Она сказала, что иметь дневник – это так прекрасно, что во Франции почти все девушки ведут дневники и даже рисуют в них, но дневник нужно хранить в надежном месте, так как взрослые – они ведь не понимают, что каждый человек может иметь свои секреты, – стремятся знать все о своих детях. Мадемуазель и место нашла, куда я должна была его прятать. Я спросила ее, что такого она во мне увидела, что сразу же посоветовала завести дневник, а мадемуазель улыбнулась – у нее была хорошая улыбка, Антонио Лусио был влюблен в нее и потому знал французский лучше меня – и посмотрела на меня долгим взглядом, отчего я покраснела, тогда мадемуазель Жилъбер сказала, что по тому самому, о чем я сейчас подумала, глядя на нее. Да, но, описывая все это, я попусту трачу время.
   А завела я дневник из-за моей сестры Марии до Пилар (сейчас я напишу имена всех, а потом разорву все это); я заметила, что Мария до Пилар заняла мое место в отцовском сердце, и это открытие сделало меня несчастной; именно тогда я и поняла, что утратила со смертью матери, и, ведя дневник, я постепенно начала разделять чувство Антонио Лусио: его ненависть к Марии до Пилар; сколько раз мы ее били, когда она спала, и никто не мог понять, почему вдруг она принималась плакать среди ночи, ее даже возили в Азамбужу к доктору Малдонадо, предполагая, что она больна какой-то редкой болезнью. Теперь, когда той ревности уже нет, я могу признаться, что из-за всего этого у меня болели руки и спина и еще меня рвало часто после еды, в желудке была какая-то тяжесть, и он ничего не принимал.
   Но в общем-то я завела дневник больше всего из-за Него, а не кого-либо другого, о ком я пишу, и теперь опять-таки из-за Него я достала дневник оттуда, куда мы его запрятали с мадемуазель Жилъбер. Два дня его дома не было – он был в Лиссабоне, но как только вернулся, тотчас пришел ко мне, чтобы рассказать, о чем он беседовал с министром, для нашей семьи все было не так ужасно, как для других семей, и над Руем никакой такой страшной угрозы, по сути дела, не висело, да и причин, чтобы так волноваться, тоже не было; и если закрылся Португальский банк, то совершенно естественно то же должно было произойти и с Народным, банком, как и всеми остальными, он говорил и о положении дел в торговле, на что я не обратила внимания, и кончил все тем же, сказав, что Араужо слишком высокомерны, ведь всего того, что случилось, могло бы и не быть, если бы Руй приехал к нему и послушался его совета; а я ему ответила, что вина все же его, и все знают, что он не любил Руя, и Руй это понял раньше всех, чуть ли не на следующий день после свадьбы, вина ваша, сказала я ему и очень жалела, что не могла его ударить. Интересно было бы на него посмотреть, если бы я его ударила! Но я сдержалась и оттого, что сдержалась, чуть не расплакалась, но не расплакалась, лишь бы он не стал меня жалеть, не стал выказывать свою доброту. Ему было всегда приятно выглядеть добрым – это я хорошо знаю. Но тут он спросил: моя вина? Я так, например, не считаю, что это произошло по моей вине. И он начал говорить о жизни Руя до женитьбы, что Руй был бездельником, имел уйму любовниц и что после женитьбы – это ему доподлинно известно – Руй не оставил своих холостяцких привычек, а что Он старался уберечь меня, но вынужден был согласиться на этот брак, так как я хотела убежать из дома. В тот день отец побил меня в первый раз, потом все же решил отдать меня за Руя, зная, что я способна привести в исполнение свою угрозу, даже сам поехал в Лиссабон и привез Руя. На все сказанное я ему ответила, что в некоторых вопросах все мужчины одинаковы – у всех есть женщины на стороне; тут я пристально посмотрела на него и поняла: до него дошло то, на что я ему намекала, но он быстро ушел от этого разговора; мне было приятно видеть, что и он уходит от некоторых разговоров.
   А было ли мне приятно увидеть его трусость?
   И я это поняла, когда он опять напомнил мне, что Руй был слабым, тогда я ему ответила, что и он тоже слабый, он кивнул головой, потом улыбнулся, подошел ко мне и поднял руку, чтобы погладить мою голову, но я тоже подняла руку, попросив до меня не дотрагиваться. Так мы – он и я – стояли с поднятыми руками, и тут я испугалась его взгляда и сказала «простите меня» вместо того, что собиралась сказать ему прямо в лицо: меня остановила мысль о детях, и особенно о том ребенке, который был у меня в животе, ведь я знаю, Он, если бы в тот момент я не смирилась, пустил бы их по миру – он вполне на то способен. Только сегодня я поняла, насколько я слаба, хоть и считаю себя хозяйкой своих желаний и способна говорить людям не всегда уместные вещи. Как часто я их говорила Рую…
   Теперь я раскаиваюсь в этом и не хочу писать то, что по этому поводу думаю, знаю только: мне двадцать лет и я вдова.
   Однако продолжать жить в этом доме не могу, не могу. Всегда думала, что здесь, в этом доме, я была счастлива или почти счастлива, а теперь вдруг…
   К чему бы привели меня эти размышления?
   Я поняла, и совершенно ясно, так, будто увидела воочию: мне не под силу больше выносить этот тихий ад.

Глава VI. Правда женского рода, а потому нуждается в поправках

   Если бы Диого Релвасу удалось заглянуть через плечо дочери и увидеть, что она пишет, он бы прервал ее занятие следующими словами: «Стараешься пригнать правду к своей мерке?» – и, без сомнения, добавил бы свое «или н-нет?» с особым нажимом на «эн», густым низким голосом, который так пришелся по душе министру. (Да, к министру не обращаются каждый день, каков бы он ни был. И хорошо, что так. Ведь министр перестает быть человеком, чтобы стать учреждением, в котором бдительно несут службу секретная полиция, усатые генералы, их солдаты и бумаги, которые всему голова. Закон – это очерченный мелом круг около индюка, который должен быть обезглавлен и который не способен выбраться за белую черту только потому, что боится увидеть за ней пропасть, хотя черту эту могут уничтожить капли дождя.) Об этом, должно быть, Диого Релвас думал, когда разговаривал с дочерью: ведь именно с этими мыслями он вернулся из Лиссабона. Впрочем, это же Диого Релвас готов был сказать своему бухгалтеру, так велика была потребность излить душу и так мала вера в членов Земледельческой комиссии, «принятой его превосходительством министром с должным уважением к входящим в ее состав членам и вниманием к значительности вопросов, которые должны быть обсуждены с видным государственным деятелем», как на следующий день писалось в газете.
   «Нет, Милан, здесь кое-что нужно поправить, – добавил бы он потом. – Мелочи, но мелочи всегда имеют большое значение. Ты ведь (разреши мне, хотя бы в мыслях, обращаться к тебе на «ты») согласилась с кое-какими моими поправками. Помнишь?… Н-нет?! Я тебе напомню. Люблю точность во всем. Ты пока помолчи.
   Вот когда ты второй раз сказала, что я не любил твоего мужа, – было такое? – я тебе ответил вопросом, который ты, конечно, считаешь бестактным, поскольку вопросом на вопрос не отвечают. Но я спросил тебя тогда: «А ты?!» Ты почувствовала себя неловко, тряхнула головой так, как только тебе одной свойственно, и хотела что-то сказать, но я предупредил твою ложь, напомнив тебе твое же признание. «Да, так, ну и что же?» Это все, что ты мне ответила. Ты не любила его, что т-точно. (Диого Релвас произносил с нажимом и слово «точно», потому что считал, что без нажима оно не так твердо звучит.)
   И это еще не все, имей терпение, дай мне сказать до конца. Ты тогда совершила еще одну из твоих выходок, выходок девчонки, которую я всегда баловал. Ты, Милан, злоупотребляешь моим терпением! Будь осторожна! Ты отвернулась, опустила глаза, но я увидел, не говори, что это не так, я ясно увидел ямочки на твоих щеках, которые появляются, когда ты улыбаешься, они-то и выдали тебя. Да, я увидел твою презрительную улыбку. Ты знаешь, что я думаю о тех, или, вернее, делаю с теми, кто меня презирает. Ведь презрение – это, пожалуй, единственное чувство, которое я не прощаю. Ненависть? Ненависть лучше. Так что уж лучше она, чем презрительная улыбка.
   Так я спрашиваю: может, ты считала его слабым, поскольку не верила, что он способен сменить тебя – такую красавицу – на другую женщину. Я не знаю, во всем ли ты права, но в этом-то ты, должно быть, права. Ты всегда была красивой девушкой, а сейчас ты еще краше. Как ужасно было бы для мужа, не всякого конечно, увидеть свою жену в трауре по случаю его смерти. Но как идет тебе траур!
   А потом ты мне рассказывала сама – я не просил – и без драматизма, с которым в тот вечер обвиняла меня, будто я способствовал смерти твоего мужа… Ты сама-то подумай, Милан, что ты говоришь! Так вот, ты мне рассказала, каким трусом он выглядел, когда вернулся домой и чуть ли не плача, говорил тебе о том, что произошло, вернее, что должно произойти, а уж несчастья-то пессимисты всегда шестым чувством угадывают, да еще накликают беды на свою голову и головы близких.
   Так вот я спрашиваю: могла ли ты любить такого человека? Так понимаешь ли ты теперь, что я, хоть никогда не был и не буду пессимистом, тоже предугадывал, предчувствовал, что Руй не для моей дочери, не для тебя, Эмилия Аделаиде. Я был не против него – я был за тебя!…
   Твой дед, как тебе известно, познакомился с его дедом, когда создавалась компания заливных земель, потом не раз входил с ним в разные сделки, как и я сам. Да, я сам, зная жадность этих людей, кровь которых горяча только тогда, когда речь идет о женщинах, всегда имел с ними дело и никогда не раскаивался. Только один раз я сказал тебе, но подчеркнул – посмотрим, помнишь ли ты, – подчеркнул слово «возможно», которое было самым значительным в сказанной фразе; так вот, только один раз я сказал: «Возможно, любовь придет потом». Редко, дочь, любовь приходит потом. Почему?! Тебе уже двадцать, ты вдова и останешься вдовой, как оставались вдовами на всю жизнь женщины в нашем роду, многие из которых тоже, да, тоже не любили своих мужей. Ты не сможешь дать детям отчима, потому что я жив… В деньгах, как и во всем прочем, чтобы вырастить, воспитать и выдать замуж или женить своих детей, ты нуждаться не будешь. Так что принимай вдовство как кару за любой совершенный тобой грех. Бог, видно, того желал.
   Да– а! Ты, конечно же, спросишь меня -почему?! Да вот по тому самому, что я тебе только что сказал, я ведь могу о некоторых вещах говорить… Возможно, когда-нибудь эти же слова ты повторишь своим детям. Любовь никогда не приходит потом, Милан. Она может захватить тебя, расти, сделаться мощной, как некоторые деревья нашего леса, но если было семя, брошенное в землю. Только семя любви дает побеги. Привить любовь невозможно. Дети?! Дети совсем другое дело. Птицы разносят семена, но только земля способна принять, взрастить и заставить цвести то, что несет в своем клюве перелетная птица. Земля обладает такой удивительной силой, которая человеку и не снилась. Ему с землей не тягаться. В любви по крайней мере. Тебя пленило ухаживание Руя, и ничего больше. Тебе было пятнадцать, а ему двадцать восемь; он-то уж знал жизнь! А ты, ты просто не желала знать, не желала знать, что она тебе готовила, чтобы тебя наказать!
   И еще, Милан: чаще всего, чтобы не сказать – почти всегда, даже когда женятся по любви, но любви маленькой, она исчезает, подобно тому как исчезает вода в некоторых рождающихся в наших землях ручьях. Почему?! Это уже разговор куда более тонкий! Но ты права: я уклонился от темы нашего разговора. Так вот, есть женщины… да и мужчины тоже, которые похожи на пустые раковины, хранящиеся в некоторых домах. Красивые, верно, приложишь ухо – без труда вообразишь, если способен конечно, шум моря, какой-то голос. А со временем понимаешь, что ничего в них нет, и голоса тоже. Вот некоторые люди в любви похожи на эти раковины. Хороши, чудо как хороши, мы их боготворим, но потом, а иногда и сразу, понимаем, что ничего в них нет. Они рождаются с лягушачьей кровью. И даже трудно понять, как можно внешне быть такими красивыми, все равно, будь то женщины или мужчины, а в любви такими холодными, бесцветными – ведь любовь украшает человека, наделяет его удивительной, особой интуицией на всю жизнь!
   Но я увлекся. Так вот, и ты можешь быть пустой раковиной, хотя… Ты должна понять меня: не мне, твоему отцу, судить теперь, что же выпало на долю Руя».
 
   Приблизительно это мог бы сказать Диого Релвас в подобной ситуации. И начал бы он разговор жестко, а закончил мягко. Хотя иногда бывало и наоборот; Диого Релвас не хотел быть однообразным. А может, причина была совсем иной: не дать возможность предположить заранее, как он его закончит. Скорее всего это, именно это.
   Но поскольку мы вносим кое-какие поправки в правду Эмилии Аделаиде, следует внести поправку и в правду Диого Релваса, то есть в то, что он сказал дочери относительно бесчисленных дел, каковыми был занят в Лиссабоне. Ведь в разговоре с Эмилией Аделаиде и с бухгалтером он и словом не обмолвился о вечере, проведенном в доме любовницы, той самой, с которой был в связи еще при жизни доны Марии Жоаны Ролин Вильяверде.
   Лиссабон, говорил он всякий раз, когда возникала необходимость ехать туда по срочному делу, касающемуся вопросов земледелия, – это болото. Там вязнут ноги. Но возможно, именно на болотах растут некоторые влекущие к себе цветы, и нет такого другого города, как Лиссабон, где бы мужчина мог жить тайно; некоторые совсем простые вещи только там и обретают простоту, утрачивая таинственность.
   Выйдя из банка зятя, где совещание по тем временам прошло не так плохо, Диого Релвас нанял экипаж и поднялся в нем вверх по Шиадо [20], где накупил всевозможных сладостей, шоколад, пирожки, крокеты – все свежее, крокеты так даже теплые, и отправился на улицу Лапа, такую тихую, ну прямо созданную для любовных свиданий и тайных встреч; приказав кучеру позвонить в колокольчик у садовой калитки, он чуть понервничал, опасаясь, что Розалии может не оказаться дома. А когда опасения были развеяны появившейся служанкой Этельвиной, с которой он обменялся быстрыми знаками, вошел в дом, предоставив той расплатиться с кучером и взять все покупки.
   Диого Релвас заслуживал этот отдых, без сомнения. После полученных от министра гарантий ему было просто необходимо восстановить душевное равновесие. Завтра у него уйма дел, к тому же он еще должен пойти к кондитеру на Шиадо – с изумлением здесь, на Шиадо, Диого Релвас увидел объявления о продаже двух магазинов и, хотя знал, что получить ключ дело не хитрое, все же хотел ощутить себя хозяином. Нет, Диого Релвас не собирался открывать магазин, как и становиться торговцем. Однако, может, имеет смысл уплатить арендную плату за несколько месяцев… Ведь либо стране крышка, либо налетевшая буря утихнет. А когда буря утихнет, то два магазина на Шиадо воздадут ему сторицей. Диого Релвасу не нравилось, когда деньги и дети были недвижимы – это казалось ему признаком болезни.
   Когда обо всем этом он рассказал Розалии, она испугалась. Тогда, удобно расположившись в кресле, Диого Релвас стал поверять ей все, что произошло с того самого дня, когда он был здесь в последний раз. Однако объявления о продаже магазинов не шли у него из головы. Она успокаивала его: держала голову на коленях, гладила, хотя кружевные рукава ее платья щекотали лицо Релваса, раздражая их обоих. При других обстоятельствах он тут же бы ее раздел… А может, он собирается остаться у нее на ночь? «Да, в Лиссабоне такого еще не случалось. Никогда!… Либо ждать беды, либо, как ты говоришь, покупка магазинов обернется выгодной сделкой». И Розалия начала тайно питать надежду, что один из магазинов будет записан на ее имя. Магазин товаров для женщин, все dernier cri [21] и все из Парижа. Нужно подумать о названии. Как это умеют делать французы!… Champs Elysees [22], например. Плохо, что Релвасу, всегда в срок выплачивавшему ей содержание, наверняка не понравится ее желание потакать прихотям богачей.
   Розалия была галисийкой из Ла-Коруньи; она приехала в Португалию, чтобы посмотреть, такие же здесь дожди, как в Галисии, или нет. Но летние дожди здесь были не слишком обильные, как и щедрость Релваса. И все же мощь этого цыгана ее влекла. У него было все, что хотела бы видеть Розалия в мужчине, не хватало только, чтобы он бил ее.
   За окнами шел дождь, моросящий дождь, на который они оба смотрели, – он-то и был причиной, почему ей в голову пришло такое сравнение. Но тут ей вспомнилась песенка ее родных мест:
 
Cando chove e fai sol
Anda o demo рог Ferrol
Con un sac о d'alfileres
Parapical as mulleres…
 
 
Когда льет дождь, но светит солнце,
То дьявол ходит под оконцем
С мешком булавок за плечами,
Чтоб строить козни каждой даме (галисийск.).
 
   Диого Релвас тоже думал о дождливом вечере и о женщинах. Вдруг он громко засмеялся и тут же зевнул.
   – Почему мой милый смеется?
   – Я вспомнил один дождливый вечер, который излил на меня всю небесную влагу, пока я ждал, когда же муж моей маркизы уйдет из дома. И прождал целых три часа…
   – И дождался?
   – Конечно, Розалия. Удача моему роду не изменяет.

Глава VII. В душе каждого мужчины сидит необъезженный жеребец

   – Избави бог!
   – Вы говорите, избави бог, однако многие мужчины взяли в моду благородство, храбрость, а то и преданность, настоящую преданность лошадей. Но среди лошадей ведь есть и клячи. А среди мужчин? И среди мужчин тоже их хватает. Я знаю, что говорю. Достаточно взглянуть на доктора Менданья, чтобы увидать подобную скотину. Или н-нет?
   Когда дела в Лиссабоне шли как надо, Диого Релвас не забывал – это превратилось в своего рода порок – заглянуть в конный клуб или клуб любителей боя быков, где он оказывался в кругу знакомых – куда реже, друзей! – с которыми любил перекинуться словом. Те же, по горло сытые городскими сплетнями, с удовольствием слушали разглагольствования Диого Релваса о быках и лошадях, самым большим знатоком которых на полуострове, похоже, был он. Вызвать его на разговор труда не составляло. Достаточно было задеть его тщеславие, хотя делать это надо было очень осторожно, так как Релвас для потехи не годился. Сказанное мог подтвердить некий щеголь виконт, которого землевладелец здорово покалечил. Торжественный и сдержанный в манерах, обычно он легко поддавался и начинал беседу, но мог и взбрыкнуть, разойтись и показать свое нутро. Никому не советовал он вызывать его на это. Нутро у него не шелковое, добавлял он.
   Но в тот день Диого Релвас был в хорошем расположении духа. С «черной недели», той самой, когда умер его зять, прошел почти год, и Релвас чувствовал полное согласие со своей совестью. Все, что он хотел, он сделал, а это было главное, самое главное, к чему он в жизни стремился.
   – Когда я вижу строптивого коня, рвущегося вперед, хотя всадник его осаживает, мне на ум всегда приходят люди, которые столь же строптивы, и не почему-либо, а из-за дешевого упрямства. Натягиваешь правую вожжу, а они подаются влево или вовсе упрутся, и все тут, и только шпоры и дубинка заставляют их идти туда, куда нужно. А то и клячами становятся… Бывают и злопамятные.
   – Все мы немного злопамятны, – вставил один из присутствовавших.
   – Согласен…
   Он сказал это зло и продолжал рассуждать в том же тоне:
   – Так, либерал терпеть не может абсолютиста, а прогрессист – возрожденца. Такое сплошь и рядом и у лошадей: когда конь мышастой масти не выносит гнедого или каких других. Так же и у политиков: признают одних и не признают других, разве что их вынудят это сделать, пустив в ход зубы или копыто. Упрямы!
   Все смеялись.
   Диого Релвасу нравилось забавлять слушающих подобного рода разговорами – это, как говорил он сам, льстило его самолюбию, а кроме того, в беседе всегда всплывали какие-нибудь финансовые и политические мелочи, которые для него были очень важны. Он никогда не забывал, как прибрал к рукам несколько гектаров равнинных земель, прилегающих к его собственным, только потому, что услышал, сидя именно здесь, на maple [23], в один из холодных вечеров, когда в дверь стучалась осень, разговор, полный недомолвок об этих самых землях.
   – В кусающихся людях и клячах нет недостатка. А вот в мужчинах, которые брыкаются, из тех, что не знают своего хозяина? Да и они в избытке! Лошадей, что брыкают идущую рядом пристяжную, – меньше, ей-богу. А теперь еще то, что свалилось на нас, этот кризис… сколько мужчин закусили удила и бросились прочь? Как это на заливных землях называем мы таких лошадей? Так вот, как я сказал вначале, и, думаю, хорошо сказал: в душе каждого мужчины сидит необъезженный жеребец.
   – Друг Релвас, есть мужчины, в душе которых сидит хитрец.
   – Возможно, возможно… тесто в конце концов одно и то же. Более или менее, – поправился он. Потом принялся за свое: – Вы уже видели… всем нам они – эти типы с потухшим взглядом и сигарой в углу рта – во где. Они ведь даже не курят. А в Рибатежо, говорят, есть лошади, которые курят, те, что хватают все что ни попадя, чтобы съесть. Одинаковы. Ну просто две капли воды. Близнецы-братья по сонливости, глупости и безразличию. А те, что упрямы? Только те, кто не знает упрямства лошадей, не видят кровного родства между упрямцами человеческого и лошадиного рода. И вся разница в их судьбе: я, который люблю чистокровность, о чем свидетельствует тавро моего дома, сразу же, как только вижу животное с этим дефектом, приказываю убить, если, конечно, нет средства дефект исправить.
   – Лучше продавайте его цыганам…
   – Да я бы себе пустил пулю в лоб, вот сюда, если бы увидел хоть одно животное с тавром Релвасов в руках цыган, да еще на ярмарке. Цыгане хороши в Андалузии и когда пляшут. Я даже их песни не люблю – они меня в тоску вгоняют.
   Неожиданное и несколько странное молчание воцарилось на какую-то долю секунды. Диого Релвас смотрел через окно на улицу, неотступно думая о только что сказанном. Людей надо воспитывать так же, как лошадей. Это точно…
   – Так вот! Человека можно воспитать так же, как лошадь, а поэтому, и скорее всего поэтому, а не почему-либо другому, я и считаю, что душа мужчины – это необъезженный жеребец.
   Ни на кого не глядя, он смотрел прямо перед собой и поглаживал свою черную бороду, уже тронутую сединой.
   – На манеж конь выходит диким, а уходит он с манежа смирным. И тут, на манеже, иногда приходится попотеть, и больше, чем на жатве. Выходит – пальцем не тронь, а уходит – настроенная гитара. Так что дело за гитаристом. Жизнь-то ведь то же, что манеж, точно манеж. Есть люди, что падки на сахар, тот самый сахар, что мы даем лошадям со своей ладони, чтобы конь видел того, кто ему дает, и понимал, что хозяин потребует послушания. Лошадь прекрасно знает, зачем ей дают сахар… Вот теперь я спрашиваю: вы все еще говорите «избави бог»?
   Он обращался к одному старику с моноклем, который в самом начале прервал его, но с тех пор сидел молча, не улыбаясь и бледнея с каждой минутой.
   – Извините, Релвас, извините. Но к душам людей все-таки притрагиваются божьи персты.
   – Ничего подобного, господин советник. Бог придает форму глине, а мы ему помогаем. Это все требует терпения, требует кнута и пряника. И каждый занят своим делом. Весь секрет в этом, именно в этом.
   Близилось время ужина, и собравшиеся стали расходиться. Диого Релвас еще какое-то время оставался в клубе – может, он пойдет в театр, а поскольку театр был рядом, не стоило сейчас уходить. Диого Релвас любил комедию. Но больше года не видел ни одного спектакля – естественно, со дня смерти зятя.
   Он прошел мимо Ассоциации сельского хозяйства, мимо банка, мимо кредитной кассы. Все было под угрозой банкротства. А он был уверен в себе, если в такое время хоть кто-нибудь мог быть уверен в себе. Половина доходов государства шла на покрытие государственного долга. Лионский кредитный банк не переставал настаивать на уплате варварской суммы, которая была дана в долг государственной казне, им подпевали кредиторы компании «Братья Беринг и К°»; большая часть акций компании «Табак» ушла на покрытие процентов только внешнего долга, так сказать на припарки мертвому, чтобы успокоить кое-каких компаньонов и закупить серебро для монетного двора. В Португальском банке ему под большим секретом сообщили, что дефицит торгового баланса будет падать из-за отсутствия денег в казне и что в Лиссабоне, в одном только Лиссабоне, обанкротилось и закрылось более четырехсот магазинов. Не хотел бы он стать членом компании, берущей в свои руки монополии на спички?
   «Спички?! Это маленькие фабрики?… Они же будут экспроприированы, это ясно!»
   – В маленькой стране все маленькое должно умереть, – говорил ему сейчас доктор Менданья, единственный из членов клуба оставшийся с ним, чтобы убить время.
   – Ну и что же?! Всегда неплохо послушать этого хитреца. Не то чтоб я был в этом заинтересован…
   – А должны бы, понимаете? Вы связаны с «Табаком», а теперь еще и спичками бы занимались. Все, что имеет отношение к пороку, всегда прибыльно…
   – Доктору, конечно, известно мое отвращение, точнее – отвращение к делам, целью которых является получение прибыли, которая пойдет на строительство железных дорог – этих саламанкских авантюр… Кстати, я вам симпатизирую.
   – Вам не по душе железные дороги…
   – Не совсем то, доктор Менданья. Не так скоропалительно! Я ведь продолжаю торговать своими лошадьми и чем больше буду иметь с их продажи, тем больше утрачу. Вы же знаете, что министр финансов дал ссуду этой прожорливой волчице… Тридцать миллионов франков!… Тридцать, вы слышите?… Мы погибнем, с богом или чертом, но погибнем! И у меня такое впечатление, что скорее с чертом, да простит меня господь. И торжество по случаю победы этой волчицы будет оплачено нами…