Страница:
Разговаривая с Мигелом о поденщице, жившей с Зе Каретником, Антонио Лусио уподобился поэту, сказав: «Крестьянка – это скала, а рыбачка – облако: что-то непостоянное, но всегда живое. Скажи я тебе вот так просто, что Флоринда – это морское облако, ведь ни ты, да и никто другой не поймет, что я в это вкладываю. А все потому, что это трудно понять, но такой мне она кажется. Морская волна не подходит, потому что она и облако и море в одно и то же время…»
Он был заворожен Флориндой, точно благодаря ей надеялся освободиться от той вялой жизни, которую вел и которая не подходила ему с его экзальтированным характером. И он тут же, как только отец уезжал из имения, отправлялся к рыбакам поселка, где наслаждался положением сеньора, хозяина земель, который братается с теми, кто от него зависит. Этого он, правда, не понимал. И к лучшему для себя.
Он участвовал в их танцах, однажды даже в пылу тираны [32] разулся и танцевал босой. Пристрастился он и к игре на моряцкой гитаре, беря уроки у старого рыбака Рендейро. Рыбаки кружились вокруг бренчавшего на гитаре Антонио Лусио, смеялись и дозволяли ему крутить любовь с Флориндой, но у дверей ее дома, поскольку мать ее вечерами плела нити для сетей… И он оставался с Флориндой до глубокой ночи, наслаждаясь тем, что у всех на глазах предлагали ему ее руки.
Большинство сдержанных и покладистых рыбаков радовалось привязанности землевладельца, находя его компанию если не выгодной, то приятной – ведь они общались с тем, кто при желании мог облегчить фрахт или избавить от докучливых властей муниципалитета. Неплохо иметь друзей даже в аду… И как раз Шико Молейро поддерживал с ним особо добрые отношения, так как именно благодаря вмешательству Антонио Лусио ход делу о его драке, чуть не дошедшей до поножовщины с одним посыльным, дан не был. Потом Шико Молейро, правда преувеличивая, говорил, что избежал двух лет ссылки в Африку, чем вполне могло кончиться.
Однако некоторые старухи не одобряли вольностей сынка Диого Релваса с Флориндой, их поддерживали многие ревнивые парни и те, кто был связан с приказчиками и рабочими поселка – людьми, настроенными республикански, всегда готовыми поругать дворян, богачей и священников. «Вот попомните, – говорила Ана Жингинья, – как-нибудь дело дойдет до того, что барчук плеснет нам помои, а один из наших внуков будет вынужден их хлебать». Но эта оппозиция не была явной: все кончалось осуждающими перешептываниями и взглядами или в крайнем случае прекращением танцев, когда верхом на лошади или в коляске появлялся Антонио Лусио.
В тот же раз, когда бог, видя кривду, рассудил по правде, Антонио Лусио приказал заложить серую кобылу в черную легкую коляску на высоких желтых колесах и отправился под щелканье кнута, которым он орудовал с показным блеском циркового укротителя, к Флоринде. Он ехал потанцевать, что стало делом обычным; там, взяв гитару в руки, он бренчал на ней: «О тростник, королевский тростник, // кто тебя сюда несет, // если я тебя срублю, // кто тебя тогда спасет…», щедро бросая проигранные ему приором деньги за пущенные по кругу бутылки вина, за что и поплатился, так как в эту ночь девушки ему только и подносили, уверяя, что будут очень обижены, если барин пренебрежет их подношением.
– Во рту у меня будто эскадрон ночевал.
– Антонио, а ты уже видел себя в зеркале? (И смеялся, смеялся.) Пойди-ка посмотри…
Шалопай подошел к зеркалу, скорчил рожу, ощупал лицо и стал искать то, чего теперь на лице не было.
– Кончай свой дурацкий смех! – зло заорал он.
Антонио Лусио желал осознать случившееся, ворошил затуманенную вином память, которая никак не хотела подсказать ему, где же это он потерял кончик своего левого уса, такого великолепного и такого рыжего. И понял, что стал мишенью насмешек, и не кого-нибудь, а рыбаков.
– Кто этот сукин сын?! Исполосую… Честное слово, исполосую!…
Теперь Мигел уже смеялся про себя, вернее, посмеивался, вспоминая те долгие часы, которые брат отдавал тщательному уходу за этим обязанным внушать почтение волосяным покровом, и понимал замешательство брата, которому необходимо будет давать объяснения отцу по этому поводу, когда тот вернется из Испании, отцу, да и всем домочадцам, которые тут же заметят исчезновение уса.
– Уж отрезали бы оба сразу… А я-то считал их своими друзьями…
– Может, это Флоринда…
– Не впутывай сюда Флоринду, сделай милость.
Он чувствовал, что от злости готов расплакаться, расплакаться или исполосовать кнутом любого, кто осмелится над ним смеяться! Тут он с тревогой вспомнил о лежавших в его кармане деньгах, полез в карман, но денег не обнаружил, а обнаружил бумагу с каракулями. Бумагу он протянул брату, и тот прочел: «Пока ус. Но у нас найдутся ножи, чтобы поскоблить ими богачам и кишки!» И чуть ниже более крупными буквами: «Да здравствует Республика!»
Прочтя это откровение, они посмотрели друг на друга с ужасом, точно увидели поросшие сосновым лесом воды Тежо или поднявшихся в воздух благодаря выросшим крыльям отцовских быков, которые с приходом осени взяли курс на север Африки. Однако о чем думают, и думают ли вообще, городские власти и эти «ищейки» – агенты тайной полиции!… Отец всего этого не знает, и нужно бы ему все это рассказать, говорил Мигел Жоан.
– Да ты дурак! Может, и о белом призраке, в которого стреляли, ему тоже расскажешь?
– Но это ведь куда серьезнее…
Да, они оба вынуждены были признать, что серьезнее, и намного; и отец был прав, не очень-то доверяя поселковой черни. Неблагодарные! Хотя, конечно, всех мерить одной меркой нельзя, но если уж масонская болезнь поразила рыбаков, в общем-то таких скромных и набожных, чего же можно ждать от всех остальных? В этот момент оба брата считали, что они в кольце врагов, и пришли к решению о необходимости пригласить для разговора падре Алвина, чтобы почувствовать себя поспокойнее.
Глядя на пострадавшего, старый духовник улыбался, получая удовольствие от так быстро последовавшего возмездия. И все же он их успокоил, сказав, что монархия крепка и способна посадить в тюрьму или сослать в Африку любую сволочь и он сам приложит все усилия, чтобы довести случившееся до сведения местных властей, и попросит, конечно же, держать в секрете от Диого Релваса этот пример неуважения к его сыну. Это ведь оскорбление, прямая угроза.
И тут же заботливо предложил свои услуги Антонио Лусио, намереваясь подровнять кончик другого уса, что и сделал с совершенством цирюльника, чиркая ножницами. Пострадавший был вне себя.
– Ну избили бы меня, ну изодрали бы в клочья одежду, но это – это утонченная жестокость…
– Да, действительно утонченная, – поддержал священник, – тем более что усы – символ. Если бы не ваш отец, стоило бы обратиться в трибунал с жалобой на этих мерзавцев.
– Это слишком, падре Алвин, – включился Мигел.
– Умысел – вот что важно, молодой человек.
Именно умысел был важен, когда полицейские ищейки стали разнюхивать в рыбачьем квартале, кто же в ту ночь был вместе с наследником Диого Релваса. Заподозренных поволокли в муниципалитет и приперли к стене угрозами и оплеухами да еще обещанием упрятать за решетку, если они проговорятся там, на воле, что тут творится. «Так где вы спрятали кончик уса сеньора Антонио Лусио Вильяверде Релваса?! Кто его отрезал? Если чистосердечно признаетесь, ничего вам не будет, но если… если будете молчать, все кончится большой неприятностью».
Когда Диого Релвас вернулся в имение, расследование уже шло не так бурно, но один из рыбаков, измученный допросами, ручаясь за невиновность подозреваемых, пожелал рассказать все хозяину. Тогда падре Алвин тут же приказал освободить всех, согласовав прежде с Антонио Лусио, который решил объяснить отцу, что дерзнул переменить фасон усов без его ведома, так как брадобрей спалил ему кончик левого очень горячими щипцами. Ослепленный успехом своего скота на королевской корриде, Диого Релвас поверил объяснению сына, а старый приор продолжал наслаждаться местью Иова, книге которого посвящал все свои часы досуга, подчеркивая карандашом особо значимые пассажи.
– Теперь бы лежал я и почивал, спал бы, и мне было бы покойно.
С царицами и советниками земли, которые застраивали для себя пустыни,
Или с князьями, у которых было золото и которые наполняли дома свои серебром,
Или, как выкидыш сокрытый, я не существовал бы, как младенцы, не увидавшие света…
… На что дан страдальцу свет и жизнь огорченным душою?
… Которые черны от льда и в которых скрывается снег.
… Земля отдана в руки нечестивых; лица судей ее Он закрывает. Если не Он, то кто же?
… Если я виновен, горе мне! Если и прав, то не осмелюсь поднять головы моей, я пресыщен унижением; взгляни на бедствие мое; оно увеличивается.
… Пустословие твое заставит ли молчать мужей, чтобы ты глумился и некому было постыдить тебя?
… Князей лишает достоинства и низвергает храбрых [33].
Наслаждаясь местью, пусть такой пустяковой, священник прервал подчеркивание Библии. Как-нибудь он это даст почитать Антонио Лусио.
Но кто перестарался, так это Зе Каретник, когда решил отдать землевладельцу Алдебарана простыню, которую забыл посетивший его дом призрак. Бабу свою он выгнал из дому, но, так и не свыкнувшись с ее отсутствием, был готов на все.
– Кто это был, я, хозяин, не знаю! Но я в него стрелял…
– Ну и что же, Зе?
– Выстрелил три раза…
– Чтобы попасть?
– Да, сеньор, чтобы попасть.
Землевладелец побледнел. Он взял простыню, выпроводил батрака и пригласил сыновей. Оба держались как ни в чем не бывало, но Диого Релвас настаивал на правде, не теряя спокойствия, и закончил разговор следующими словами:
– Завтра же на рассвете отправляйтесь в поместье Куба… На два месяца… Один из вас зайдет за Зе Каретником, который составит вам компанию. Хорошая компания. Или н-нет?!
Мигел Жоан попытался что-то сказать.
– Разговор окончен. Говорить нужно было сразу, теперь поздно… В нашем доме все должно быть сказано вовремя. Или н-нет?!
Глава XIII. Мигелистские истории
Он был заворожен Флориндой, точно благодаря ей надеялся освободиться от той вялой жизни, которую вел и которая не подходила ему с его экзальтированным характером. И он тут же, как только отец уезжал из имения, отправлялся к рыбакам поселка, где наслаждался положением сеньора, хозяина земель, который братается с теми, кто от него зависит. Этого он, правда, не понимал. И к лучшему для себя.
Он участвовал в их танцах, однажды даже в пылу тираны [32] разулся и танцевал босой. Пристрастился он и к игре на моряцкой гитаре, беря уроки у старого рыбака Рендейро. Рыбаки кружились вокруг бренчавшего на гитаре Антонио Лусио, смеялись и дозволяли ему крутить любовь с Флориндой, но у дверей ее дома, поскольку мать ее вечерами плела нити для сетей… И он оставался с Флориндой до глубокой ночи, наслаждаясь тем, что у всех на глазах предлагали ему ее руки.
Большинство сдержанных и покладистых рыбаков радовалось привязанности землевладельца, находя его компанию если не выгодной, то приятной – ведь они общались с тем, кто при желании мог облегчить фрахт или избавить от докучливых властей муниципалитета. Неплохо иметь друзей даже в аду… И как раз Шико Молейро поддерживал с ним особо добрые отношения, так как именно благодаря вмешательству Антонио Лусио ход делу о его драке, чуть не дошедшей до поножовщины с одним посыльным, дан не был. Потом Шико Молейро, правда преувеличивая, говорил, что избежал двух лет ссылки в Африку, чем вполне могло кончиться.
Однако некоторые старухи не одобряли вольностей сынка Диого Релваса с Флориндой, их поддерживали многие ревнивые парни и те, кто был связан с приказчиками и рабочими поселка – людьми, настроенными республикански, всегда готовыми поругать дворян, богачей и священников. «Вот попомните, – говорила Ана Жингинья, – как-нибудь дело дойдет до того, что барчук плеснет нам помои, а один из наших внуков будет вынужден их хлебать». Но эта оппозиция не была явной: все кончалось осуждающими перешептываниями и взглядами или в крайнем случае прекращением танцев, когда верхом на лошади или в коляске появлялся Антонио Лусио.
В тот же раз, когда бог, видя кривду, рассудил по правде, Антонио Лусио приказал заложить серую кобылу в черную легкую коляску на высоких желтых колесах и отправился под щелканье кнута, которым он орудовал с показным блеском циркового укротителя, к Флоринде. Он ехал потанцевать, что стало делом обычным; там, взяв гитару в руки, он бренчал на ней: «О тростник, королевский тростник, // кто тебя сюда несет, // если я тебя срублю, // кто тебя тогда спасет…», щедро бросая проигранные ему приором деньги за пущенные по кругу бутылки вина, за что и поплатился, так как в эту ночь девушки ему только и подносили, уверяя, что будут очень обижены, если барин пренебрежет их подношением.
А получив от ворот поворот – Флоринда в тот вечер отвергла его ухаживания, – уехал с рыбаками петь серенады на улицах поселка. Это оказалось для него роковым. Ведь только в пять утра серая кобыла привезла его, спящего на облучке коляски, к воротам имения, Жоакин Таранта с трудом растолкал его и, попросив Атоугию помочь, перенес в дом. Однако пришел в себя Антонио Лусио только к полудню, когда на пороге его комнаты с напоминанием, что его ждут за обеденным столом гувернер и падре Алвин, появился Мигел Жоан. Едва Мигел это вымолвил, как принялся безудержно хохотать, хлопая себя по бедрам и подпрыгивая. К-акая муха его укусила? Встревоженный и все еще смурной, Антонио Лусио не мог ничего понять и только сказал:
О тростник, королевский тростник,
кто тебя сюда несет…
– Во рту у меня будто эскадрон ночевал.
– Антонио, а ты уже видел себя в зеркале? (И смеялся, смеялся.) Пойди-ка посмотри…
Шалопай подошел к зеркалу, скорчил рожу, ощупал лицо и стал искать то, чего теперь на лице не было.
– Кончай свой дурацкий смех! – зло заорал он.
Антонио Лусио желал осознать случившееся, ворошил затуманенную вином память, которая никак не хотела подсказать ему, где же это он потерял кончик своего левого уса, такого великолепного и такого рыжего. И понял, что стал мишенью насмешек, и не кого-нибудь, а рыбаков.
– Кто этот сукин сын?! Исполосую… Честное слово, исполосую!…
Теперь Мигел уже смеялся про себя, вернее, посмеивался, вспоминая те долгие часы, которые брат отдавал тщательному уходу за этим обязанным внушать почтение волосяным покровом, и понимал замешательство брата, которому необходимо будет давать объяснения отцу по этому поводу, когда тот вернется из Испании, отцу, да и всем домочадцам, которые тут же заметят исчезновение уса.
– Уж отрезали бы оба сразу… А я-то считал их своими друзьями…
– Может, это Флоринда…
– Не впутывай сюда Флоринду, сделай милость.
Он чувствовал, что от злости готов расплакаться, расплакаться или исполосовать кнутом любого, кто осмелится над ним смеяться! Тут он с тревогой вспомнил о лежавших в его кармане деньгах, полез в карман, но денег не обнаружил, а обнаружил бумагу с каракулями. Бумагу он протянул брату, и тот прочел: «Пока ус. Но у нас найдутся ножи, чтобы поскоблить ими богачам и кишки!» И чуть ниже более крупными буквами: «Да здравствует Республика!»
Прочтя это откровение, они посмотрели друг на друга с ужасом, точно увидели поросшие сосновым лесом воды Тежо или поднявшихся в воздух благодаря выросшим крыльям отцовских быков, которые с приходом осени взяли курс на север Африки. Однако о чем думают, и думают ли вообще, городские власти и эти «ищейки» – агенты тайной полиции!… Отец всего этого не знает, и нужно бы ему все это рассказать, говорил Мигел Жоан.
– Да ты дурак! Может, и о белом призраке, в которого стреляли, ему тоже расскажешь?
– Но это ведь куда серьезнее…
Да, они оба вынуждены были признать, что серьезнее, и намного; и отец был прав, не очень-то доверяя поселковой черни. Неблагодарные! Хотя, конечно, всех мерить одной меркой нельзя, но если уж масонская болезнь поразила рыбаков, в общем-то таких скромных и набожных, чего же можно ждать от всех остальных? В этот момент оба брата считали, что они в кольце врагов, и пришли к решению о необходимости пригласить для разговора падре Алвина, чтобы почувствовать себя поспокойнее.
Глядя на пострадавшего, старый духовник улыбался, получая удовольствие от так быстро последовавшего возмездия. И все же он их успокоил, сказав, что монархия крепка и способна посадить в тюрьму или сослать в Африку любую сволочь и он сам приложит все усилия, чтобы довести случившееся до сведения местных властей, и попросит, конечно же, держать в секрете от Диого Релваса этот пример неуважения к его сыну. Это ведь оскорбление, прямая угроза.
И тут же заботливо предложил свои услуги Антонио Лусио, намереваясь подровнять кончик другого уса, что и сделал с совершенством цирюльника, чиркая ножницами. Пострадавший был вне себя.
– Ну избили бы меня, ну изодрали бы в клочья одежду, но это – это утонченная жестокость…
– Да, действительно утонченная, – поддержал священник, – тем более что усы – символ. Если бы не ваш отец, стоило бы обратиться в трибунал с жалобой на этих мерзавцев.
– Это слишком, падре Алвин, – включился Мигел.
– Умысел – вот что важно, молодой человек.
Именно умысел был важен, когда полицейские ищейки стали разнюхивать в рыбачьем квартале, кто же в ту ночь был вместе с наследником Диого Релваса. Заподозренных поволокли в муниципалитет и приперли к стене угрозами и оплеухами да еще обещанием упрятать за решетку, если они проговорятся там, на воле, что тут творится. «Так где вы спрятали кончик уса сеньора Антонио Лусио Вильяверде Релваса?! Кто его отрезал? Если чистосердечно признаетесь, ничего вам не будет, но если… если будете молчать, все кончится большой неприятностью».
Когда Диого Релвас вернулся в имение, расследование уже шло не так бурно, но один из рыбаков, измученный допросами, ручаясь за невиновность подозреваемых, пожелал рассказать все хозяину. Тогда падре Алвин тут же приказал освободить всех, согласовав прежде с Антонио Лусио, который решил объяснить отцу, что дерзнул переменить фасон усов без его ведома, так как брадобрей спалил ему кончик левого очень горячими щипцами. Ослепленный успехом своего скота на королевской корриде, Диого Релвас поверил объяснению сына, а старый приор продолжал наслаждаться местью Иова, книге которого посвящал все свои часы досуга, подчеркивая карандашом особо значимые пассажи.
– Теперь бы лежал я и почивал, спал бы, и мне было бы покойно.
С царицами и советниками земли, которые застраивали для себя пустыни,
Или с князьями, у которых было золото и которые наполняли дома свои серебром,
Или, как выкидыш сокрытый, я не существовал бы, как младенцы, не увидавшие света…
… На что дан страдальцу свет и жизнь огорченным душою?
… Которые черны от льда и в которых скрывается снег.
… Земля отдана в руки нечестивых; лица судей ее Он закрывает. Если не Он, то кто же?
… Если я виновен, горе мне! Если и прав, то не осмелюсь поднять головы моей, я пресыщен унижением; взгляни на бедствие мое; оно увеличивается.
… Пустословие твое заставит ли молчать мужей, чтобы ты глумился и некому было постыдить тебя?
… Князей лишает достоинства и низвергает храбрых [33].
Наслаждаясь местью, пусть такой пустяковой, священник прервал подчеркивание Библии. Как-нибудь он это даст почитать Антонио Лусио.
Но кто перестарался, так это Зе Каретник, когда решил отдать землевладельцу Алдебарана простыню, которую забыл посетивший его дом призрак. Бабу свою он выгнал из дому, но, так и не свыкнувшись с ее отсутствием, был готов на все.
– Кто это был, я, хозяин, не знаю! Но я в него стрелял…
– Ну и что же, Зе?
– Выстрелил три раза…
– Чтобы попасть?
– Да, сеньор, чтобы попасть.
Землевладелец побледнел. Он взял простыню, выпроводил батрака и пригласил сыновей. Оба держались как ни в чем не бывало, но Диого Релвас настаивал на правде, не теряя спокойствия, и закончил разговор следующими словами:
– Завтра же на рассвете отправляйтесь в поместье Куба… На два месяца… Один из вас зайдет за Зе Каретником, который составит вам компанию. Хорошая компания. Или н-нет?!
Мигел Жоан попытался что-то сказать.
– Разговор окончен. Говорить нужно было сразу, теперь поздно… В нашем доме все должно быть сказано вовремя. Или н-нет?!
Глава XIII. Мигелистские истории
Хуже всех первые дни ссылки в Алентежо переносил Зе Каретник. Хотя он и занялся починкой всех имевшихся здесь повозок, он очень страдал без своей бабы и от сознания, что хозяин наказал его, сослав сюда вместе с двумя своими сыновьями, этими бездельниками, которые и тут нашли чем наслаждаться. А ведь один из них… Который? А-а, если бы ему довелось узнать!… Кто же из них виновник его несчастья и того, что он теперь без бабы… И того стыда, что обрушился на его голову в Алдебаране, где его встретили таким гоготом и улюлюканьем, точно в деревню ворвалось перепуганное стадо быков.
А хозяин Диого еще и добавил, выразил свое презрение – сослал в эту глушь вместе с тем, кто надругался над его честью. Черт побери! Диого Релвасу ничего не стоит унизить человека. А что он плохого сделал этим людям?! Служил им верой и правдой более пятидесяти лет. Зе Каретник – мастер на все руки: иди сюда, Зе, посмотри, сможешь ли сделать такую же красивую карету, как эта? А он, с его-то искусством, был всегда готов к услугам, готов в лепешку расшибиться, но повторить красивую линию экипажа, недосыпал, недоедал, все работал, лишь бы увидеть плоды своего труда – экипаж или коляску, которые со впряженными лошадьми казались бы сошедшими с картинки. Его же честь запачкали, он пожаловался, пожаловался тому, кому и должен был пожаловаться, так его бросили сюда, в эту навозную кучу.
Он вынашивал месть, которая неизвестно где умещалась в его тщедушном теле, и, должно быть, потому частенько беседовал сам с собой. Бред сумасшедшего, сказал бы любой, кто услышал его язвительные слова, адресованные тишине, и увидел зверский оскал редких зубов, будто у него что-то вырвали из рук. И тут же он брал инструменты и принимался трудиться с таким усердием, словно нарочно истязал себя, и причитал, разматывая клубок печальных воспоминаний. Но время от времени кровь его закипала, и в припадке ярости он принимался кричать на стены под навесом, где он работал, срывал с головы шапку, бросал под ноги и топтал ее, припрыгивая на ней, как будто в него вселялся дьявол. Когда же злость тихо тлела, он садился на землю и закуривал сигарету. И всегда глядел на нож. Точил его каждый день, а то и по нескольку раз в день и все мечтал, как испробует его на шее того, кто отравил ему последние годы. Кто же из них?! Кто из них двоих? Дьявол кивал то на одного, то на другого. И вместе с тем он чувствовал, что не способен действовать, он – дерьмо собачье, вот он кто, если бы он был способен на кровавую месть, но людям, подобным этим… Потому-то он и разговаривал сам с собой. Разговаривал и бесился, все сразу, не стараясь скрыть кипевшую в нем злобу.
У конуры сторожевых псов свистел себе всласть Шико Счастливчик, свистел, ну прямо как духовой оркестр. Слушать его было одно удовольствие. Даже собачья свора притихала, переставая лаять и выть, как только он складывал губы колокольчиком и в воздухе начинал дрожать тонкий пронзительный звук. На этом крохотном инструменте он исполнял только торжественные марши, но исполнял великолепно, переходя от кларнета к тромбону и от тромбона к горну, неожиданно давая барабанную дробь и громкий звук тарелок. В особые моменты он закрывал черные маленькие глаза, чуть раскачивался из стороны в сторону, в такт ритму, и внимал воображаемой дирижерской палочке. Однако и это не умеряло разгоревшегося костра злобы Зе Каретника, подозрительного к этому музыканту, который всегда кружил вокруг и выслеживал его. Он считал, что этим самым искусным свистом псарь как бы отводил от себя подозрение, что намерен раскрыть секрет его мастерства. А потому Каретник все время старался сбить его с толку своим поведением: он то упорствовал в работе, то ломал все, что было им сделано.
Поглядывая друг на друга враждебно, они разговаривали намеками, и ни тот ни другой не переходил установленной или воображаемой границы, которая мешала даже общению за столом. Радость свою Шико Счастливчик выражал разве что в свисте. А вообще он был угрюм и мрачен. И его резкий голос, казалось, угрожал всем, даже хозяйским детям, когда он им готовил лошадей для верховой езды и спускал сторожевых собак, следовавших за ними по пятам во время прогулки.
Худой, на чем только держались брюки, с тощими ногами и широкой грудью, Шико Счастливчик был наделен руками силача – длинными и крепкими – очень неопрятен, носил пышные усы, которые подкручивал вверх до бакенбард, точно желал, чтобы они соединились с ними навечно. Жена Шико Счастливчика приходила к ним с дочкой и приносила еду, которую все четверо ели под навесом, в полной тишине, пока девчонке за первую же попытку пошалить не перепадала оплеуха от матери. Тут девочка заливалась слезами и соплями и успокаивалась только у отца, который брал ее на руки, после чего она засыпала. Зе Каретник был скрытен и с Шико Счастливчиком, да и если бы не был скрытен, все равно было ясно, что жили они недружно, хотя все алентежцы подозрительны и неискренни. Но девочку Зе Каретник любил, да, любил, тысяча чертей! Ведь дети не повинны в преступных делах взрослых. В общем-то, говорить о преступлениях этих людей он не имел никакого права: они ему не сказали даже плохого слова – ни плохого слова, ни грубости, а могли бы. В сущности, Шико Счастливчик всего лишь следил за его работой, ведь очень может быть, что он просто решил научиться его ремеслу, а почему бы и нет? Только перенять его секрет не так-то просто. Ведь ремесло каретника – дело тонкое, куда до него псарю!
Как– то, когда двое бездельников Антонио Лусио и Мигел Жоан предавались сиесте, Зе Каретник принялся мастерить из крупных желудей маленькую, так, пяди в две, карету с четырьмя колесами и одной длинной оглоблей, за которую ее можно было везти и в которую Марианита могла бы впрячь большой желудь или какое-нибудь насекомое, готовое послужить ей вместо лошади. Все это он делал молча, раздираемый злобой из-за умершей, как видно в зародыше, мести. По сделанной вещи он прошелся вначале напильником, потом наждачной бумагой, потом покрыл голубой краской и нарисовал на колесах едва различимые красные и желтые цветы. А увидев свое произведение готовым, расстроился. Бисер свиньям!… И спрятал карету под нары, на которых спал. «Нары заключенного», -зло подумал Зе.
Но вот как-то утром в гости к нему пришла Марианита. Говорила она мало и плохо, но все же, заикаясь, спросила, нет ли у него детей. Рассказать ей правду? Зачем?! Могла ли Марианита понять, как тяжело, имея сына, и уже взрослого, если он, конечно, жив, не знать, где он и что делает. А потом еще эта история с женщиной, которая была дана ему богом… Забрала она его, ох забрала. С сыном поссорила, наговорила на парня, что плохо с ней обращался, а что сама к мужикам льнула – ни слова. Вот так-то. А больше ничего промеж них плохого никогда не было. Чистюля была, такой другой он и не видел; у нее в доме есть можно было хоть на полу. Это сказать ребенку?! Ясно, нет. Но оставить ее вопрос без ответа не захотел, а потому полез под нары, достал карету и отдал ее Марианите. Посадив девочку на свою дощатую кровать, принялся возить по ней свое произведение. Марианита прильнула к Каретнику и от радости подняла страшный крик, на который прибежал отец. Прибежал готовый ко всему, но, увидав происходящее, обомлел. И тут же существовавшее между ними недоверие умерло.
С того самого дня Зе Каретник узнал, что Счастливчик получил от хозяина приказ следить за ним, особенно тогда, когда хозяйские сыновья были с ним рядом. Диого Релвас опасался за сыновей, и не без основания, если бы характер у Зе Каретника был потверже.
– Алентежец ли я, кум Зе? Нет-нет, я родился и был крещен в приходе Валада, что тоже на Тежо. И сюда приехал мальчиком. Мой отец был очень известным здесь в свое время человеком – Счастливчиком его прозвали.
Шико вскоре умолк, а Зе ни о чем его не спрашивал, думая о мести своему обидчику, которой так боялся хозяин.
Однако история Счастливчика стала ему все же известна в один из летних вечеров. У Мигела Жоана был день рождения. Зарезали поросенка, и все вместе собрались в кухне у Шико Счастливчика. Зе Каретник был, как обычно, зол, он хмурился и мало ел, но Мигел заставил его пить, чтобы залить вином старую злобу. Разговор шел о лошадях, быках и падеже скота, ну, и каждый не преминул рассказать что-нибудь о себе, как и Шико. – Моего отца звали Антонио. Антонио дос Рейс, но для всех, кто его знал, он был Тоино Хвастун. Служил он в конюхах у графов Кадавал [34], был старшим. И как-то сподобился увидеть Дона Мигела, одетого в костюм пастуха с палкой на плече – ну, архангел, да и все тут, – Дон Мигел поджидал мулов, – рассказывал Шико Счастливчик. – Потом началась война, и отец пошел на войну. Мне он много раз говорил, что человек ради друга должен быть там, где он нужен. А сеньор Дон Мигел был его другом, в этом я уверен. Они ведь не один раз фанданго танцевали; мой-то старик был мастер танцевать фанданго, ну а король еще большим был мастером в этом деле, он ведь во всех делах был лучшим, конечно до того, как проклятые мулы прошли по нему и сломали ему ногу. Мулы-то были пятнистые [35] – должно быть, либералов или ими наученные. Они были тут же убиты и сожжены, чтобы впредь всем пятнистым было неповадно кого-либо топтать и чтоб знали, что их ждет.
И такое – отец мне рассказывал – случалось со многими.
Он видел, как сжигали либералов, после того как народ плевал на них, бил их, когда их вели к виселице; они шли пешком и босые, а народ на улицах собирался, чтобы наказать их, а дворяне на все это смотрели из-за занавесок на окнах, это был настоящий праздник, и монахи ели сладости и пили хорошие вина, потому что эти бездельники были против святой веры и против короля…
Они шли одетые в белое, мой отец видел их, эти бездельники должны были вокруг виселицы обойти, прежде чем им на шею набрасывали петлю и палач надевал на голову белый капюшон и спускал на плечи, потом они принимались плясать в воздухе и плясали до тех пор, пока их не опускали на землю. Некоторым рубили головы и насаживали на длинные палки, чтобы опять же все «пятнистые» видели, что их ждет, ну а тела сжигали со всеми другими приговоренными к смерти…
Страшное дело, похоже. Я никогда такого не видел, а хотел бы увидеть…
Они вроде бы живые: шевелят руками и ногами, точно идут на небо, ан нет, прямехонько в ад попадают, уверен, души их в аду, а тело, став пеплом, – в море…
И отец еще говорил, что убили не всех, кого следовало. Здесь, в Алентежо, убили больше тридцати прямо в замке Эстремос, топором, и вдвое больше в Вила-Висозе. Это тех арестованных, что пересылали из Лиссабона в крепость Алвас; они недостойны были тюрьмы, потому что им пособлял дьявол и они брали верх в войне, и мой отец должен был бежать и скрываться вместе с другими в алентежской глуши, а то и в Алгарве [36] и прибиться к Ремешидо [37]. Вот это был человек! Стоил всех генералов «пятнистых»…
Мой отец прошел с ним всю войну. Он был маленького роста, но крепкий, борода длинная, длиннее, чем у отца этих молодых сеньоров, ну, у Диого Релваса… Вот будучи при нем-то, при Ремешидо, отец мой и получил кличку Счастливчика, а я уж по отцу Шико Счастливчик. Отца никогда и нигде с тех пор никто иначе и не называл. С Ремешидо не знаю даже сколько тысяч солдат было; они исколесили нашу землю, появлялись и исчезали, как облако, и вот однажды столкнулись с большим отрядом, которым командовал этот несчастный Марсал Эспада [38], и вот его люди, более десяти человек, напали на моего отца, и он отбился и сумел уйти от них…
С тех пор никто больше не звал его Тоино Хвастун, а только Счастливчик.
Ремешидо был король гор, мигелист, да, сеньор, и мой отец был с ним до конца его дней и всегда смело смотрел смерти в лицо… Однажды Ремешидо арестовали, отдали под трибунал и приговорили к смерти. Ремешидо к смерти!
Как раз сегодня… ведь сегодня второе августа, ему бы шестьдесят исполнилось. Сколько вам, Мигел?
– Семнадцать.
– А мой отец даже после смерти Ремешидо еще сражался… И командовал им уже падре Марсал Эспада – его убили, когда он пытался бежать. Даже испанцы не помогли.
Однажды я спросил своего отца: сколько же он из своего ружья убил этих «пятнистых», и он ответил, что не знает, потому что не всех убил. Зло так ответил. В Португалии все идет к худшему…
Потом он на какое-то время вернулся в Валаду. Наделал детей: женщинам он нравился за храбрость, тут и я на свет появился, последним я был, потому-то он меня даже родной матери не оставил. Но вот после войны конюхом он больше никогда не был. Жил охотой, попадал точно, даже не знаю со скольких метров, в горлышко бутылки! Вот потому-то сеньор Диого Релвас и взял его к себе.
Мне было уже пять годков, когда мы приехали сюда. Теперь-то мне уже тридцать, а меня он заделал в шестьдесят. Матери моей было двадцать, девушка она была, да, видно, выбора у нее не было. И умерла она раньше отца. Высохла от чахотки, как высыхает дерево от засухи.
Зе Каретник никогда и не думал, что Шико Счастливчик способен так долго говорить. И он позавидовал ему: иметь бы такой характер, как у его отца, чтобы спросить этих двоих, что сидят напротив, кто же из них запачкал его постель.
– А самому тебе приходилось убивать? – спросил Антонио Лусио.
– Нет, никогда, – ответил Счастливчик. Все четверо сидели за столом.
– Только однажды… – продолжал Шико. Но тут же умолк.
– Что однажды? – спросил Мигел Жоан.
– Рассказывай, – потребовал Антонио Лусио, наливая ему до краев рюмку.
И они увидели, как дрогнули его руки, поглаживающие поднимавшиеся вверх усы.
– Да был тут один тип, Кинтас. Он у сеньоров арендовал эту землю. Не захотел он как-то раз платить арендную плату, объяснил, что урожай был плох, и даже пригрозил вашему отцу, что убьет его, если тот будет докучать ему.
Чуть заметная улыбка тронула его губы и, выждав какое-то время, расплылась по всему лицу, отчего черные маленькие глазки Зе Счастливчика заблестели.
А хозяин Диого еще и добавил, выразил свое презрение – сослал в эту глушь вместе с тем, кто надругался над его честью. Черт побери! Диого Релвасу ничего не стоит унизить человека. А что он плохого сделал этим людям?! Служил им верой и правдой более пятидесяти лет. Зе Каретник – мастер на все руки: иди сюда, Зе, посмотри, сможешь ли сделать такую же красивую карету, как эта? А он, с его-то искусством, был всегда готов к услугам, готов в лепешку расшибиться, но повторить красивую линию экипажа, недосыпал, недоедал, все работал, лишь бы увидеть плоды своего труда – экипаж или коляску, которые со впряженными лошадьми казались бы сошедшими с картинки. Его же честь запачкали, он пожаловался, пожаловался тому, кому и должен был пожаловаться, так его бросили сюда, в эту навозную кучу.
Он вынашивал месть, которая неизвестно где умещалась в его тщедушном теле, и, должно быть, потому частенько беседовал сам с собой. Бред сумасшедшего, сказал бы любой, кто услышал его язвительные слова, адресованные тишине, и увидел зверский оскал редких зубов, будто у него что-то вырвали из рук. И тут же он брал инструменты и принимался трудиться с таким усердием, словно нарочно истязал себя, и причитал, разматывая клубок печальных воспоминаний. Но время от времени кровь его закипала, и в припадке ярости он принимался кричать на стены под навесом, где он работал, срывал с головы шапку, бросал под ноги и топтал ее, припрыгивая на ней, как будто в него вселялся дьявол. Когда же злость тихо тлела, он садился на землю и закуривал сигарету. И всегда глядел на нож. Точил его каждый день, а то и по нескольку раз в день и все мечтал, как испробует его на шее того, кто отравил ему последние годы. Кто же из них?! Кто из них двоих? Дьявол кивал то на одного, то на другого. И вместе с тем он чувствовал, что не способен действовать, он – дерьмо собачье, вот он кто, если бы он был способен на кровавую месть, но людям, подобным этим… Потому-то он и разговаривал сам с собой. Разговаривал и бесился, все сразу, не стараясь скрыть кипевшую в нем злобу.
У конуры сторожевых псов свистел себе всласть Шико Счастливчик, свистел, ну прямо как духовой оркестр. Слушать его было одно удовольствие. Даже собачья свора притихала, переставая лаять и выть, как только он складывал губы колокольчиком и в воздухе начинал дрожать тонкий пронзительный звук. На этом крохотном инструменте он исполнял только торжественные марши, но исполнял великолепно, переходя от кларнета к тромбону и от тромбона к горну, неожиданно давая барабанную дробь и громкий звук тарелок. В особые моменты он закрывал черные маленькие глаза, чуть раскачивался из стороны в сторону, в такт ритму, и внимал воображаемой дирижерской палочке. Однако и это не умеряло разгоревшегося костра злобы Зе Каретника, подозрительного к этому музыканту, который всегда кружил вокруг и выслеживал его. Он считал, что этим самым искусным свистом псарь как бы отводил от себя подозрение, что намерен раскрыть секрет его мастерства. А потому Каретник все время старался сбить его с толку своим поведением: он то упорствовал в работе, то ломал все, что было им сделано.
Поглядывая друг на друга враждебно, они разговаривали намеками, и ни тот ни другой не переходил установленной или воображаемой границы, которая мешала даже общению за столом. Радость свою Шико Счастливчик выражал разве что в свисте. А вообще он был угрюм и мрачен. И его резкий голос, казалось, угрожал всем, даже хозяйским детям, когда он им готовил лошадей для верховой езды и спускал сторожевых собак, следовавших за ними по пятам во время прогулки.
Худой, на чем только держались брюки, с тощими ногами и широкой грудью, Шико Счастливчик был наделен руками силача – длинными и крепкими – очень неопрятен, носил пышные усы, которые подкручивал вверх до бакенбард, точно желал, чтобы они соединились с ними навечно. Жена Шико Счастливчика приходила к ним с дочкой и приносила еду, которую все четверо ели под навесом, в полной тишине, пока девчонке за первую же попытку пошалить не перепадала оплеуха от матери. Тут девочка заливалась слезами и соплями и успокаивалась только у отца, который брал ее на руки, после чего она засыпала. Зе Каретник был скрытен и с Шико Счастливчиком, да и если бы не был скрытен, все равно было ясно, что жили они недружно, хотя все алентежцы подозрительны и неискренни. Но девочку Зе Каретник любил, да, любил, тысяча чертей! Ведь дети не повинны в преступных делах взрослых. В общем-то, говорить о преступлениях этих людей он не имел никакого права: они ему не сказали даже плохого слова – ни плохого слова, ни грубости, а могли бы. В сущности, Шико Счастливчик всего лишь следил за его работой, ведь очень может быть, что он просто решил научиться его ремеслу, а почему бы и нет? Только перенять его секрет не так-то просто. Ведь ремесло каретника – дело тонкое, куда до него псарю!
Как– то, когда двое бездельников Антонио Лусио и Мигел Жоан предавались сиесте, Зе Каретник принялся мастерить из крупных желудей маленькую, так, пяди в две, карету с четырьмя колесами и одной длинной оглоблей, за которую ее можно было везти и в которую Марианита могла бы впрячь большой желудь или какое-нибудь насекомое, готовое послужить ей вместо лошади. Все это он делал молча, раздираемый злобой из-за умершей, как видно в зародыше, мести. По сделанной вещи он прошелся вначале напильником, потом наждачной бумагой, потом покрыл голубой краской и нарисовал на колесах едва различимые красные и желтые цветы. А увидев свое произведение готовым, расстроился. Бисер свиньям!… И спрятал карету под нары, на которых спал. «Нары заключенного», -зло подумал Зе.
Но вот как-то утром в гости к нему пришла Марианита. Говорила она мало и плохо, но все же, заикаясь, спросила, нет ли у него детей. Рассказать ей правду? Зачем?! Могла ли Марианита понять, как тяжело, имея сына, и уже взрослого, если он, конечно, жив, не знать, где он и что делает. А потом еще эта история с женщиной, которая была дана ему богом… Забрала она его, ох забрала. С сыном поссорила, наговорила на парня, что плохо с ней обращался, а что сама к мужикам льнула – ни слова. Вот так-то. А больше ничего промеж них плохого никогда не было. Чистюля была, такой другой он и не видел; у нее в доме есть можно было хоть на полу. Это сказать ребенку?! Ясно, нет. Но оставить ее вопрос без ответа не захотел, а потому полез под нары, достал карету и отдал ее Марианите. Посадив девочку на свою дощатую кровать, принялся возить по ней свое произведение. Марианита прильнула к Каретнику и от радости подняла страшный крик, на который прибежал отец. Прибежал готовый ко всему, но, увидав происходящее, обомлел. И тут же существовавшее между ними недоверие умерло.
С того самого дня Зе Каретник узнал, что Счастливчик получил от хозяина приказ следить за ним, особенно тогда, когда хозяйские сыновья были с ним рядом. Диого Релвас опасался за сыновей, и не без основания, если бы характер у Зе Каретника был потверже.
– Алентежец ли я, кум Зе? Нет-нет, я родился и был крещен в приходе Валада, что тоже на Тежо. И сюда приехал мальчиком. Мой отец был очень известным здесь в свое время человеком – Счастливчиком его прозвали.
Шико вскоре умолк, а Зе ни о чем его не спрашивал, думая о мести своему обидчику, которой так боялся хозяин.
Однако история Счастливчика стала ему все же известна в один из летних вечеров. У Мигела Жоана был день рождения. Зарезали поросенка, и все вместе собрались в кухне у Шико Счастливчика. Зе Каретник был, как обычно, зол, он хмурился и мало ел, но Мигел заставил его пить, чтобы залить вином старую злобу. Разговор шел о лошадях, быках и падеже скота, ну, и каждый не преминул рассказать что-нибудь о себе, как и Шико. – Моего отца звали Антонио. Антонио дос Рейс, но для всех, кто его знал, он был Тоино Хвастун. Служил он в конюхах у графов Кадавал [34], был старшим. И как-то сподобился увидеть Дона Мигела, одетого в костюм пастуха с палкой на плече – ну, архангел, да и все тут, – Дон Мигел поджидал мулов, – рассказывал Шико Счастливчик. – Потом началась война, и отец пошел на войну. Мне он много раз говорил, что человек ради друга должен быть там, где он нужен. А сеньор Дон Мигел был его другом, в этом я уверен. Они ведь не один раз фанданго танцевали; мой-то старик был мастер танцевать фанданго, ну а король еще большим был мастером в этом деле, он ведь во всех делах был лучшим, конечно до того, как проклятые мулы прошли по нему и сломали ему ногу. Мулы-то были пятнистые [35] – должно быть, либералов или ими наученные. Они были тут же убиты и сожжены, чтобы впредь всем пятнистым было неповадно кого-либо топтать и чтоб знали, что их ждет.
И такое – отец мне рассказывал – случалось со многими.
Он видел, как сжигали либералов, после того как народ плевал на них, бил их, когда их вели к виселице; они шли пешком и босые, а народ на улицах собирался, чтобы наказать их, а дворяне на все это смотрели из-за занавесок на окнах, это был настоящий праздник, и монахи ели сладости и пили хорошие вина, потому что эти бездельники были против святой веры и против короля…
Они шли одетые в белое, мой отец видел их, эти бездельники должны были вокруг виселицы обойти, прежде чем им на шею набрасывали петлю и палач надевал на голову белый капюшон и спускал на плечи, потом они принимались плясать в воздухе и плясали до тех пор, пока их не опускали на землю. Некоторым рубили головы и насаживали на длинные палки, чтобы опять же все «пятнистые» видели, что их ждет, ну а тела сжигали со всеми другими приговоренными к смерти…
Страшное дело, похоже. Я никогда такого не видел, а хотел бы увидеть…
Они вроде бы живые: шевелят руками и ногами, точно идут на небо, ан нет, прямехонько в ад попадают, уверен, души их в аду, а тело, став пеплом, – в море…
И отец еще говорил, что убили не всех, кого следовало. Здесь, в Алентежо, убили больше тридцати прямо в замке Эстремос, топором, и вдвое больше в Вила-Висозе. Это тех арестованных, что пересылали из Лиссабона в крепость Алвас; они недостойны были тюрьмы, потому что им пособлял дьявол и они брали верх в войне, и мой отец должен был бежать и скрываться вместе с другими в алентежской глуши, а то и в Алгарве [36] и прибиться к Ремешидо [37]. Вот это был человек! Стоил всех генералов «пятнистых»…
Мой отец прошел с ним всю войну. Он был маленького роста, но крепкий, борода длинная, длиннее, чем у отца этих молодых сеньоров, ну, у Диого Релваса… Вот будучи при нем-то, при Ремешидо, отец мой и получил кличку Счастливчика, а я уж по отцу Шико Счастливчик. Отца никогда и нигде с тех пор никто иначе и не называл. С Ремешидо не знаю даже сколько тысяч солдат было; они исколесили нашу землю, появлялись и исчезали, как облако, и вот однажды столкнулись с большим отрядом, которым командовал этот несчастный Марсал Эспада [38], и вот его люди, более десяти человек, напали на моего отца, и он отбился и сумел уйти от них…
С тех пор никто больше не звал его Тоино Хвастун, а только Счастливчик.
Ремешидо был король гор, мигелист, да, сеньор, и мой отец был с ним до конца его дней и всегда смело смотрел смерти в лицо… Однажды Ремешидо арестовали, отдали под трибунал и приговорили к смерти. Ремешидо к смерти!
Как раз сегодня… ведь сегодня второе августа, ему бы шестьдесят исполнилось. Сколько вам, Мигел?
– Семнадцать.
– А мой отец даже после смерти Ремешидо еще сражался… И командовал им уже падре Марсал Эспада – его убили, когда он пытался бежать. Даже испанцы не помогли.
Однажды я спросил своего отца: сколько же он из своего ружья убил этих «пятнистых», и он ответил, что не знает, потому что не всех убил. Зло так ответил. В Португалии все идет к худшему…
Потом он на какое-то время вернулся в Валаду. Наделал детей: женщинам он нравился за храбрость, тут и я на свет появился, последним я был, потому-то он меня даже родной матери не оставил. Но вот после войны конюхом он больше никогда не был. Жил охотой, попадал точно, даже не знаю со скольких метров, в горлышко бутылки! Вот потому-то сеньор Диого Релвас и взял его к себе.
Мне было уже пять годков, когда мы приехали сюда. Теперь-то мне уже тридцать, а меня он заделал в шестьдесят. Матери моей было двадцать, девушка она была, да, видно, выбора у нее не было. И умерла она раньше отца. Высохла от чахотки, как высыхает дерево от засухи.
Зе Каретник никогда и не думал, что Шико Счастливчик способен так долго говорить. И он позавидовал ему: иметь бы такой характер, как у его отца, чтобы спросить этих двоих, что сидят напротив, кто же из них запачкал его постель.
– А самому тебе приходилось убивать? – спросил Антонио Лусио.
– Нет, никогда, – ответил Счастливчик. Все четверо сидели за столом.
– Только однажды… – продолжал Шико. Но тут же умолк.
– Что однажды? – спросил Мигел Жоан.
– Рассказывай, – потребовал Антонио Лусио, наливая ему до краев рюмку.
И они увидели, как дрогнули его руки, поглаживающие поднимавшиеся вверх усы.
– Да был тут один тип, Кинтас. Он у сеньоров арендовал эту землю. Не захотел он как-то раз платить арендную плату, объяснил, что урожай был плох, и даже пригрозил вашему отцу, что убьет его, если тот будет докучать ему.
Чуть заметная улыбка тронула его губы и, выждав какое-то время, расплылась по всему лицу, отчего черные маленькие глазки Зе Счастливчика заблестели.