел ее, закутанную в шаль с головой, но лица припомнить не мог. Она закашляла. И так как она молчала, он спросил, не поднимая головы:
   – Есть здесь кто? Кто это?
   – Это я, хозяин…
   – Кто ты?
   – Жена Тоиньо…
   – Какого Тоиньо?
   – Тоиньо Землекопа…
   – Ты пришла поговорить со мной?
   – Если хозяин разрешит…
   – Можешь войти. Подойди ближе, быстрее!
   Женщина хотела было побежать, но, увидев ковер, испугалась и оторопела. Ступая по нему, она глядела то на ковер, то на свои ноги, которые, казалось, утопали в мягкой пыли.
   – Что, Мануэл не дал вам указаний?
   – Дал, хозяин. Он все время говорит…
   – А вы не понимаете?
   Она опустила голову, боясь что-либо произнести.
   – Отвечай.
   – Мы понимаем приказы, сеньор. Это ведь обычные законы, да, мы знаем. Но мы не виноваты…
   – А я тем более.
   – Да, хозяин. Хозяин Диого ни в чем не виноват. Так и надо.
   – Что так и надо?
   – Мы должны оставить дом…
   – Ну так почему же ты пришла?
   – Чтобы просить вас разрешить нам остаться… Нас же больше никто не возьмет, никто, это так, ваша милость, я точно знаю.
   Он поднял глаза на женщину, тронутый жесткими нотами ее голоса, который не смягчило даже горе. Но увидел только лихорадочно блестящие глаза и впившиеся в шаль пальцы.
   – Ты неспособна понять… Сейчас я тоже мало что понимаю. Моя деревня для тех, кто у меня работает, это всем известно. Терпеть не могу беседовать с бабами обо всем этом. Твой муж болен?
   – Он вроде бы умирает, хозяин. Плачет, и все…
   – Потому пришла ты?…
   – Я уже все слезы выплакала.
   – Ладно!
   Он подошел к окну, поднял занавеску и посмотрел во двор.
   – Как я уже сказал, Алдебаран для тех, кто у меня работает. Я не хочу, чтобы у меня в деревне жили те, кто ни на что не способен. К тому же всем, кто здесь рождается – ведь вы рожаете десятками, – я дать работу не могу. Тебе понятно?!
   – Я очень хотела избавиться от последнего… Но было поздно, я побоялась…
   – Вот-вот… Как мне решать подобные дела?… После четвертого надо было остановиться. Вина-то твоя!
   – Моя, синьор, моя. Вы все верно говорите, ваша милость… Но я пришла сказать… вот поэтому мой Тоиньо и плачет…я самого последнего… это девочка… подкинула этой ночью к двери приюта…
   – Если это узнают, тебя арестуют.
   – Ну и пусть, пусть все лучше, чем Тоиньо сделает еще одну… Я думаю он тронулся головой…
   Только теперь Диого Релвас повернулся к ней и взглянул на нее в упор. Женщина была одета в черное,
   – Кто у тебя умер?
   – Никто… Нет-нет, никто. В трауре мы всегда…
   Она разволновалась. Слезы навернулись на ее глаза, и она улыбнулась, словно слезы были не ее, а кого-то другого. Диого Релвас подошел к ней и принудил ее сесть.
   – Не говори никому о том, что здесь было. Не говори, что со мной разговаривала. Как решить мне это дело? Сколько твоему старшему?
   – Десять, ваша милость… Уже большой.
   – Он в поле?
   – Да, да, сеньор. Он с семи лет работает в поле…
   – Тогда скажи мужу, чтобы больше его домой не брал. Он будет жить в поле. Я скажу управляющему, чтобы он подыскал ему постоянную работу помощника. А если есть еще семилетний или восьмилетний…
   – Есть, мой Руй… Крестник барышни Эмилии Аделаиде…
   – Пришли его сюда. Ну, а с четырьмя останешься в доме. Я скажу Таранте, чтобы тот определил его на конюшню.
   Теперь уж женщина плакала безо всякого страха. И потянулась поцеловать его руку, но Диого Релвас уклонился, возможно из-за брезгливости.
   – Оставь, пожалуйста, оставь. Иди…
   И, не обращая на нее больше внимания, он широким шагом направился к двери. Потом обернулся:
   – Молись за хозяина Антонио Лусио. Ты обязана ему, слышишь? Молись, мне это необходимо первый раз в жизни. Прощай!
   Уже во дворе он кликнул Таранту и приказал подать экипаж. Он ехал в имение сына. Он торопился как можно скорее сменить дежурившего около него Мигела Жоана.

Глава XIX. Эмилия Аделаиде возвращается к своему дневнику

   После сделанной мною записи: «Я поняла, и совершенно ясно, как будто увидела воочию, что мне не под силу больше выносить этот тихий ад», – я над дневником не склонялась.
   Слово я не подбирала и написала «не склонялась», вместо того чтобы написать «не притрагивалась» или «не заглядывала», только потому, что возвращение к дневнику действительно чем-то похоже на то, когда стоишь на балконе и, свесившись с него, смотришь на проходящих под ним людей, включая себя самое, и все кажутся тебе незнакомыми. И мы сами – очень странно – меньше всего на себя походим. Дети мои подросли, и мне уже двадцать восемь лет; восемь лет назад умер Руй, и в день его смерти я решила, что никогда больше не буду рядом с отцом, сердцем рядом. Но не знаю, есть ли что-нибудь на свете, что бы менялось так же, как я. Есть животные, которые меняют цвет только затем, чтобы стать незаметными. Я же меняюсь, похоже, по совсем противоположным соображениям, меняюсь, чтобы быть заметной для его глаза, оставаясь прежней во всем, кроме чувств. Может, чувства мои – те же краски?
   Да, но я снова взялась за свой дневник совсем по другой причине. Я собиралась назвать его кладбищем моих иллюзий и могла бы в одно и то же время сказать, что он – зеркало, в которое я смотрюсь с детства, но в котором мое собственное отражение мне не нравится.
   Почему мне так хочется исповедоваться этой бумаге, будучи почти уверенной, что завтра она, эта бумага, или, вернее, это зеркало, отразит другое лицо, которое не будет моим или которое мне будет неприятно видеть? Подобные мелочи меня выводят из равновесия, и я подчас не знаю, чего хочу, но это только когда пишу, потому что в жизни я всегда точно знаю, что меня интересует, никогда не отступаю, предвижу каждую мелочь, никто меня не смущает и я не испытываю стыда за то, что делаю. Но вчера, когда я увидела Его на похоронах Антонио,
   бедный Антонио!
   увидела, как достойно он держится, без единой слезинки, всем руководит, не забывает даже самую, казалось бы, пустяковую вещь, и потом, – когда в тот же вечер я шла за ним до Башни – Башни тайн моего детства, – слышала, как он кричал от боли, проклиная жизнь и смерть, вопрошая «за что», бросая вызов богу, наверное богу, я, я готова была упасть к его ногам и посвятить его во все, что со мной происходило и что я сделала сама за эти восемь лет вдовства, не знаю даже зачем: то ли для того, чтобы он меня осудил, то ли для того, чтобы простил и снял то наказание, которому сам же подверг.
   До вчерашнего дня я смеялась над ним, когда намеревалась с кем-нибудь встретиться, это ведь было бесчестие, которое я готовила ему, ну, вроде бы брала грязь и бросала ему в лицо, одновременно держа его за руки, чтобы он не мог эту грязь смыть. Я сделала многое, да, многое: имела любовников, имею любовников, возможно, специально для того, чтобы досадить ему, а не для того, чтобы удовлетворить свою собственную страсть, которую за восемь лет я почувствовала лишь однажды и, как теперь мне кажется, совсем мне не свойственную. Я говорю, за восемь лет, имея в виду всю свою – жизнь, все свои двадцать восемь.
   Влюбиться я была бы способна, только встретив такого мужчину, как он. Вот то, что я хотела сказать, снова взяв в руки зеркало-кладбище моего прошлого. Только такой мужчина, как он, был бы способен надо мной властвовать и заполнить всю мою жизнь, даже ту, что осталось бы мне прожить после его смерти. Никаких эмоций, совершенно спокойным голосом разговаривал он с нами после возвращения с кладбища. Только бледное, бледнее обычного, лицо, чуть дрожащее веко левого глаза и сжатые руки… Он еще раз напомнил нам, что состояние разделу не подлежит, так как он и мать сделали взаимное завещание друг другу, но что мы можем просить в разумных пределах часть своей доли, которая достанется каждому из нас после его смерти. И сказал, что все не так уж плохо, хотя, конечно, не так, как ему хотелось бы. Мигелу Жоану он приказал жениться в ближайшие четыре месяца, как самое большее, и поинтересовался, не собирается ли Мария до Пилар в монастырь. Он бы не хотел иметь в своем доме христовых невест. Она ему ответила (дай-то бог припомнить слово в слово, что она ему сказала): «Я еще не нашла себе того, кто был бы мне интересен. А так просто я замуж не пойду». Нет, не так.
   «Я еще не встретила мужчину, который годился бы мне в мужья. Надеюсь встретить. А иначе я замуж не выйду».
   И он ей ответил: «Не откладывай это дело в долгий ящик. Я хочу закрыть глаза, зная, что все вы – женаты или замужем».
   Я уже была готова сказать: «живые или мертвые», но он ушел в музыкальную комнату. И больше в этот вечер мы его не видели. Ночь он провел в Башне и появился только на следующий день к завтраку, но позже обычного. За ночь он постарел.
   Его голос все время звучит в моих ушах. Я попросила его посетить меня в моем имении, как только увидела его выходящим из дома, и он обещал приехать ко мне в Синтру с двумя детьми Антонио Лусио. «Ты уже знаешь, что у меня стало пять внуков и всем пятерым я теперь должен быть отцом?» – «Если Мария Луиза согласится вдовствовать», – ответила я ему. – «Андрадесы не так послушны, как Релвасы; во всяком случае, как Эмилия Аделаиде Релвас». Он задумался, услышав сказанные мною слова.

Глава XX. Куда тянет паук нить своей паутины?

   Покачиваясь из стороны в сторону, коляска медленно поднималась вверх по дороге, что шла через земли, лежащие по берегам Тежо, шла к лабиринту гор и холмов, минуя который оказываешься в окрестностях Лиссабона. Было утро. Диого Релвас ехал со своим старшим внуком Руем Диого, одиннадцатилетним живым крепышом. Рассвет они встретили в имении, а в Альяндру прибыли первым поездом, прибыли вместе с Зе Ботто и Перейра Салданьей, совсем ослабевшим и плохо выглядевшим из-за своей астмы. Хорошо еще, что весна не запаздывала. Правда, март выдался чуть суровее обычного, довольно холодноватый, но солнечный.
   Внизу уже виднелась Альяндра: лепившиеся здесь у реки и жавшиеся друг к дружке печальные, убогие домишки, похоже, росли здесь нарочно, чтоб подчеркнуть разительный контраст жалкого местечка и мощной свежей горной долины, украшенной фамильными загородными виллами. Словно жалуясь на плохой макадам, коляска, влекомая парой вялых лошадей, при каждом толчке поскрипывала, а лошади делались нерешительными. Четверо путешественников нет-нет да перекидывались словом. Парнишка уже не раз пытался нарушить беспокоящее его молчание взрослых, в котором те пребывали, раздумывая каждый в отдельности над причиной, побудившей его пуститься в путь по таким разбитым дорогам.
   Будучи владельцем этого заезженного экипажа, Салданья погонял лошадей, сидя на облучке с Релвасом, а Зе Ботто, покусывая потухшую сигарету, составлял компанию сыну Эмилии Аделаиде на заднем сиденье. Привыкший к подавляющим сумрачным лесам Синтры, Руй Диого не удержался от крика, когда они перевалили первый холм:
   – Дед! Дед, посмотри!… Это, должно быть, Тежо.
   И он в восторге указывал на голубую ленту реки, огибающую островки и образующую заводи на заливных и прибрежных северных землях (Что это там? А что за земля вон там, вдали?); Зе Ботто тут же отвечал ему, спеша удовлетворить любопытство парнишки, возможно, чтобы избавить Релваса-старшего от неприятных воспоминаний об истории с покупкой островов Альяндры, которая по сей день не давала тому покоя. Из-за этой покупки, которую землевладелец Алдебарана сделал у компании по продаже заливных земель (оба, Зе Ботто и Диого Релвас, были в ее руководстве), и завязался между ними тот яростный спор, горький привкус которого до сих пор ощущал хозяин Алдебарана. Зе Ботто тоже помнил тот спор, но предпочитал худой мир доброй ссоре.
   На горизонте появился хребет Палмелы, окутанный и с этой стороны, и со стороны Лиссабона легким туманом, да, там, вдалеке, находился Лиссабон, виднелись белые и оранжевые паруса фрегатов и ботов в открытом море. Парнишка явно не мог усидеть на месте, а потому дед вынужден был обернуться и все время держать его за куртку, чтобы случайный резкий толчок не выбросил его из коляски. Зе Ботто улыбнулся непоседливости внука Релваса, и Релвас благодарно кивнул ему головой, тогда как Перейра Салданья целиком был занят своими желчными мыслями о министерстве прогрессиста Зе Лусиано – вертепа изменников, ни больше ни меньше.
   – Только не говори, что бубонная чума в Порто – дело их рук! – съязвил Ботто в промежутке между объяснениями, которые он давал Релвасу-младшему.
   – Ну, это просто анекдот… Но смотри, старик! А эта идея создать вокруг города «санитарный кордон», когда биржа трещит по всем швам от трудностей, – дело слепых бродяг. Слепых бродяг и предателей, ведь если бы не они, республиканцы никогда бы не добились на выборах таких результатов: три депутата…
   – Мы играем с огнем, – заметил землевладелец Алдебарана, – и огонь раздувает вся свора либералов, в то время как монархисты с яростью душевнобольных дискутируют сами с собой. Все мы душевнобольные!
   – Релвас, спаси меня от безумия! – пошутил Зе Ботто, откинувшись всем своим тучным телом на спинку заднего сиденья, которая тут же заскрипела от такого веса. – Эта старая история о доме, где нет хлеба…
   – И в котором друзья только зовутся друзьями, потому что собираются обобрать вас как липку, – вставил Салданья, все больше раздражаясь.
   Зе Ботто понял намек и побледнел.
   – Тогда-то друзей не было. А англичане затеяли спор с немцами из-за наших колоний, и тут не обошлось без дурной головы. А дурная голова ногам покоя не дает…
   Руй Диого молчал, но со страхом слушал перебранку трех мужчин. Ему казалось, что еще немного – и они побьют друг друга, и он с опаской смотрел на деда, который был спокойнее, чем двое других.
   – Дом, в котором нет хлеба… – хитро начал было опять Зе Ботто, собираясь зацепить тех, кто сидел на облучке. Он кое-что вспомнил…
   – Но кто у нас отнимает хлеб?
   – Все, мой друг, все кому не лень!
   – А следом сыплются и все остальные беды, и вина в том прогрессистов и Зе Лусиано. Черт его подери!
   Поглаживая голову внука, чтобы хоть как-то его успокоить, землевладелец Алдебарана попросил «обвинителя» объяснить сказанное. И тот гут же это сделал, напомнив о деле с задолженностью Дона Мигела, которую граф Рейльяк [45] потребовал со скандалом у кипящего возмущением Перейры-мигелиста, и еще финансовый провал, которому способствовали Интзе и Жоан Франко своими залоговыми махинациями с семьюдесятью двумя тысячами железнодорожных акций и прочими ценными бумагами внешнего займа, благодаря чему за границей пришли к выводу о близящемся банкротстве государства. В Берне все это знали и потребовали от Португалии уплаты сразу ста тысяч лир по случаю строительства железной дороги в Лоуренсо-Маркесе.
   – Ну что ж, вот вам, пожалуйста, и выгода от железной дороги, – бросил Релвас в лицо говорившему. – Там, где возникает железнодорожная компания, ничего хорошего не жди. Кто получает на лапу, кто пролезает в директора, а все расходы… покрываем мы, земледельцы. Я все это, Зе Ботто, знаю, знаю! И не делайте такого лица, мой милый! Эти саламанкские штучки, забавы американцев и англичан в Африке, оплачивать будем мы…
   – Спокойно, Диого Релвас, Африка-то наша! – включился разозлившийся Перейра Салданья.
   – А я разве сказал, что нет?… Только средства и для Африки тоже находить должны мы, земледельцы. Тогда как казна куда богаче нашего кармана – вот что я хочу сказать.