– Собак уже нет, их увели, – прошептал ей томный голос.
   – А рука? – тем же томным голосом спросила уже улыбавшаяся Жулинья.
   – Рука просит разрешения остаться…
   Но как только кто-то, появившийся на пороге, произнес: «Мы в Рибатежо, Жулинья. Не забывайтесь», – рука тут же исчезла и голоса смолкли.
   То была Изабел Салгейро. Появившись в несколько неподходящий момент, она смотрела на раздосадованного мужа.
   – Здесь все трусы должны держать себя как храбрецы, – продолжала она, не смущаясь. – Поднимайтесь, сделайте над собой усилие… Мигел Жоан очень опечален вашим состоянием. Отнеситесь к нему с сочувствием.
   Дамы разделили между собой блошиное расположение, чувствуя, как блохи впиваются им в бедра в том самом месте, где предназначенное для верховой езды платье особенно плотно прилегало. И это, пожалуй, больше, чем что-нибудь, заставило Жулинью, которой предлагали руку помощи, подняться и выйти из хижины.
   Свежий утренний воздух успокоил ее. Напоил кровь кислородом.
   – Как эти блохи прожорливы. Они просто съели меня… Став невольным свидетелем разговора, состоявшегося между дамами, которые решили дать возможность и Констансе Бонфин разделить это кровопускание, То Ролин отпустил шутку: «Хижина эта типична, очень типична, нужно обязательно побывать в ней, чтобы понять происхождение всех па фанданго».
   – Теперь я твердо уверена, что способна исполнить фанданго, – сказала, почесываясь, но уже улыбаясь, Жулинья. Но как только вышла Изабел, с ужасом оглядывавшая свою блузку, которую осаждали насекомые, нервы Жулиньи сдали и она принялась хохотать, подпрыгивая на скамье, которую ей предложили для отдыха. Страх как рукой сняло.
   Потом она пришла в восторг от надетой на нее пастушеской одежды, припомнив Дона Мигела, своего короля, – настоящего, подлинного монарха крупных землевладельцев, который столько раз появлялся в одежде пастуха среди здешнего народа, безумно радовавшегося, потому что король шел во главе стада быков на скотный двор или арену, где его величество выступал в качестве форкадо, бросавшегося, правда под присмотром пастухов, на рога быку. Португальский трон, если бы не мания людей во всем быть одинаковыми, должен бы быть на вольном воздухе, в поле, или вовсе заменен конем, говорила Жулинья Бонфину, потомственному либералу по происхождению и убеждениям, который, молча, думал: «Прямое назначение красивой женщины – постель, особенно такой темпераментной, как Жулинья!»
   Своенравная Жулинья высказалась против того, чтобы завтрак был подан где-то в другом месте. Почему же, здесь так симпатично, и они вроде бы стали бедными, без гроша за душой, и оторванными от всего мира; она даже предпочитала есть то, что найдется в этой хижине, словом – попробовать настоящий завтрак лезирийца.
   Мужчины были с ней согласны.
   Как хозяин, Релвас счел необходимым удовлетворить желание каждого, для чего и послал двух слуг на поиски настоящего завтрака для тех, кто не разделял нелепых вкусов Кинтелы, никогда не упускавшей случая показать свою экстравагантность. То Ролина заботило только, чтобы было вино, белое и красное, и, конечно же, багасейра [55] а не вода, так как нет ничего хуже воды – от нее в животе лягушки заводятся.
   Маргарида Меданья похолодела, услышав заявление Ролина.
   – Какие лягушки?
   – Зеленые, моя дорогая. Зеленые лягушки…
   – От здешней воды, конечно?
   – Нет, нет. Лягушки заводятся от любой воды.
   Только теперь она поняла, что землевладелец шутил, шутил, стараясь скрыть отвращение в откровенном смехе. А у нее, заметила она, даже в животе завертело. На что в ответ брат назвал ее наивной, дав тут же более верное определение, «дура». Мария до Пилар поднялась на дамбу, злясь, что из-за Жулиньи Кинтела она должна проводить здесь время и выслушивать плоскости Ролина и любезности Салгейро, всерьез вошедшего в роль влюбленного.
   Салса принялся за приготовление бакальао [56], размельчая сушеную треску и приправляя ее со всей щедростью хорошим домашним оливковым маслом, уксусом и перцем, так что потекли слюнки, так-то! в то время как другой пастух в двух жестяных кастрюлях готовил белую фасоль со свининой на костре, разведенном из воловьего навоза. Жулинья Кинтела в облегающем ее тело костюме пастуха, надетом поверх другой одежды, найденной в маточной конюшне, продолжала выставлять себя напоказ, прекрасно зная, что ее бедра и груди особенно выделяются в облегающих ее штанах и прилипшей к телу рубахе, и не отходила от поваров, все время снимая пробы.
   – Это необыкновенно! Чудо! – восклицала она, явно преувеличивая их совершенство, чтобы побудить к разговору остальных дам, сидевших молча. Мария до Пилар вернулась в хижину и тут же решила совершить прогулку на гнедом. «Проедусь немного», – сказала она брату. Ее слова тут же вывели Кима Салгейро из безнадежной скуки, в которую его вверг спор, затеянный Мигелом Жоаном и То Ролином из-за Жулиньи, ради победы над которой и тот и другой не скупились на слова.
   Салса теперь подсушивал кукурузный хлеб; он резал его тоненькими ломтиками, чуть смачивал оливковым маслом и держал над слабым огнем, чтобы придать особый вкус.
   – Еще долго? – спрашивала Кинтела, у которой, похоже, невероятный страх сменился невероятным аппетитом.
   – У меня все готово…
   И как только прибыло вино и завтрак, приготовленный кухаркой Релваса, села на скамью у огня и принялась есть бакальао руками (ведь нет лучше вилки, у которой пять пальцев!…) и тут же объявила о новой прихоти. Ей очень хотелось знать, крепко ли она держит мужчин в своей маленькой руке.
   – Кто ест еду крестьянина, не может есть еду дворянина! Никакого обжорства…
   Телес предпочел благородную еду в надежде (почти невероятной) понравиться Жулинье, но это кончилось его поражением. Он прочел это в глазах «замужне-незамужней» – так говорили о Жулинье Кинтела в салонах Лиссабона, ведь муж променял ее на первую встречную певичку, которая ему приглянулась. Было известно, что он отбыл в Лоуренсо-Маркес в компании одной испанки, дочери испанского гранда, – Жулинья сама о том говорила, призывая бога в свидетели.
   Один из пастухов заиграл на аккордеоне народный напев, и тут же все дамы воодушевились, почувствовали себя раскованно, а Бонфин даже решил станцевать салтарино и пригласил жену Мигела Релваса. «Салтарино танцуется так же, как мазурка, – повторял, бывало, ему его дипломированный учитель танцев, – нужно воображение, и ничего больше».
   Вино подействовало на всех: танцующих стало больше, обиды и неприятности забылись. Жулинья приготовилась было к фанданго с одним из пастухов, но тот, почувствовав настроение хозяина, отошел в сторонку, предоставив Мигелу Жоану показать свое мастерство. Ревнивая Изабел Салгейро на какой-то миг вспыхнула, точно ракета с огненным хвостом: бесстыдство мужа было у всех на виду, даже у слуг, так ему мало этого, он еще хочет из нее сделать посмешище. Нет, она на это не согласна. Мужчина, увивающийся за ослицей, сам осел.
   И как только Мигел закончил фанданго и все ему зааплодировали, велела играть какой-нибудь парный танец; она подошла к То Ролину, готовая взять реванш, на что Ролин не без удовольствия согласился – он всегда считал, что женщины рождаются на свет только для того, чтобы бросаться в его объятья. Что касается Жулиньи Кинтела, то тут у него сомнений не было: она предпочитала его, втайне, но это было ясно всем и ему лучше всех. Он был на седьмом небе, напевал себе под нос и выделывал с Изабел Релвас невероятные па: бросал к себе на грудь, отталкивал, снова бросал – такого еще никто и никогда не видывал.
   Мария до Пилар, сопровождаемая Кимом Салгейро, вернулась довольно поздно и очень изумилась общему настроению. Она выслушала еще одно долгое признание в любви, но дала крохотную надежду, и с нее достаточно! достаточно, чтобы отказаться от танцев, сославшись на усталость, вызванную длинной прогулкой на лошади. Что, она готова остаться незамужней из-за Зе Педро? Нет, не может быть… Она дорожит своей свободой и в любой момент может ею наслаждаться и вести себя, как ей заблагорассудится. Однако невестка, бросившаяся в объятья Ролину, человеку, который Марии до Пилар, как она сама признавалась, внушал ужас, удивляла: всем были хорошо известны его победы, которыми он хвастался. Мигел Жоан не обращал внимания на заигрывание жены с его двоюродным братом: он был ослеплен Жулиньей – пил с ней из одной кружки, брал на руки и кружился с ней по комнате, точно все вокруг вдруг исчезли и они остались одни во всей Лезирии, ни с кем и ни с чем не связанные и, уж во всяком случае, никем не видимые.
   – Да он рехнулся! – шепнула Констанса Бонфин Менданье.
   – Виноват-то не он, а она…
   – Кто, Изабел?
   – Нет, какая глупость! Жулинья.
   И вдруг Жулинья решила сесть на лошадь и поехать к той канаве, в которую свалилась несколько часов назад, – видно, совсем потеряла голову от ухаживаний Мигела Жоана. Но поехала она не одна, а вдвоем с Мигелом Жоаном, и на берег Тежо, изумив всех присутствующих, даже пастухов, которые украдкой переглядывались, точно были повинны в бесстыдстве молодого хозяина. В эту ночь у них будет о чем посудачить у костра…
   Измученная и раздраженная, Изабел Релвас объявила, что возвращается домой из-за сына, возвращается сейчас же, и если кто хочет ехать с ней вместе – пожалуйста, она возьмет лодку, чтобы перебраться на другой берег Тежо. Женщины поддержали ее решение. Женщины и То Ролин, который счел, что признание ею мужских достоинств оценено по заслугам и предложение сделано ему, и только ему, и стал нашептывать ей на ухо что-то нежное. На что тут же получил ясный ответ, который был услышан всеми:
   – Не заблуждайтесь, Антонио Ролин, прошу вас. Умный человек умеет отличать даму от куртизанки.
   – Это вы мне?! – спросил он без тени смущения.
   Изабел изумила его наглость, она смерила Родина холодным, презрительным взглядом, возможно вкладывая в него и злость на себя самое за забывчивость: То Ролин славился умением отбрить. Он всегда похвалялся, что не упустит случая брыкнуть, если кто-то вдруг вздумает запрячь его и натянуть поводья.
   – Послушайте, сеньора. Я должен послать эту дрянь куда подальше… Несмотря на свою глупость… – Он хотел улыбнуться, но руки его дрожали. – Я все же понимаю, KOI да со мной хотят лечь в постель, а когда используют, пусть даже безобидно, чтобы кому-то отомстить. Понимаю, но делаю вид, что не понимаю. Стараюсь не понимать, хотя и являюсь двоюродным братом вашего мужа.
   Он выплевывал слова в ее сторону, хотя и видел, что она вот-вот расплачется.
   – Это вы, дорогая, бросились мне на шею. Все свидетели… Будьте здоровы! Всего доброго всем!
   Он вскочил на лошадь и, посвистывая, поехал вниз по дороге, помахав на прощание своей широкополой шляпой. Потом зло обернулся, но, только миновав ров, понял, что Изабел Релвас упала в обморок. За То Ролином следом ехали верхами три пастуха и Ким Салгейро.
   Но То Ролин больше не поворачивался.
 
   Не поворачивался он и в кровати в течение четырех дней, пока его лечили винными примочками после того, как слуги Релваса отделали его дубинками. Ким Салгейро при том присутствовал и остановил наказание лишь тогда, когда решил, что Антонио Ролин получил сполна.

Глава XII. Искорка жизни в обезглавленном теле

   Диого Релваса все еще мучал кошмар от того, что он увидел своими собственными глазами. Лучше бы ему быть слепым, лучше бы его глазницы были пустые, чем зрячие после того сюрприза, что они преподнесли ему, ввергнув в тоску: он оказался неспособен убить обоих сразу, убить на месте преступления, определив тем самым цену, которой он расплатился бы за нанесенное ему оскорбление. Он чувствовал себя парализованным, совсем как в детстве, когда в кошмаре хочешь убежать, а ноги не повинуются от охватывающего тебя страха и ужаса.
   У него болело тело, болела душа. И он понимал, что душа его не перестанет болеть до самой смерти, а может, будет болеть и после – после всего, что бы с ним ни случилось потом. Он никогда не думал, что кто-нибудь сможет его так тяжело ранить. Разорвать его душу, и навсегда, точно все, все, что его окружало и было близким, теперь, причинив ему нечеловеческую боль, умерло, одето в, саван и положено в гроб. И сколько же раз они над ним смеялись?!
   Почему он не умер сразу же, поняв, что перенести это не в состоянии и должен жить, жить с единой целью – отомстить. Теперь, кроме ненависти, у него ничего не было…
   И ничто не исцелит его от ненависти, даже смерть – она так ничтожна в сравнении с этой ужасающе огромной болью, которая превратила его в жалкое, беспомощное существо. Ничто не сотрет того оскорбления, свидетелем которого стали его собственные глаза, и он уже не может и не должен сомневаться…
   Для него не осталось даже возможности сомневаться, да, даже такой малости, как возможность сомневаться.
   Они вынудили его сосредоточиться на своей боли, замкнуться на ней, остаться с ней один на один, дозволить ей отравлять ему кровь. И это было все, чем теперь стала его жизнь? Возможно ли? Нет, он еще мог им ответить, мог. И чем скорее он это сделает, тем лучше. Лучше стать нищим, вернуться в ту комнату, где начинал жизнь землевладельца его дед, чем отказаться от мести, которая послужит назиданием всем и каждому.
   И, поджидая возвращения Мигела Жоана с охоты, он удалился в Башню, сам не зная для чего. Или слишком хорошо зная для чего. Мог ли он предвидеть, что когда-нибудь окажется здесь, в Башне, морально раздавленным? Совершенно раздавленным. Ведь утраченного ему никто не возместит, хотя последнее слово еще не сказано, оно за ним. По крайней мере так ему казалось…
   Как теперь было ему безразлично его богатство!… Он понимал, что оно не монета и на него не купишь того, что утратил, но случись такая возможность – предложи ему кто-нибудь подобную сделку, ведь он – как это ни было ужасно! – не согласился бы, несмотря на то что готов молить небо облегчить ему тяжесть, свалившуюся на его плечи, которую он будет нести до смертного часа. Как не согласился бы и признаться в этой тяжести, так как сострадание ничего не даст ему, да он его и не примет.
   Как во сне, ходил он по Башне, стараясь не глядеть в те окна, что выходили на манеж. Да, и вошел он сюда, в Башню, как вор. И второй раз в жизни не сказал своей обычной фразы: «Вот мы и здесь!» Ему стыдно было ее произнести.
   Нет, не на встречу с отцом и дедом, как это бывало раньше, он пришел сюда, а для того, чтобы скрыться, спрятаться от себя и других. И скорее даже от себя, чем от других, боясь показать свою нерешительность.
   Почему он не убил его?… Почему он не убил их обоих? Мог ли он признаться отцу и деду, что женщина семьи Релвасов, да, женщина их крови оказалась способной стать любовницей слуги?… Теперь он был в том уверен. Он сам все видел. И не мог сомневаться. Не мог даже для того, чтобы облегчить свою собственную участь. И это – дочь, которую он любил больше других, и слуга, которого ценил больше других. Он до последней минуты все еще не понимал, как он выдержал увиденное. Надо же, на его глазах рушилось то, что казалось вечным, что должно быть вечным. Да, бог его наказывал. Почему?! За что?! Или он должен и в боге сомневаться?! Может, он был тоже слепым, слепым поводырем слепых, идущих к яме?
   – Отречься от бога? Нет, только не это, не отречение. Ни сегодня, ни потом, никогда.
   Он разговаривал сам с собой, даже кричал, чтобы убедить себя самого. Но эхо здесь, в Башне, слабое, слова падали к его ногам.
   Как радостно ему было, когда в то утро он, решив поехать с детьми на охоту, встал как можно раньше.
   Он хотел преподнести сюрприз всем сразу, появившись на пристани вместе с Марией до Пилар. Но, подойдя к манежу, Диого Релвас увидел, что манеж пуст, тогда он решил крикнуть, но в то же время, никак себя не обнаружив, подошел к конюшне, совершенно уверенный, что Мария до Пилар обрадуется его решению. И вдруг он услышал смех и что-то еще, очень странное. В груди шевельнулось предчувствие. Стоя у дверей, он следил за ними. Рука потянулась к карману, но оружия в нем не было.
   Возвращался он, боясь кого-либо встретить. И как это ему удалось, даже непонятно!… Болело тело, болела душа… от трусости, что вдруг ему пришлось испытать. Да, он оказался трусом, по-другому его и назвать-то нельзя, хотя он бы дал своему поведению иное объяснение: он должен пережить все это, чтобы потом достойно отомстить, отомстить за испытанную боль и раздирающую его ненависть.
   Других чувств у него не было, разве что тоска, которая нахлынула на него, разрывая паутину воспоминаний, но не для того, чтобы они исчезли, а чтобы противостояли только что пережитому. Похоже, ненависть становилась теперь главным в его жизни.
   Да, возможно, именно так он желал встретить случившееся. И ненависть казалась ему той искоркой, благодаря которой в его обезглавленном теле еще теплилась жизнь, и он надеялся, что будет теплиться несмотря ни на что.
   Не было ли это сигналом свыше?…
   А трагическое лицо действительности – тоже знак свыше?!
   И тут он впал в отчаяние и бросился на кровать, закрывшись с головой, возможно надеясь забыться хоть на время, так как стоять на ногах сил не было.

Глава XIII. Короткий диалог о мести

   Два дня Диого Релвас не решался начать разговор с Мигелом Жоаном, боясь, что гот поймет всю глубину нанесенной ему раны. Он должен терпеть. И он терпел. Господь еще может спасти его: научить жить, презирая боль. Или господь надеется посеять в нем сомнение? Нет, в сомнениях и смирении он не нуждался. Он отвергал их, как потачку слабым. Он нуждался в мести, да, в мести, которая все уничтожит, коль защитить свою поруганную честь иным путем он не видел возможности. Диого Релвас не спрашивал себя, кто из них двоих – Мария до Пилар или Зе Педро – повинен больше. Они были виноваты оба в равной мере. И их нужно было уничтожить. Возможно, чтобы уничтожить и какую-то часть себя, невидимую для других, но знать, что месть совершилась.
   К ночи он оставил Башню, чтобы, под предлогом болезни, лечь в постель. Ведь его пребывание в Башне говорит о событиях чрезвычайных. А он не мог дать повод к подозрениям Теперь правосудие должно свершиться тайно – печальный факт наступивших времен. И он не должен выдавать себя, во всяком случае сразу. Потом, конечно, все узнают, что вершил его он, а не кто другой, хотя указать на него пальцем вряд ли посмеют. Чтобы оправдать свое бегство от общества, он пригласил доктора Гонсалвеса, который нашел его в комнате сидящим в кресле. Несмотря на жару, у Диого Релваса не было сил снять пиджак: страдания его вымотали. Глаза красноречиво говорили о пролитых ночью и, видно, иссякнувших полностью слезах.
   – На что сеньор Диого Релвас жалуется? – спросил его врач.
   – На все. На то, что вам будет угодно, – тут же добавил Релвас. – Любое недомогание сгодится.
   – Разрешите я вас послушаю.
   – А, конечно, послушайте сердце, если оно еще есть…
   Он хотел знать, может ли разлететься сердце, как, скажем, камень, на мелкие кусочки, если в него выстрелят подобным образом. Сейчас он ощущал, что оно разлетелось.
   – У вас сердце юноши, – заключил Бернардино Гонсалвес.
   – Это вы серьезно, доктор?
   – Вы же знаете, что я вас никогда не обманывал.
   Диого Релвас вдруг почувствовал себя легче, не очень понимая, что меняют слова врача. И принялся говорить о политике, возможно чтобы оглушить себя, призывая гром и молнии на голову правительства по поводу махинаций с монополией на табак. Это, по его словам, был жалкий маневр тех, в чьих руках были спички, и допустимый – тут сомнений быть не может – при определенной заинтересованности со стороны министров, которые желают взять бразды правления в свои руки. Какой стыд! Какая грязь!… Непонятно только при всем этом поведение короля. Он верил Жоану Франко, и даже когда тот вошел в новую партию, изменив так низко своей и защищая либерализм, точно это было чем-то, что спасало от смерти или давало кому-то гарантии в том, что спасет.
   Доктор привел ему в пример Коста Кабрала [57]. Может, маневр Франко тоже не выходит за пределы желания успокоить народ, ведь народ нужно было успокоить, и лучше всего – подладившись к республиканцам.
   – А для чего же ружья? – спросил взбешенный Диого Релвас.
   – Должно быть, чтобы стрелять…
   – Тогда чего они ждут? Ждут, что те тоже за них возьмутся?… Бернардино Гонсалвес заметил, что, разволновавшись, Диого Релвас побледнел и снова сел, схватившись за сердце.
   – Они нас потихоньку убивают, – сказал Диого Релвас с горечью, вдруг вспомнив жест зятя в тот день, когда он умер.
   – Не раздражайтесь, Диого Релвас.
   Израсходовав последние силы, он было решил отпустить врача, чтобы, избавившись от него, остаться наедине с тем, что его волновало и стало неотвратимой реальностью. В докторе его бесило безразличие. Ему хотелось припереть того к стенке, спросив, уж не думает ли он, что политику делают микстурами и припарками. И тут он потащил его к окну и принялся без всякого перехода тихо говорить ему:
   – Скажите домашним что-либо, что сочтете возможным, скажите, что я нуждаюсь в покое и не должен никого видеть. Нет, не хочу пока никого видеть.
   – Барышня очень обеспокоена…
   – Неспроста.
   Сказав «неспроста», он хотел улыбнуться, но тело его заныло. Он почувствовал испарину.
   – Объясните, что ничего серьезного, нужен покой. И никакого шума.
   – Будьте покойны.
   Ну и хорошо, а-а, как хорошо! Он может быть покоен.
   И он провел два дня, не снимая одежды, то полеживая, то сидя в кресле. Он пил воду и питался страданиями, то плача, го загораясь ненавистью, но понимая: в мести своей надо быть непреклонным, хотя дело касалось самой любимой дочери. Он видел ее маленькой девочкой и взрослой женщиной, теперь. И только сейчас отдал себе отчет в том, что жена умерла, чтобы дать ей жизнь. Только теперь он понял враждебность всех остальных своих детей к Марии до Пилар. Должно быть, у детей особая интуиция. Ведь он тоже что-то предчувствовал, да, предчувствовал, когда как-то утром, оказавшись на манеже, увидел, как Зе Педро держит поводья и смотрит на нее глазами влюбленного. Еще тогда он испытал желание всыпать ему розгами. Теперь-то он находил объяснение ее болезни, которую никто не мог распознать, и связывал ее с нежеланием ходить на манеж и ездить на лошади, которую она выбрала для поездки на ярмарку в Севилью. Ведь это он, да, он сам заставил ее вернуться на манеж, ведь она-то противилась. Он искал виновника, главного виновника того, что произошло, но голова Диого Релваса шла кругом и отказывалась осознавать факты.
   Он приказал позвать сына.
   Мигел Жоан вошел с опаской, уверенный, что отец заперся в комнате после того, как узнал, что произошло на охоте. Вошел униженно, с тем, чтобы просить прощения, но тут же понял, что отца не заботили его ухаживания за Жулиньей Кинтела, ни ухаживания, ни взбучка, которую получил То Ролин. Как видно, разговор на эту тему пойдет в другой раз. Отец никогда ничего не оставлял без внимания – это было не в его правилах.
   – Садитесь, – сухо сказал он, обняв Мигела Жоана.
   – Вам лучше?
   – Да, уже лучше…
   Диого Релвас подошел к окну, чтобы открыть внутренние ставни, он делал это медленно, очень медленно, точно руки не слушались. Думая, что сын видит его взволнованность, он тут же распахнул не только ставни, но и окно. Потом высунулся из окна и посмотрел в сторону манежа. Нахмурился, но сдержался.
   – Как сын и жена? – попытался он спросить как можно естественнее.
   – Диого Луис прекрасно, только сегодня о вас спрашивал. Изабел ничего. Похоже, забеременела… два дня, как объявила мне об этом.
   – Ну что ж…
   Ему было трудно начать. Он все время медлил, медлил сказать то, что хотел, хотя знал, что после того, как начнет говорить, проще будет скрывать свое состояние от Мигела Жоана. А может, нужно не скрывать, а быть откровенным, раз уж он рассчитывает на его сообщество? «Хотя, возможно, это сообщество ему и ни к чему», – подумал он с горечью. В другое время он бы все сделал сам, в одиночку, а вот теперь нуждается в помощи.
   Но все– таки решение они должны принять вместе.
   Он подходил к Мигелу Жоану, вопрошая себя: «Что это: спокойствие или осторожность? Да, чтобы все обдумать, нужно спокойствие». Потом решился. И первую фразу даже выпалил:
   – Мы должны решить очень серьезное дело.
   Мигел вскинул на него глаза, словно сказанное того заслуживало. И снова подумал об охоте.
   – Да, очень серьезное…
   Он беспокойно провел рукой по глазам, потом по усам, где задержал ее, как будто собирался их пригладить.
   – Что вы думаете о Зе Педро?… Да, что вы думаете об этом типе? – настойчиво спросил он.
   – Мы ему всегда доверяли. – Он пытался понять по выражению отцовского лица причину такого вопроса. – Что он сделал?…
   Диого Релвас притворился, что не расслышал вопроса.
   – Вы что-нибудь… заметили… О чем я вынужден говорить! Да, что-нибудь между ним и вашей сестрой?
   Почувствовав тик левого глаза, Мигел Жоан кивнул головой и встал.
   – Я даже приказал Манелу Атоугиа следить за ними… Я заподозрил… И даже был уверен, что он любовник этой… что была здесь…
   – Все подозревали, кроме меня.
   – Потом у меня было предчувствие…