Однажды она принялась подбирать слова, одинаково оканчивающиеся на мягкую согласную, как слово «любовь». И обнаружила, что все они имеют то самое значение, которое она вкладывала в это понятие:
 
страсть,
боль,
смерть,
кровь,
в итоге: любовь.
 
   Несколько недель она осознавала фатальный смысл подобранных ею слов и прекратила это занятие. Когда же она исключила их из своей речи, то почувствовала себя смешной, тем более что ее тонкая женская, да и материнская интуиция делала свое дело – мужчины тянулись к Марии до Пилар и рядом с ней чувствовали себя счастливыми. Даже ее собственный отец, и тот как-то ей сделал признание:
   – Не знаю, что в тебе такое… Но только рядом с тобой мне всегда хорошо. – В этот раз он говорил с ней на «ты».
   – Вот потому-то я никогда и не выйду замуж.
   – И даже после моей смерти?
   – Когда вас не будет, поздно будет думать о замужестве, и я открою в Алдебаране приют для сирот. Вокруг меня будет много детей, и все они будут мои…
   – И ни один не будет рожден тобой?
   – Я боюсь, – призналась она отцу, который не понял значения сказанного, сочтя услышанное за шутку.
   – Ты слишком красива, чтобы быть только теткой.
   Да, подобно Нарциссу, Мария до Пилар испытывала потребность быть любимой, но, по всему похоже, вполне довольствовалась воображаемыми любовными похождениями, которые со всеми подробностями пересказывала гувернантке, повторяя и видоизменяя все, что слышала от двоюродных сестер в Лиссабоне и летом в Синтре или читала в романах, которые прятала скорее от англичанки, чем от отца, так как не хотела, чтобы мисс Карри обнаружила источник ее жизненного опыта. Свободная, непринужденная речь куртизанки была Марии до Пилар больше по душе, чем речь стыдливой девочки, точно она и впрямь была многоопытной женщиной в альковных делах.
   Кроме того, теперь, когда ни сестра, ни брат в имении не жили, общение с мисс Карри сделалось совсем простым и доступным. Опять же теперь, в их отсутствие, она могла постараться забыть те обвинения, которые обрушились на нее в маленьком заброшенном домике и причинили ей столько страданий. С тех самых пор она даже не была в том лесу, но сейчас уже без волнения смотрела на ведущую влево тропинку, все влево и влево, в глубь зарослей из дубов и акаций.
   Постоянные любовные восторги гувернантки наконец разрушили теорию Марии до Пилар о грозившей ей опасности со стороны мужчины, который мог стать причиной ее смерти. И постепенно, почти не заметив, как это случилось, она перестала смотреть на Зе Педро, которому покровительствовала и с которым была ласкова, как на воображаемого сына. И, также почти не заметив происшедшей с ней перемены, стала носить женское платье и соперничать с: мисс Карри в любовных делах.
   Теперь Мария до Пилар, сбросив тяжкие путы страха, желала снять с себя все запреты.
   И как– то вечером, в лесу, в том самом месте, предназначенном для любовных встреч, спросила Зе Педро:
   – Ну, гак ты – любовник англичанки… Парень начал было отрицать.
   – Я все знаю. Она мне все рассказала. Я ведь ее сообщница. И все знала раньше тебя…
   Ей захотелось быть жестокой.
   – Жаль только, что она стара… Да, конечно, рядом со мной она стара. Не делай злое лицо. Тебе не кажется, что у старости есть запах, запах старого тряпья? Нет, даже хуже…
   И Мария до Пилар поняла, что если из них двоих кто-то чего-то и боится, то это он, она видела в его глазах страх, страх и желание вместе: ведь запретное теперь себя предлагало. И она решила задеть парня за живое.
   – Похоже, ты меня боишься… Никогда не думала, что ты можешь быть трусом…
   – Если бы барышня была бедной…
   – Считай, что это так. Или что ты богат… Ты же можешь стать богатым. Можешь жениться на богатой.
   Тщеславие Зе Педро взыграло, разжигая давно теплившуюся мечту. Ведь, держа в объятиях англичанку, он мечтал о Марии до Пилар, смуглой и высокой, с белокурыми волосами и зелеными глазами, которые здесь, в тени деревьев, особенно походили на отливавшие старым золотом глаза Диого Релваса.
 
   И вот, увидев кровь, Мария до Пилар вновь подумала о близости и неизбежности смерти. С криком, вырвавшимся у нее из груди от только что причиненной ей боли, она оттолкнула or себя Зе Педро и, бросившись к пасшимся на свободе коням, вскочила на одного из них. Только потом она увидела, что села на белого, тут же вспомнив то и дело посещавший ее по вине братьев и сестры кошмар: во сне она всегда видела белого коня в сопровождении красного оленя.
   Живо представив, что поджаривается в седле, она пустила лошадь во весь опор. А когда увидела, что подъехала к тропинке, ведущей к домику, повернула лошадь прямо к нему. Дорогу ей преграждали ветви деревьев, которые казались руками, удерживающими ее от возвращения к прошлому, но она ехала вперед, не обращая внимания на хлеставшие ее ветки.
   Она знала, что тело ее и душа кровоточат, и желала увериться в этом еще раз, побывав в домике.
   Спешилась, открыла дверь и, как несколько лет тому назад, села на камни. От сырости и холода Мария до Пилар поежилась. И снова подумала о смерти, вспомнила мать, представила ее лежащей у своих ног. И в тот же миг в ушах ее зазвучали обвинительные крики сестры и братьев, все еще сотрясавшие сводчатый потолок.

Глава III. Боязнь дневного света

   Больная Мария до Пилар запретила входить к ней в комнату всем, кроме Брижиды и доктора Гонсалвеса, который пытался убедить ее, что никакой такой болезни, которая требовала бы постельного режима, он у нее не обнаружил. На дворе стояли прекрасные летние дни, и грех было кутаться в одеяла и закрывать окна, накликая на себя беду, говорил взволнованный немотой Марии до Пилар домашний врач.
   После трехдневного молчания Мария до Пилар жестко ответила, что «о болезнях медицина знает меньше, чем прорицатели о будущем». Доктор Гонсалвес получил под дых, как позже сам он в разговоре с падре Алвином расценил сказанное больной, и нанес ответный удар в не менее уязвимое место, намекнув капеллану, что девушке пора замуж и что подобные истерические выходки можно попытаться снять айвовым сиропом. Что же касается уже сказанного, то его лично слишком мучают ноги и возрастной вес, чтобы погасить ее запал.
   Ядовитый язык врача был известен на семь верст вокруг, а на этот раз оказался еще и без костей: Гонсалвес знал, что старый священник затаил обиду на Релваса, пригласившего не его, а падре из Лиссабона благословлять предназначавшийся для парада скот.
   – Пусть подберут группу форкадос и бросят на эту девицу. И увидите, все пройдет. Когда же потребуюсь я, пусть пошлют за мной. А раньше моей ноги здесь не будет. Пускай эта невоспитанная от чего заболела, тем и лечится…
   В глубине же души он был человек добрый. Но так как пользовал хозяев, слуг и даже животных, то подходил ко всем с одной меркой, хотя хозяев, которые ему платили, обсуждал только в интимном кругу своей семьи с женой и сыном-студентом. Теперь же круг расширился: в него вошел капеллан, обиженный неблагодарным хозяином – плутом беспамятным, который забыл услугу, оказанную ему, еще юному, в том деле с землями Валадо, приобретенными у одной виконтессы, лежавшей на смертном одре. Ведь за состояние, полученное с его помощью, Релвас отблагодарил его, пожаловав мула в испанской сбруе и бросив шутку, в которой ничего смешного не было, но которой священник должен был улыбнуться, увидев злое лицо хозяина. Мошенник! Да он бога обидел, не поделившись с тем, кто ему помог в этом деле!
   – И знаете, что он мне сказал, доктор Гонсалвес? Подумайте только!… Ересь: «Обратите внимание, падре Алвин, на положение вашего друга: ведь меня в загробном мире не ждет ничего хорошего. Вот вы умрете бедным и, как гласит Писание, отправитесь на небо. И это достойное для вас место. А я из-за своих денег пойду в ад. Я просто не вижу возможности его избежать: ведь ад угогован для богатых. Так что ничего не поделаешь». И не прибавил мне ни одного серебреника, тогда как я стоптал по меньшей мере две пары сапог, бегая по его делам. И еще строит из себя святого, но я-то знаю всю его подноготную. От ада ему не уйти, ад я ему гарантирую! Да поразит меня проказа, да останусь я без рук и без ног!
   Но поскольку он понял, что доктор в вопросе с Марией до Пилар умывает руки, но решил предложить свое средство, совершенно убежденный, что болезнь барышни была болезнью души. А для больной души ни аптека, ни наука никакого снадобья еще не изобрели, да и вряд ли изобретут.
   Падре Алвин был другом детей. Как же иначе. Ведь он был свидетелем появления на свет каждого из них.
   И хотя, может быть, меньше всех других любил эту последнюю, «парня в юбке», так называли ее старухи Алдебарана, все же молился и за нее, и особенно истово, чтобы господь отвратил барышню от скачек на лошади, по-мужски раскорячив ноги, подобно какому-нибудь пастуху. Это же недопустимо и непристойно. И вот теперь, когда она стала носить женское платье и ездить, как ездят женщины, в нее вселилась какая-то загадочная и скверная болезнь. «Что бы это могло быть?… Страсть к мужчине? Возможно… но к кому?… Ведь на исповеди она сказала, что никогда не выйдет замуж».
   Состарившийся и сгорбленный от прожитых лет капеллан двинулся по коридорам помещичьего дома к комнате больной. Вела его вера. Как нельзя кстати, Диого Релваса дома не было: с сыном и старшим внуком он отбыл в Алентежо.
   Навстречу священнику вышла Брижида, сказав, что Мария до Пилар никого не принимает, никого, имейте терпение, сеньор, она только стонет, стонет, и все. Не умея идти напролом, что было известно всем и каждому, падре Алвин на этот раз решил не отступать и, взяв в оборот служанку, которая, выполняя приказ барышни, стойко сражалась, стал оттирать ее от двери. Услышанные проклятья и возможность схлопотать плохую рекомендацию в час Страшного суда испугали Брижиду. И она уступила. Только бы обождали малость, падре, – она пойдет посмотрит, не отдыхает ли барышня и расположена ли к беседе. Кивком совсем седой головы падре Алвин выразил свое согласие. Стал разговаривать спокойнее, без сердца. Однако, как только дверь приоткрылась, тут же проник в комнату, оставив служанку в полной растерянности от таких своих способностей.
   – Откройте-ка это окно! – зло приказал он Брижиде. Лежавшая на большой подушке и казавшаяся спящей Мария до Пилар тут же встрепенулась:
   – В своей комнате, падре Алвин, приказываю я. И я хочу, чтобы окно было закрыто.
   Властный тон больной несколько смутил капеллана, и он уже было хотел податься обратно.
   – Кто вас позвал?
   – Бог привел меня сюда, дочь моя, – смиренно ответил священник.
   – Я не знала, что бог умеет отпирать двери…
   – Когда речь идет о спасении души…
   – Разве на это нет закона?
   – Нет, нет такого закона, который воспрепятствовал бы богу спасать души.
   Падре Алвин понимал, что это простая словесная игра и козыри не в его руках, но продолжал ее, чтобы не потерпеть поражение у противника, который был женщиной, и враждебно настроенной.
   – Вы уже не верите в бога, Мария до Пилар?
   – Верю. Падре знает, что верю. Но я больна и нуждаюсь в покое.
   – Вот для того-то я и пришел… Пришел, посланный богом, чтобы помочь вам в трудный час. Доктор Гонсалвес не видит возможности вас исцелить. Я же…
   Он подошел к ней и взял ее безвольно лежавшие на кружевном пододеяльнике руки. Они показались ему холодными, хотя и были теплее его собственных.
   – Разрешите мне открыть окно.
   И он пошел к окну с явным намерением привести в исполнение сказанное, одновременно дав знак Брижиде уйти и оставить их одних. Старуха заколебалась, но направилась к двери.
   – Я ведь уже сказала, что хочу, чтобы окно было закрыто. Вы желаете услышать: прошу вас, пожалуйста?
   Капеллан вроде бы испугался. Его дряблое птичье тело, мучимое подагрой уже много лет, заныло, и он вернулся, не поднимая глаз. Смирение старика тронуло Марию до Пилар.
   – Я нуждаюсь в страдании, падре Алвин. Не мешайте мне в этом. И не выясняйте ничего, прошу вас. Я ваш друг…
   Споткнувшись о ковер – зрение подводило его ежеминутно, – падре понял, что смешон, хотя больная на него больше не нападала.
   – Вы любите темноту?
   – Сейчас я себя чувствую лучше в темноте.
   – Это почему же?! – тихо спросил капеллан, тихо, почти шепотом, точно шепот не выдавал желание старика получить ответ.
   – О, это долгая история, которую я вам рассказать не могу…
   – Я, Мария до Пилар, способен выслушать все.
   – Нет, вы заблуждаетесь, не все.
   – А вы начните и увидите.
   – Но сеньор знает, я же сказала, что это невозможно. Простите…
   – Говорите, говорите все. Даже то, что против меня. Они помолчали.
   – Даже и это не хотите? – настаивал старик.
   – Нет, не хочу.
   – Вы, конечно же, не верите мне, потому что я завишу от вашего отца… – Голос капеллана стал печальным. – Ведь так? Я знаю, что так…
   Ощупывая свои руки, точно ища в них что-то, чего ему недоставало, падре Алвин мучился только что сделанным признанием.
   – Приоткройте окно, падре Алвин, я хочу видеть вас.
   – Нет. Теперь, дочь моя, я не хочу этого. Не хочу, не могу принять ваше сострадание. И знаете почему?!
   Воцарилось молчание, и долгое. Какое-то насекомое, возможно бабочка, билось об окно, точно желая разбить его.
   . – Я скоро умру. Вот все, что мне осталось. И все же я должен принимать жизнь, пока ее дает мне бог. Понятно?!
   – Может быть…
   Шум приближающегося экипажа становился явственнее, нарастал в тишине пышущего жаром вечера и вдруг стих: экипаж въехал в ворота имения.
   – Это отец, падре Алвин. Идите скорее, встретьте его. Сделайте гак, чтобы он сюда не пришел… Мне не хватает мужества смотреть ему…
   – Великий грех!
   В ответ она опустила голову. Еще он увидел, что Мария до Пилар расплела косы и, рассыпав волосы по плечам, убрала их под рубашку. Прихрамывая, капеллан исчез за дверью, скрылся в коридоре, прикрывая рукой рот, откуда рвался резкий бронхиальный кашель.
   В саду послышались тяжелые шаги Диого Релваса. Их Мария до Пилар знала хорошо. Потом шаги племянника Руя Диого, поспешные и почти бесшумные, и уже после – шаги брата, жесткие, нервные.
   – Где мисс Карри? – резким голосом спросил отец.
   – В своей комнате… Думаю, что в своей комнате, – ответила одна из служанок, Ирия.
   – Пусть придет ко мне в кабинет. И немедленно! – Это «немедленно» было сказано тоже резко.
   «Что ему уже известно?» – спросила себя Мария до Пилар. И мучивший ее страх уступил место озабоченности. «Повинная» в смерти матери чувствовала себя на краю гибели. Иногда она казалась ей спасением, но чаще подстроенным преступлением кого-то, кто теперь наслаждается медленной агонией ее поруганного тела. То была рана, и она время от времени вскрывалась, незаметно, но вскрывалась. Все начиналось где-то в низу живота и ползло вверх, как отравленная кровь по сосуду, который нес ее к сердцу. Мария до Пилар предчувствовала, что, как только кровь эта поступит в сердце, оно сожмется и остановится.
   А если этого не случится?
   Что сказал бы отец, если бы узнал, что ее нашли вечером, да, и довольно поздно, в домике в лесу? Нет-нет, она все равно бы ничего не рассказала. Ни о матери, ни о том обвинении, что предъявили ей ее сестра и братья. Вдруг и он станет винить ее…
   Ведь ее нашел Зе Педро. Уехала-то она с ним, а вернулся Зе Педро один, и все это видели. А почему?! Что она на это ответит?…
   В постели она уже три дня… Или больше?! Сколько она уже лежит? Врач ничего не нашел у нее, чем можно было бы объяснить ее поведение. И несмотря ни на что, она больна, больна как никогда.
   Почему отец сразу же, как приехал, спросил о гувернантке? Может, брат выследил их с мисс Карри, зная обо всем, что было между Зе Педро и англичанкой? А о ней самой? Нет. О ней Мигел знать не мог. Ей казалось, что все (для других, только не для нее) перестало существовать в то самое утро, когда отец, брат и племянник покинули имение. Для нее же, наоборот, все только началось (по-настоящему!), и началось с того момента, когда некто причинил ей физическую боль. Мог ли кто-нибудь догадаться о том, что с ней происходит? И кто?! Разве что Брижида или падре Алвин.
   Она услышала раздраженный голос отца. Он был наверху, в своем кабинете, где обычно писал письма. Потом захлопали двери, послышались шаги в коридоре, шаги поспешные, приглушенные ковровой дорожкой, привезенной из Англии. И снова резкий, взволнованный голос отца. Теперь она четко слышала: – Руй Диого сегодня же возвращается в Синтру. Я должен был бы отправить его в имение Куба. Мой дом – не публичный дом… Англичанки, выходит, хуже француженок.
   Похоже, это были интриги Мигела Жоана. То, что Мигел Жоан преследовал мисс Карри, Мария до Пилар знала прекрасно. Но то, что теперь мисс Карри уедет, – это хорошо… Да, да, это то лучшее, что могло произойти.
   Она услышала возню у двери и увидела внушительную фигуру отца. Кто-то давал ему объяснения, должно быть, падре Алвин, а может – Брижида.
   – Не беспокойте ее, – услышала она глухо сказанные слова.

Глава IV, В которой видно, как король земледельцев по-королевски вершит суд

   Действительно, у него есть о чем беспокоиться, помимо домашних неурядиц. Ведь на последнем собрании Ассоциации земледельцев этот мерзавец Зе Ботто имел наглость устроить словесный фейерверк в честь индустриализации страны, приводя в пример малые нации, вес которых, говорил он, давал себя чувствовать в экономике Европы. Он обратился к собранию с заявлением, одобренным определенной группой финансистов, которые рекламировали чудеса акционерного общества, под сенью которого они, в общем-то, наполняли свои несгораемые шкафы звонкой монетой, ибо некоторые из таких обществ действительно обеспечили два процента дохода при эмиссии ценных бумаг, учитываемых банками. В перерыве Диого Релвас не удержался и зло бросил Зе Ботто: «А вы, сеньор Жозе Ботто, оказывается, знаете, где находится Европа?» Онемевший было мерзавец спустя минуту заговорил: «Да, после того как солнце сядет, мне это становится известным».
   Надо было видеть, как у выхода из вестибюля, который заполнили земледельцы и журналисты, Диого Релвас схватил его за лацканы куртки, тряхнул как следует и швырнул на швейцара, чтобы это дерьмо не покалечилось, но за выходку поплатилось. Тут Бараона выступил посредником, попросив Диого Релваса быть сдержанным, тогда как куда проще было бы вынудить Ботто оставить зал, едва тот принялся восхвалять индустрию. И несмотря на поддержку собравшихся ему, Диого Релвасу, который напомнил, что вопросы, связанные с индустрией, должны быть рассматриваемы в их собственной Ассоциации промышленников, это ничтожество Бараона попросил тишины, сказав, что «в такой тяжелый час разум должен быть на службе у нации». И все те, кто только что поддерживал Диого Релваса, принялись без стыда и совести, не понимая того, что слышали и делали, аплодировать Бараоне. Какой-то проходимец со слезами в голосе говорил о родине, а все остальные считали, что от них ждут проявления патриотизма, конечно дутого, если спешили тут же его выразить, и чем? Криками, хотя на каждом шагу родину-то и предавали.
   Да, он жил в царстве демагогии и эго была голая и неприкрытая истина. Даже король – к счастью, он, Релвас, отказался принять предложенный им титул – не нашел ничего лучшего, как высказаться против вооруженных уличных столкновений в Порто, возникших в связи (или без связи) с несостоявшимся похищением дочери бразильского консула. Этим несостоявшимся похищением и решила воспользоваться республиканская каналья, чтобы выйти на улицы Лиссабона и других городов, – так вот, даже король сказал: «Будучи либеральным по традиции, воспитанию и собственному убеждению, я порекомендую правительству принять необходимые меры предосторожности для поддержания общественных свобод», и так далее, и тому подобное. Потом все они наплачутся. Все эти политические хитросплетения начинали утомлять Релваса. А ведь между тем земледельцы, единственно прочная и честная сила страны, по-настоящему не понимали опасностей, которые навязывал им строй, и позволяли запутать себя в паутине, сотканной коммерсантами, промышленниками и бесстыжими ничтожными обывателями. Неужели разгул анархии в стране мог им быть на руку? Нет!
   – Слепые и поводыри слепых, Мигел. Грядут горькие времена… А я от всего этого начинаю уставать.
   И приказал запрячь пару в одну из открытых колясок, намереваясь отправиться в имение «Благо божье», чтобы показать живущим там крестьянам, кто истинный хозяин земель, хотя Релвас и не получал с них даже пяти рейсов. Однако до него дошли кое-какие слухи и жалобы на недород, и он хотел все, что там происходило, увидеть собственными глазами. Увидеть и воздать должное каждому по справедливости.
   Место кучера он уступил сыну, передав ему поводья, и они, сидя рядом на облучке, принялись обсуждать события последних дней. Лошади шли шагом.
   – И все это нарушает покой португальских семей. Газеты заняты пустой болтовней, можешь мне поверить. И в основном о том, что происходит в мире… На страницах газет находит отклик только плохое.
   – Это неизбежно.
   – А идите вы… со своей неизбежностью… Неизбежность – это мы, мы сами создаем эту неизбежность, и сами о ней говорим. С нашей инертностью…
   Он почувствовал горький вкус во рту. Смачно выплюнул сигарету и принялся поглаживать бороду и усы. Одна крестьянская семья, сидевшая в тени оливкового дерева, поднялась, чтобы приветствовать его. Без единого слова, точно решил щадить голосовые связки, Диого Релвас приложил палец к полям шляпы.
   – Все это нарушает мирную жизнь людей…
   Эту фразу он повторил четыре или пять раз за поездку. Но понял, что произносил ее с горечью. И решил исправить положение.
   – Вы считаете, что я, как медь, покрываюсь зеленью… или ржавчиной, что еще хуже. Ошибаетесь. Морщины и седые волосы не в счет.
   То было высокомерие. И только высокомерие, как бы он ни бахвалился. Он страдал. Но страдал не от прожитых лет, а от того, что видел и с чем согласен не был, будь то в сельском хозяйстве, конторе или дома. Да, даже у себя дома.
   – Милан написала мне относительно Руя Диого. С намеками.
   – Она всегда на что-нибудь намекает…
   – Это от вдовства.
   Мигел Жоан улыбнулся. Землевладелец предпочел не спрашивать, чему он улыбается.
   – Она говорит, что и ты крутился вокруг англичанки…
   – Я?! – Мигел Жоан пожал плечами и стегнул лошадей.
   – Сразу видно, что ты из рода Араужо, ветрогон. Хотел бы знать об англичанке…
   Диого Релвас положил левую руку на спинку сиденья и обмотал один из пальцев правой руки золотой цепочкой. Это означало, что беседа обещала быть долгой. Ведь он предпринял это долгое путешествие скорее из-за назревшего разговора с сыном – разговора, который здесь, где каждый сидит на месте и вынужден слушать говорящего, вроде бы возник случайно, а вовсе не был подготовлен заранее.
   – Это, мой мальчик, знаю и я. Тот, у кого жена беременна, всегда ищет ей замену. Пожалуй, о женщинах я с тобой говорю впервые… Да и знаю это не только я, все видели, что ты ходил за ней как привороженный, едва она здесь появилась…
   – Она была в новинку…
   – Хорошо, пусть так, была в новинку. Но теперь то, что было раньше в новинку, забрало тебя как следует. И опять я тебя понимаю. Так договорились бы с ней и встречались бы в Лиссабоне. Все как должно. Если она не хотела – имей терпение! – соблазнил бы ее деньгами, деньги – аргумент немаловажный, а нет – так всему конец. Но вот играть роль шута на глазах у всех было недопустимо.
   Нотация отца разозлила Мигела Жоана. Он никак не мог понять, что из только что сказанного вызвано авантюрой не оправдавшего доверия Руя Диого, а что касалось его, только его, и вынудило отца на разговор.
   «Карлик– вот кого надо было припугнуть как следует! -думал Диого Релвас. – Это точно. А все же теперь Жоакин Таранта всю жизнь будет помнить вчерашний нагоняй, который я ему дал. И ослепнуть мне, если я не исполню обещанного». А пообещал Релвас вот что: «Знай, Таранта, что в следующий раз я прикажу тебя привязать к хвосту жеребца-производителя и огреть его хлыстом, чтобы гот отделал тебя как следует, таща за собой… Кончится и твоя жизнь, и твоя поэзия…» Карлик выл, как пес. «Я не виноват, не виноват. У слуги нет ни глаз, ни ушей…»
   С этого дня у него будут и глаза и уши. Как Диого сказал, так и сделает.
   – Однако как бы там ни было, но сестра твоя может писать мне письма, какие ей заблагорассудится… А вот ноги ее отпрыска-ветрогона с голубыми глазами Араужо больше в моем имении не будет. Релвасы не свиньи: они не едят из одного корыта… И это то, что меня смущает, когда я думаю о тебе.
   – У меня с этой женщиной ничего не было. Даю вам свое честное слово. Наше слово!…
   Диого Релвас удовлетворенно кивнул головой. Они уже были около имения «Благо божье», о чем напомнила им появившаяся дубовая роща, и землевладелец приказал остановить коляску в ее тени. От рощи Диого Релвас собирался, поменявшись местами с Мигелом Жоаном, править лошадьми сам.
   – Очень меня волнует болезнь твоей младшей сестры…
   – Меня тоже, отец. Похоже, ничего хорошего ждать не приходится.
   – Это почему же? – спросил встревоженный землевладелец. – Тебе что-нибудь известно?!