Менданья явно доверял министерству финансов Диаса Феррейры [24]. И верил в обещания Оливейры Мартинса [25]. Хуже всего, что республиканцы подняли головы, напомнил ему Диого Релвас и поспешил распроститься с ним прежде, чем тот начнет убеждать его в необходимости закона, поощряющею развитие индустрии. Провести его на севере, а потом считать обязательным для юга. Великолепно! Достойно пера сатирика! Разговор больше не интересовал его. Прощайте, до свидания.
   Он стал наслаждаться наступающим вечером. Поднялся вверх по Шиадо, держа руки за спиной и раскланиваясь направо и налево со встречными, потом решил спуститься по улице Алекрин, чтобы полюбоваться Тежо. После только что оборванной им беседы ему хотелось взглянуть на бегущие воды в надежде прийти в себя. Он шел напоить сидевшего в нем жеребца.
   Диого Релвас держался за это сравнение, хотя оно пришло ему в голову только сегодня утром. Он просто упивался им. Оно казалось ему точным. Ведь как бы это ни было странно, даже человек с характером может поддаться слабости. Тут он вспомнил, о чем он подумал, когда говорил о сахаре, даваемом той же рукой, что бьет кнутом. Только сегодня он наконец достиг своего: Эмилия Аделаиде стала с ним мягче. Имение Араужо в Синтре должно было пойти с молотка, но дочь, продолжая свою линию поведения, даже в письме не известила его об этом. Он чувствовал, что гордость ее непоколебима, и в то же время понимал, что гордость ее – это его собственная гордость, доставшаяся ей по наследству. Ему было больно, что она восстала против него самого, но одновременно именно этим он и восхищался.
   Аукцион начался до обеда; народу собралось не густо, что естественно в такое время, когда по дорогам ходит столько бродяг. Хорошо еще, что они просят только милостыню! К тому же не так много людей, кто в настоящий момент держал бы деньги для покупки с торгов имения. Чтобы не уронить чести семьи, явился Мануэл Араужо – брат покойного и предложил свою цену. Когда Релвас сделал знак, чтобы ее подняли, тот подошел к нему и попросил, чтобы Релвас не настаивал на преимуществе в данном деле. Но Диого Релвас повел правым плечом с безразличием человека, к которому не относится только что сказанное, и подождал ответных действий соперника. Теперь они сражались друг с другом, беря верх попеременно. Цена имения достигла той, что была до начала кризиса.
   Однако Мануэл Араужо поднял ее еще на сто мильрейсов и, вставив монокль, отвернулся, не дожидаясь дальнейших событий. Казалось, он бросил кость-это было сравнение самого Релваса, а потому Релвас спросил его:
   – Я что-то не понял, Мануэл Араужо, вы мне несколько минут назад сказали… Я стал туговат на ухо. Что-то связанное с продажей имения?…
   Диого Релвас знал, что, кроме компании «Королевская почта», этот хитрец занимался делами железнодорожной компании, куда вовлек и своего брата – его зятя, припася для него своей щедрой рукой все беды, как, например, ту, со шпалами – превосходные шпалы, которые через два года все были заменены, так как никуда не годились. Релвас и Мануэл Араужо были друг с другом не в ладах.
   – А-а, – продолжал он, – я понимаю, что, поскольку деньги от продажи имения должны пойти на уплату долгов вашего брата, вы предложили мне поднять цену, или н-нет? Так что, похоже, все кончилось так, как должно.
   Мануэл Араужо, приняв надменный вид, отвернулся, однако Диого Релвас тут же повернул его к себе. «Пеняй на себя», – подумал он с горечью.
   – Так вот, божий человек, сперва бы надо было поздороваться. – И, понизив голос, добавил: – Так вас интересовало имение?
   Похоже, что интересовало…
   – Таково было желание семьи…
   – О, что касается этого – не беспокойтесь, оно достанется вашим племянникам и моим внукам, перейдет к настоящим хозяевам, не так ли?…
   Никогда он не любил этих типов, которые носят монокли. У человека с моноклем всегда презрительный вид. Релвас добил его:
   – Я хочу просить вас об одном одолжении. Сущий пустяк! Никогда больше в своей поганой жизни не утруждайте себя приветствием в мою сторону. Вам понятно? – Он наступал на Араужо. – И не смотрите на меня так. Я не люблю такого холодного взгляда. Доставьте мне удовольствие, взгляните приветливей.
   Выставленный на посмешище перед людьми, Мануэл Араужо беспокойно взглянул на судейских аукциона, точно прося денонсировать брошенный ему вызов, но, поняв несостоятельность избранной им защиты, грубо бросил:
   – Долго ждать придется. И потом… они холодны от презрения.
   Это было то самое магическое слово, которого, как позже говорил Релвас кучеру, он только и ждал.
   Мощный удар в челюсть отбросил закричавшего вдруг Араужо на приличное расстояние; Релвас подошел к нему и каблуком сапога прижал его плечо к полу и, занеся над ним второй сапог, указывал ему глазами на зад, куда он собирался его приложить, – место, по которому бьют трусов.
   – Сейчас ты заговоришь по-другому!
   Тут к Релвасу подошли и попросили не устраивать скандала, гак как собирался народ. Ведь это стыд для обоих – все-таки родственники.
   – Родственники ли, это еще вопрос. Большой вопрос. Я не имею ничего общего с этим сбродом…
   И он пошел к поджидавшему его экипажу. Вслед ему полетела какая-то угроза, но он даже не обернулся. Потом, уже сидя в экипаже, вспомнил, что не дал кое-какие распоряжения нотариусу, и, приказал кучеру подогнать экипаж поближе к месту происшествия.
   – Бумаги о покупке имения оформите на имя Эмилии Аделаиде Вильяверде Релвас.
   – Ваше превосходительство хотели сказать Релвас Араужо, – поправил нотариус с извиняющимся видом.
   – Я сказал: Релвас. Моя дочь – Релвас, и только Релвас. И не забудьте это!
   Возвращаясь из Лиссабона, он посмеивался. Заехав в имение Кампо-Гранде, он вручил бумагу Эмилии Аделаиде, но они не обменялись ни единым словом. Однако в голосе дочери зазвучали радостные нотки, те самые, которых он не слышал после похорон зятя. Рука с кнутом протягивала теперь пряник. Однако лошадь, что сидела в дочери, не лизала ему руки – это как бы возвышало ее.
   Она не унижалась. Тем лучше.
   И то, что она не унижалась, было истинной причиной, почему он пошел в клуб.
   Плоть просила праздника любви, но в этот день он решил обречь себя на целомудрие. Лучше завтра… Да, так что через десять часов он навестит одну из трех вдов, этих граций, как он их ласково называл. Ролин тоже знал их и шутя спрашивал его:
   – Так на каком полустанке ты остановишься сегодня? Ролин любил употреблять железнодорожную лексику.
   Это будет ему известно только завтра. И возможно, все решит орел или решка – так всегда проще.
   Сейчас же ему хотелось совершить небольшую прогулку, чтобы размять ноги. По берегу Тежо. Потом он в одиночестве поужинает и пойдет в театр. Совесть ему говорит, что он достоин театра. Нет-нет, ночь с Розалией сегодня ни к чему: он откажется от нее ради дочери, которая не любит галисийку. Диого Релвас это знает и пойдет ей навстречу (только раз, это ясно!), без какой-либо просьбы со стороны Эмилии Аделаиде. Ведь Эмилия Аделаиде плоть от его плоти. А Релвасы никогда не просят.

Глава VIII. Два пастуха просят разрешения появиться на страницах романа

   Не просят. Предлагают свои услуги. И этого вполне достаточно, чтобы пойти им навстречу. Другие же, те, что у них в подчинении, держатся в сторонке, чтобы, не дай бог, не наступить на их тень. Это один из мифов семьи Релвасов. Если мне не изменяет память, то дед Кнут говаривал частенько следующее: «Мужчины из нашего рода умирают стоя и не разрешают наступить на свою тень».
   Вот исходя из этого принципа, проводимого в жизнь Релвасами, и приходишь к заключению, что достоинство появилось на свет благодаря их усилиям. Когда Релвасы приносят сетку с фруктами из своих садов или горсть пшеницы со своих полей или останавливаются около ими самими выращенного коня или быка, они знают, что это – лучшее, и ничего лучше быть не может, и называют это лучшее единственно точным словом, поднимая себя на пьедестал: это достойно.
   Ради достоинства они и живут.
   Все, что недостойно, будет продано как не имеющий имени продукт, сожжено или убито, как это случается с некоторыми жеребцами и кобылами, уже имеющими тавро дома Релвасов, но не оправдывающими его. Тавро очень простое: буква «Р», взятая в треугольник, и все. С быками, которые оказались слабыми, поступают еще хуже – их холостят, приучают к ярму и длинной палке с железным наконечником, которой их погоняют, и возят на них все что придется. Не родившись породистыми, достойными смерти на аренах под жарким солнцем Испании и в жарком бою, они влачат свою жизнь как жалкие рабы, как та оборванная чернь, что приходит сюда, в имение, подработать на прополке и жатве. Их не щадят даже пастухи дома Релвасов – ни поденщиков, ни быков, которые становятся рабочим скотом, хотя подчас сами же виноваты в их несчастье, чаще всего случающемся в момент укрощения.
   – Так вот слушайте, если, конечно, хотите, теперь я припоминаю: это был как раз один из таких быков, по прозвищу Птицелов; он-то и убил Жоана Педро Борда д'Агуа, когда тот подошел к нему ближе обычного, чтобы поправить ярмо, которым его скрепили с двумя другими, спокойными быками, имена их сейчас не приходят мне в голову. Хотя, кажется… одного, того, что рыжее всех был, вроде бы Тяжелым звали. А другого… Нет, не помню. Да и к чему? Лодырь Птицелов был мерзавец, как это стало ясно в то утро. Он ревел, рыл землю копытом и тряс головой, чтобы сбросить тяжелый груз: упряжь и седло он готов был тащить за собой, уйдя за пределы поля, и шел послушно, только когда на него опускалась палка с железным наконечником, да и то вставал и падал и не смирялся, никак не смирятся, отчего Салса – старший пастух дома Релвасов – уже проклинал свою судьбу, понимая, что ничто не спасет его от увольнения, если хозяин узнает, что бык сохранил свой прежний норов, несмотря на перенесенное физическое страдание. И это был бы конец Салсе как пастуху, ведь никто бы из хозяев даже на год его не нанял. А это срам роду Салса! Ведь он сказал Диого Релвасу: «Птицелов – бычище видный, но кроткий». Хотя нам он говорил другое: «В тот день, когда его отправят на манеж, всем нам будет худо. Не доведем. Сбежит». Хозяин стал спрашивать Салсу, каких же кровей этот Птицелов; он-де от племенного испанского быка и коровы Неженки – неплохих вроде бы, но случается… как и у людей, одинаково. Тогда впрягай его в плуг, сказал хозяин, раздраженный услышанным. К подобному решению Диого Релвас приходил непросто. Проще ему было решиться вырвать собственный зуб, чем пойти на такое. И я, да, я, Жоан Атоугиа, был тем, кто взял Птицелова из стада и привел его на скотный двор. В тот же день его и холостили, делал это сам Салса, он накинул мешок на его хозяйство и молотком бам-бам-бам, пока не искрошил все, что там было, иначе еще какой-нибудь пастух раструбил бы обо всем этом при удобном случае по всей Лезирии [26], а это все равно что самому все рассказать хозяину. Вот так начинается мученическая жизнь животного, когда хотят, чтобы оно работало. Работа – это ведь штука проклятая!… И для быков тоже! Я расскажу, что выносит бык, ступив на этот злополучный путь. Но надо сказать, что, когда у животного после холощения проходят боли, оно становится печальным, печальнее, чем человек после того же самого, а до этого в нем сидит вроде бы целая свора больших и маленьких чертей. Ведь даже понять невозможно, как такое огромное животное может высоко прыгать…
   Ну а потом, после всего необходимого, его начинают приучать к особому деревянному плугу, которым обрабатывают землю летом, он тяжелее всех остальных и даже с колодкой, ее надевают на переднюю ногу животного, а под цепочку мундштука протягивают веревку с грузом, на рога же наматывают крепкие пальмовые волокна. Избави бог! – да еще соединяют рога деревянным замком.
   Птицелов был крупноват, крупнее обычного, темный, с жесткой шерстью на лбу и мощными рогами, что правда, то правда. Его уже два дня держали в колодке, и, казалось, он свыкся со своей участью. А на третий день, вот так же с утра, принялись опять его черти изнутри драть, а он скакать что твой заяц, ой, братцы! Падал, поднимался, поднимался и падал и шел не отдыхая, потом стал реветь, хотел вырвать у нас сочувствие, а потом и вовсе бросился наземь. Я, это, подхожу и говорю: бык-то бесится. Тут Жоан Педро Борда д'Агуа принялся смеяться деланным смехом, от расстройства это, ну а старший приказал принести сухой чертополох и подпалить хвост Птицелову. Ой, братцы!
   Все быки, когда это самое мы с ними проделывали, брались за ум, а этот истошно заорал и тут же вскочил на ноги и, храпя, пошел на Жоана Педро, пошел уверенно и всадил ему рог в бедро, боже милостивый! Поднял его, бросил в воздух и ждал, когда тот упадет, и еще раз взял на рога, и еще. Я хватаю его за хвост и тяну изо всех сил, а все кричат и бьют его крюками, а он хоть бы что, держит Борда д'Агуа между рогами и мордой, пока не почувствовал, что течет по нему человеческая кровь.
   Тут он поднял голову и тряхнул ею, чтобы освободиться от жертвы, и освободился, а все тут же отпрянули и попрятались за парой быков, везущих старье. А бык застыл на месте с мертвым Жоаном Педро между передними ногами… и глядел на нас так, что только тот, кто ни разу не видел быка, мог сказать бы, что быки без соображения. Мы должны были пойти за волами и двумя лошадьми, чтобы вытащить Жоана Педро. Вот так-то! Жоан Педро был истерзан, что твой Христос.
   А когда узнал хозяин?! Когда узнал, то первое, что он сделал, это посмотрел на Салсу испытующе, с недоверием, ну и сказал: раз Салса хотел быка для плуга, так тому и быть, бык будет ходить в ярме и даже Святой Изидро не освободит его от того ярма, – сказал как отрезах. Тогда Салса снова прошелся молотком по причиндалам быка, но теперь по семенникам, да так, что животное рухнуло от боли, как мертвое. Это уж было слишком! А вот кому повезло после этой истории – это сыну Жоана Педро: хозяин взял его к себе на полное обеспечение, конюхом, присматривать за лошадьми его детей. Он ведет жизнь дворянскую! Вот только матери парня не по душе его работа. Дурацкое занятие! Говорят, чует материнское сердце беду. Бабские глупости!…
   Как я уже говорил до появления на страницах романа Жоана Атоугиа, Релвасы не просят. Не просят сами и не любят, чтобы их просили.
   Релвасы сами знают, когда и что они должны дать. Клянчащие да жалующиеся не сотрут от усердия башмаки ради хозяйского блага. А уважение – обязательно, и каждому по заслугам, но никакого панибратства или снисхождения. Пастух Релваса, лошадь и все остальное, что имеет тавро дома Релвасов, должны вести себя подобающим образом, с достоинством.
   Женщины семейства Релвасов – вот они могут быть милосердными, это по их части. Все они учат испанский, французский или английский, ну и немного берут уроки музыки – и ни одна не собирается объехать весь свет, как то совершила племянница хозяина Жоана, царствие ему небесное, – уроки географии, тоже немного, ну и истории Европы, только Европы, все прочее ни к чему, еще рисование на шелке, ведь это так красиво и такой хороший подарок, как и любое вышивание, и все без исключения, каких бы слез им это ни стоило, умеют сидеть в седле, как настоящие наездницы, ну и оказывать милосердие тем, кто его заслуживает.
   Кнут – дело мужчин, с разумом использующих его, пряник – женщин, сердечно посещающих больных в Алдебаране, помогающих беременным и устраивающих в больницы тех, кому клистиры и банки домашнего врача доктора Бернардино уже не помогают. Каждый год в пользу больницы Релвасы организуют бой молодых быков, для участия в котором в поселок съезжается цвет мастеров своего дела. Это и всадники, и тореро, и бандерильеро, и форкадо [27], как молодые, так и старые, и очень редко перед их именами не стоит маленькое слово «дон», которое так много им дает, красуясь на афишах, и все для того, чтобы чернь видела, что праправнук наместника Индии, работая с быком, орудует палкой с железным крюком не хуже, чем его предок орудовал копьем, вонзая его в тело азиата, или еще чей-нибудь праправнук умеет подать всаднику разноцветные бандерильи с тем же изяществом, с каким его прадед старался преподать дикарям далеких континентов европейскую культуру.
   Праздник всегда отличает изящество: ложи заполняются дамами – представительницами тех же генеалогических деревьев, к которым принадлежат и тореро, – украшающими парапет manteau [28], на которые они же, эти дамы, облокачиваются; в перерывах организаторы праздника раздают сувениры, и все это сопровождает настоящая испанская музыка, и ни одной бандерильи, и ни одного броска форкадо на быка, которые не были бы кому-либо посвящены.
   Диого Релвас председательствует как сам бог, каковым и является для всех присутствующих на корриде. Он вспоминает Испанию и улыбается. Это, пожалуй, один-единственный случай, когда чернь может видеть его улыбку. Возможно, многие только потому и приобретают билеты на корриду. Л он сверху, надменный и щедрый, памятуя о доходе, который получит с этой корриды, бросает сигары тем, кто посвящает ему очередного быка, и аплодирует, облокотившись на поручни ложи, тогда как все сидящие и внизу и на галерке в восторге глядят на него и аплодируют ему. Тут возникают и маленькие состязания: кто кого победит в аплодисментах.
   Вот потому-то женщины дома Релвасов распоряжаются в больнице, хотя республиканцы уверяют, что это все делается Релвасом на доход с проданных билетов. Злословие политиков!… А во сколько ему обходится ужин, который он устраивает в эти вечера победителям!
   «Теперь, если разрешите, расскажу я. Кто я? Шестипалый слуга, как есть слуга, и служил я шестнадцать лет своему хозяину Диого. А бой молодых быков был что надо! И для тореро, и для всех, надо сказать прямо. А вот после боя мы отправлялись в имение, в амбар, что стоял около конюшни. Я ходил за жеребятами и был лучшим танцором фанданго во всем Алдебаране. Если кто другого мнения, пусть смело скажет, что это не гак. Фанданго – это моя гордость, потому-то я частенько, бывало, и танцевал здесь, в краю заливных земель, даже в одиночестве; вставал перед деревом и танцевал перед ним так, как мне хотелось, вниз от бедер все ходило ходуном, а верхняя часть тела даже не шевелилась. Носком и каблуком башмака такую музыку выбивал, что твой аккордеон. Но в ту ночь пришел моим танцам конец. Как вспомню, аж кровь стынет.
   Ну там, то да се, да разное прочее, словом, праздник шел своим чередом. Ели и пили в два горла, ведь это только дворяне держат фасон, не едят. Ну и чем дальше, тем больше… а по лицу хозяина Диого было видно, что ему не по душе такое… одни, упившись, вставали и, повиснув на других, шли, качаясь из стороны в сторону, потом вдруг начинали бить по башке тех, за кого держались, и говорили, что не нуждаются в их помощи, и тут же падали. Я видел даже, как чуть не грохнулась одна сеньора, а уж всякие там вольности… Ну, то да се, да прочее разное, но не все ж, что я видел, нужно рассказывать, но вот одному дураку-мужу надо было глаза-то раскрыть.
   А тут двое музыкантов стали гитару настраивать, гитару и скрипку, ну и тотчас к небу понеслось фадо [29], да такое красивое, и вдруг хозяин Диого приказал всем нам уйти, чтобы мы, скажем, не все видели. «Идите отсюда, я вас потом приглашу, тех, кто танцует фанданго». Тут я и сказал про себя: «Шиш тебе, а не фанданго», – я ведь тоже был навеселе, точно был навеселе, иначе бы не влез в такое дело. Разобрало меня тогда здорово, надо же – людей выгнать во двор и пусть сидят и ждут, когда их изволят пригласить станцевать фанданго. Но мы отплатили всем этим дворянам: принялись выкладывать друг другу все, что про них знали и слышали. А в это время Атоугиа вынес одну их дамочку на руках – вот гак-то, ну, то да се, да разное прочее.
   Но и хозяин Диого долго гам не пробыл и вскоре вышел вместе с сыном Мигелем и барышнями, они шли, тихо переговариваясь, должно быть, очень сердиты были, раз не ответили на наше приветствие – мы все стояли и держали береты в руках, а им хоть бы что, никакого внимания! Никогда такого не бывало, ведь даже если самый что ни на есть бедняк, встретив на дороге Диого Релваса, поприветствует его, Диого Релвас обязательно ему ответит. Мы ждали, что будет дальше, и когда вдруг увидели свет в Башне четырех ветров, пошли в сторону Башни.
   – Шестипалый, – окликнул меня хозяин Антонио Лусио, как только увидел. – Тут затевается фанданго… И один дворянин хочет с тобой поспорить в умении танцевать этот танец. Как, не спасуешь? Не подведешь?
   Тут– то и ждала меня погибель… Если бы он меня так не спросил, может, ничего бы и не было! Но тот граф или кто он там был, прежде чем я успел ответить, указал мне на бутылку хорошего вина, которая была премией для победителя, и победитель, сказал он, должен ее выпить до дна одним духом. А там, где танцевали, уже никто не узнавал друг друга, все было перепутано, в одном углу трясли бедрами, в другом трясли бедрами, а это такая зараза -все равно что желтая лихорадка или что-то в этом роде, но то была лихорадка другого цвета, человек-то ведь не чурбан какой-нибудь; вот и я, никогда не состязавшийся в фанданго с кем-либо из хозяев – но то был приказ хозяина Диого, – глядя на всех этих дворян, занесся в гордости. Снимаю я, это, куртку и швыряю той, что мне улыбается, спускаю курчавую прядь волос на лоб из-под берета и, ой, братцы!… Ой, братцы мои, сую, это, я пальцы в карманы жилета, выхожу вперед и начинаю отбивать чечетку то в одну сторону, то в другую, точнехонько так два раза влево и тут же удар с прыжком и еще удар носком ботинка, а потом возвращаюсь на середину уже другим шагом и все то же повторяю вправо, и так три раза туда и три раза сюда, и как только снова оказываюсь на середине, иду своим мелким шагом – это очень красиво: нога отрывается от пола только после того, как ударишь по нему, и отрывается, вроде бы от чего-то освобождаясь, а от чего – не видно, и повторяю все это четыре раза, каждой ногой, а потом заканчиваю танец, выбивая чечетку каблуками, и с вызовом поглядываю на дворянина, уступая ему место. Все хлопают, а я ищу ту глазастую и вижу ее со своей курткой на груди, рукава вот так назад брошены, вроде бы я ее обнимаю, ой, братцы!., и такое меня разобрало, такое… такое случается, только когда проведешь в поле один-одинешенек недели две – не меньше, и кажется, что ноги сделались огромными и все тело тоже, и жар вот здесь, и, уже не обращая внимания, что дворянин еще не кончил свои обезьяньи ужимки – это у него называлось фанданго! – бросаюсь вперед, делаю два прыжка, ударяя в воздухе каблуком о каблук, и тут же опускаюсь на корточки, чтобы выбросить правую ногу, а потом левую, и так несколько раз кряду, и все в лад, я был весь мокрый как мышь, но опять прыгаю, опять лечу – ноги вместе, чтобы перейти к другому коленцу, и, повернувшись к ней, чтобы ей было видно, начинаю выделывать ногами такие кружева, то и дело постукивая носком и каблуком; зад мой и ноги ходят ходуном, а верх замер, застыл, вроде бы окаменел, но это только казалось, потому что на самом-то деле я горел как в огне.
   Мне всегда неловко, когда я об этом рассказываю… Все началось с аплодисментов, потом меня подняли на руки, чтобы качать, потом то да се, да разное прочее… Это был самый счастливый и самый несчастный вечер в моей жизни… Дают мне эту бутылку с вином, а та, что держала мою куртку, становится напротив, так, чтобы я никого, кроме нее, не видел, и кладет руки мне на талию, ой, братцы мои! и говорит мне что-то непонятное, только тут до меня дошло, что она иностранка, француженка, а может, еще какая, и я даю ей бутылку, чтобы и она выпила за наше здоровье, и надо же, чтобы взбрело мне, дураку, в голову прижать ее к себе – вот так, со всей страстью. Тут все замолкают, воцаряется тишина, а сердце мое екает…
   «Антонио Шестипалый!» – гнусавым таким голосом крикнул кто-то… Если бы я признал голос хозяина Диого… А глазастая уже вцепилась мне в волосы, я стараюсь оторвать ее, то да се, да прочее разное, как вдруг получаю удар в ухо, вот в это самое, до сегодняшнего дня все еще шумит внутри, шумит и не перестает шуметь. «Это еще что?!» – кричу я, вышедши из себя. И схлопотал новый удар, за ним другой, третий. Тут все принялись смеяться, вырывают у меня эту иностранку, а она вырывает у меня клок рубашки, проклятая! И тут я оказываюсь лицом к лицу с хозяином, и он отвешивает мне одну оплеуху за другой, а я сдерживаю всеми силами ярость, сжимаю руки и сам до сих пор не понимаю, как это у меня получилось: врезался я головой ему в подбородок и полетел Диого Релвас вверх тормашками. Вот тогда я сказал себе: «Тоиньо, ты пропал!» Так оно и было, разрази меня гром: до самой двери я танцевал под градом ударов, пинков и зуботычин, по возможности отвечая на них, а когда оказался на улице, вскочил на стоящую во дворе кобылу и бросился прочь. Знать бы куда?! Но, если бы я не сбежал, они бы меня убили.