Страница:
Концерт на небольшой, открытой площадке обнесенной колючей и непролазной живой изгородью был непроницаем для глаз чужаков. Хотя не для ушей — в отдалении на скалах торчали группки «дикарей», которые правдами и неправдами стали в последние годы просачиваться в оазис номенклатурного отдыха. Близко к коттеджам дикари не подходили — опасались охраны, представители которой хотя и были одеты поголовно в штатское, выправкой своей выделялись из праздной толпы тучных, в большинстве своем, отдыхающих и, несмотря на то, что фигуры у представителей правопорядка были статные и внушительные, но появлялись представители всегда внезапно и невесть откуда. Вот — только что не было никого на каменной гряде возле палатки ушлых «дикарей», а вот — трое в штатском. Тайными тропами ходили, видно, представители, знали местность не понаслышке.
Вот и сейчас «дикари» облепили окрестные валуны и холмики, правда, старались близко к месту проведения концерта не приближаться — кордон, который споро организовали представители охраны хоть и был, по существу, невиден — прогуливались просто вокруг концертной площадки редкие мужчины, аккуратно одетые, вида мрачного и неприступного — ну, подумаешь, прогуливались — мало ли, захотелось людям прогуляться. И немного их было, и без оружия, однако, никто из дикарей не рисковал приближаться к мрачным гражданам на такое расстояние, с которого уже можно было различить выражение глаз друг друга.
Концерт подходил к концу — открыла его Лукашина, так попросило начальство и Бирман решил, что выход именитой певицы первым номером в данном случае вполне оправдан. Ведь, подпить могут товарищи, анекдоты за столом начать друг другу в полный голос (не привыкли у себя дома шептаться) рассказывать. А тут — Лукашина с ее гонором. Нехорошо может выйти. Пусть уж первая отпоет, в относительной тишине, а потом и сядет к столу спокойно, икорки поест, водочки с нужными людьми тяпнет. Вот и хорошо будет. А в конце — все равно никто уже толком ничего слушать не будет — можно и «Нарцисса» пустить — нервы пощекотать товарищей, и Лекова — пусть одну песню споет сегодня, вполне для него достаточно.
— Говорят, какой-то у тебя новый певец появился, — наклонился к уху Бирмана Евграфов. — Антисоветчик, говорят.
Евграфов пристально посмотрел в глаза слегка смешавшегося Бирмана, потом хлопнул его широкой ладонью по спине. Бирман закашлялся.
— Не боись, Анатолий, тут у нас все свои. Муха не пролетит. Тут у нас все можно. Ну, почти все. И почти всем. Так что, давай. налегай!
Евграфов самолично придвинул к Бирману огромное блюдо с крабами, каждый из которых был размером с десертную тарелку.
— А когда он петь-то будет, твой антисоветчик? — снова поинтересовался Евграфов, наливая себе ледяной водки.
— Да не антисоветчик он, — растянув губы в натужной улыбке начал Бирман. — Так, ленинградский молодой музыкант. Стиль просто такой… Непривычный.
— Ленинградский!
Евграфов махнул стопку, крякнул громко, так, что Захаров, произносивший в этот момент свой последний монолог, покосился в сторону распоясавшегося едока. Слава Богу, быстро отметил про себя Бирман, что едок этого не заметил. А Захарову сегодня надо будет напомнить, чтобы вел себя на сцене прилично и морд важным людям недовольных не строил.
— Ленинградский, — весело повторил Евграфов. — От них всего можно ожидать, от этих ленинградских. У них там ведь это… Ну, это…
— Что? — услужливо спросил Бирман.
— Колыбель трех революций, — подсказал слушающий вполуха Иванов, пожирающий глазами пышные формы Лукашиной, сидящей неподалеку и цедящей из высокого бокала шампанское…
— А, ну да, — весело рассмеялся Толик. — Конечно… Как это вы… Ха-ха… Здорово.
— Ну, так, когда он будет-то, революционер твой, — гнул свое Евграфов.
— Скоро, скоро… После юмористов наших, — ответил Бирман, сознательно стараясь набить рот крабами так, чтобы сделать продолжение беседы невозможным хотя бы на несколько минут.
Захаров закончил. Марк сегодня не работал — может быть, и к лучшему. Слишком уж соленые, бывало, шуточки отпускал, слишком уж нехорошо об общепите (см. Евграфов) высказывался, о курортных местах (см. Иванов) и, вообще, об общей ситуации в стране (см. остальные гости). Пусть уж его, отдохнет. Сказал, что по скалам побродит и, что даже хорошо, что он сегодня не работает. Устал, сказал. Вот и пусть бродит. Только Лекову-то сейчас на сцену, с его одной песней, а что-то его не видно. Где же он? Куда запропастился? Впрочем, не будет его — пусть «Нарцисс» сразу играет. Хотя, нет. Евграфов как клещами вцепился — подавай ему антисоветчину. Это сейчас ему подавай — а что он завтра на это скажет?
Марк встал с валуна, задев коленом недопитую бутылку коньяка. Бутылка качнулась в одну сторону, в другую, пошла по неровной поверхности валуна юзом и, вот-вот должна была упасть, как Леков, опомнившись, подхватил ее виртуозным жестом дирижера, фиксирующего каждую ноту в своем оркестре.
— Сидеть! — строго сказал Леков бутылке.
— Проф-ф…
— Да ладно тебе, Марк. Чего заладил — профессионализм, профессионализм… Играть надо просто от души. Вот вы с Захаровым — классно все делаете. От души. Злобно. Уважаю.
Леков многозначительно покачал головой, строго посмотрел на бутылку и, убедившись, что та ведет себя хорошо, стоит ровно, падать не думает и коньяк держит, благосклонно взял ее и поднес к губам.
— М-м-м, -промычал он, поставив опустошенную бутылку на прежнее место.
— М-м-молодцы, парни. Уважаю. У тебя осталось еще?
Марк пнул ногой сетку с неоткрытыми еще бутылками.
— Осторожней, — встрепенулся Леков.
— Мастерство не пропьешь, — Марк погрозил авоське пальцем. — Понял?
Он перевел взгляд на «молодого коллегу» — так он именовал теперь Василия Лекова.
— Солнце садится.
Леков посмотрел на море. Море бушевало.
— У нас выступление когда?
— Вот. Молодец!
Марк полез рукой в авоську и вытащил бутылку мадеры.
— Черт… Не люблю играть на понижение. После коньяка мадера… Не-по взрослому.
— А что же после коньяка пить-то? — спросил Леков. — Предрассудки все это. Мне вот — один хрен — что пиво перед водкой, что водку перед пивом.
— Ну, пиво с водкой — это… Это…
Марк тоже посмотрел на море. Море продолжало бушевать.
— Это славно. А вот коньяк с мадерой — гнусность одна. Предательство. Ренегатство и меньшевизм.
— Так что же профессионалы после коньяка рекомендуют? — спросил Леков.
— Открываю великую тайну.
Марк обнял Лекова за плечи и зашептал ему на ухо.
— После коньяка надо пить коньяк. Только — тссс! Никому. Это будет наша с тобой тайна. Обещаешь?
— Тссс! — послушно повторил Леков. — Никому. Так когда нам на сцену?
— Вот видишь солнце? — спросил Марк, простирая руку вперед, к светилу над бушующим морем.
— Вижу, — тихо ответил Леков.
— Когда солнце коснется во-о-он той скалы, — Марк махнул рукой в сторону и, если бы Леков не придержал его за талию, рухнул бы в пропасть.
— Во-о-он той, — повторил он, обретя равновесие и с благодарностью посмотрев на Лекова. — Ты мне жизнь спас, — заметил он словно бы в скобках.
— Во-о-он той, — затянул он в третий раз и Леков снова собрался было схватить нового друга за полы пиджака и еще раз спасти ему жизнь, но Марк справился самостоятельно. — Вот, когда оно коснется…
— Я понял, понял, Марк. Что тогда будет?
— Тогда от скалы побежит тень и накроет мир. И Лукашина запоет. А мы — следом… То есть… Я сегодня не хотел, но для тебя… Ты парень настоящий. Я сегодня буду для тебя работать.
— А я для тебя, — ответил Леков и прослезился. — Пошли они все. Сегодня для тебя, Марк, буду играть.
— Спасибо, друг, — прошептал Марк и крепко обнял Василия. — Спасибо. Никто мне таких слов никогда не говорил. — Спасибо тебе. Пойдем, друг. Мы с тобой профессионалы. Мы должны на сцену выходить вовремя. В этом и заключается профессионализм. Тютелька в тютельку. Зритель не должен ждать. Надо зрителя уважать. Ты меня уважаешь?
— Уважаю, — сказал Леков.
— Вот. Ты меня уважаешь, я тебя уважаю… Ты — мой — зритель, я — твой. Так что ни мне, ни тебе опаздывать никак нельзя. Логично?
— Да.
— Там к вам двое пришли, — слегка наклонившись к лысине администратора равнодушным голосом сказал представитель.
— И что? — насторожился Бирман.
— Посмотрите, ваши, чи нет? Говорят — ваши. Тильки я их прежде тут не бачив…
— Кто еще там? — вскинулся Евграфов.
— Сейчас я гляну, — неожиданно для себя перейдя на мову ответил Толик Бирман.
Он начал подниматься со стула, но было поздно. От калиточки, прорезанной в зеленой стене живой изгороди, цепляясь друг за друга неверными руками, зигзагами пробирались к столу Марк и Леков. В том, что они оба пьяны до последнего предела, мог сомневаться только слепой.
«Этого еще не хватало, — подумал Бирман. — Марк, сволочь. Выходной устроил себе. И парня мне споил. Держался, ведь, все гастроли. Ох, чуял я недоброе…».
— Вот этот, что ли, твой революционер? — захохотав во все горло крикнул Евграфов. — Ну, хорош, хорош… И что он нам споет?
— Я спою, — промычал поравнявшийся с Евграфовым Леков. — Я вам такое спою… Любимую мою спою…
— Он споет, — подтвердил Марк. — Мы вместе сегодня работаем… Для вас!
Внимание всего застолья сконцентрировалось на странной парочке. Марка знали в лицо большинство из присутствующих, знали и шуточки его, давно работал Марк на сценах необъятной страны, по телевизору показывался частенько — в «Голубом огоньке», на концертах, приуроченных ко дню милиции или восьмому марта — в общем, солидным уже считался человеком одесский юморист Марк. А вот второй — черт его знает, что за тип? Но — с гитарой. Петь, должно быть, будет.
— Сейчас перед вами, — набрав в грудь воздуху сказал Марк, взгромоздясь на невысокую сцену, построенную в конце зала специально ради выступления бригады Бирмана…— Перед вами, дорогие вы мои… Товарищи! — рявкнул он.
— Сейчас… Короче говоря, выступит мой друг. Удивительный артист из Ленинграда…
Леков, пытающийся найти лесенку, ведущую на сцену, мыкался вокруг как слепой котенок.
— Дай мне руку, друг! — важно сказал заметивший неудачные попытки Лекова Марк. — Дай руку, товарищ!
Сидящие за столом начали посмеиваться. Чего только этот Марк не придумает? Это, видно, какая-то новая реприза. По крайней мере, ни в «Огоньке», ни в день милиции Марк этого не показывал.
— Песня про революцию, — проникновенно, чуть слышно сказал, одолевший, наконец, приступочек сцены Леков.
Он нервно дернул подбородком, закатил глаза. Сидящие за столом притихли. Может, это и не юмор вовсе? Про революцию… Ну, пусть будет про революцию.
«В первый и в последний раз», — подумал он печально. — «Песня-то хорошая… Только, видно, на этом моя карьера закончена…».
Он покосился на Евграфова.
Лицо общепитовского бога раскраснелось, не капли и не ручьи — ниагары пота катились по жирному лбу.
Евграфов в какой-то момент успел скинуть с широких плеч пиджак и теперь истово бил ладонями в такт лековскому «Эй-эй-эй!»
— Э-е-ей, — заорал вдруг Евграфов, когда молодой артист закончил песню.
— Давай-давай-давай! Да конь мой ва-арраной! Эй-ей-ей!!! Расстегнул штаны!
— Безобразие, — прошипел сидящий слева Иванов. — Анатолий! Что такое тут у нас происходит?
— Ай, что ты лезешь?! — заорал Евграфов. Он вскочил со стула и пустился вприсядку. Леков, видя в зале такой отклик, начал песню по второму разу. Неожиданно какая-то пышная дама в кримпленовом пиджаке и тяжелой, не курортного фасона юбке, плавно поднялась со своего места и пошла лебедем вокруг тяжело подпрыгивающего Евграфова.
— Что ты лезешь! — орал Евграфов… — Пусть парень поет! Ай-ай-ай! — неожиданно он перешел с присядки на лезгинку. — Вай-вай-вай! Да обрез стальной! Эх-ма! Не хуже Галича твоего, жида пархатого! Ай, молодца, ай, молодца!
— Что ты понимаешь, дурья башка, — тихо сказал Иванов и уткнулся длинным носом в тарелку с варениками.
«Кажется, обошлось, — спрятав под стол трясущиеся руки, подумал Бирман. — Но этим двоим, этим алкашам беспредельным я еще устрою. Я им покажу кузькину мать. Они у меня попляшут.»
Район под названием «Озерки» славился тем, что, попав туда, можно было провести массу времени в более или менее надежной изоляции от родственников, друзей, добро— и недоброжелателей, приятелей и знакомых, а также от товарищей по работе, начальников, подчиненных (если таковые были), вообще от всех и всего, что тем или иным образом постоянно проявляло себя в городе.
Озерки — новостройки, дома — «корабли», рядом — парк, больше похожий на лес, а чуть дальше, лес, сначала похожий на парк, а потом просто лес, как таковой.
Дома — «корабли» построены недавно и, что самое замечательное в этих домах, еще, выражаясь языком служащих ЖЭКов, «не телефонизированы». То есть телефонов в квартирах счастливых жителей Озерков нету. Ехать же, случись нужда найти кого-то схоронившегося в Озерках довольно сложно — на метро до конечной, потом на битком набитом автобусе номер 123 остановок семь — восемь — десять — расстояния между «кораблями» довольно внушительны, каждый дом — остановка автобуса.
Дома похожи один на другой, как спичечные коробки с одинаковыми этикетками, автобус едет быстро, народ внутри него толкается, пахнет потом и пивом, все это отвлекает внимание и разглядеть номер нужного дома удается не всегда. Водитель же, как правило, объявляет только одну остановку, в самом начале маршрута — "Бар «Засада», — говорит водитель и после этого замолкает надолго. Разве что, прорвет его — «Повеселей на выходе!», — рявкнет нервно. И то, работа — не сахар. Пассажиры неловки и нерасторопны, того и гляди, сорвут график — зевают, забывают выйти на нужной остановке, толкаются, прут через весь салон, матерятся, пихают друг друга локтями, а, сделав первый шаг на ступенечку, за секунду до того, как дверь автобуса должна закрыться, оборачиваются и начинают высказывать оставшимся в автобусе пассажирам все, что о них думают, все, что всплыло в их измочаленном рабочим днем сознании за тот нелегкий период, пока они пробирались сквозь недружелюбную толпу к заветным дверям.
"Бар «Засада», — объявляет водитель остановку и думает, что какие-то негодяи, какие-то мерзавцы, ведь сидят сейчас в этом самом баре, пьют, подлецы, холодное пиво, жрут, гады, скумбрию горячего копчения и думать не думают о том, что кто-то вынужден трястись в вонючем автобусе, слушать ругань пассажиров, глядеть сквозь мутное, исцарапанное стекло на разбитую, в темных лужах, дорогу — день за днем, всю жизнь, тормозить возле одинаковых грязно-бело-зеленых домов, открывать-закрывать дверцы и гнать машину дальше — по кругу, и стараться не вылететь из графика, день за днем, всю жизнь.
«Засаду» проехали и водитель, по обыкновению, замолчал. Он и «Засаду»-то объявлял по собственной инициативе — нравился ему этот бар, бывал он в нем с хорошими товарищами и верными подругами. И когда в конце смены, усталый и традиционно озлобленный проезжал он мимо «Засады», то всегда сообщал об этом потным и не менее злобным пассажирам. Не для того, чтобы они сориентировались, а хотелось ему вспомнить те ощущения, которые испытывал он в баре — с холодным пивом и скумбрией горячего копчения. Произнесешь "Бар «Засада» и, хоть на микросекунду всплывут в сознании эти неповторимые ощущения. Правда, потом — еще хуже, возвращение к реальности, к убогой дороге и кретинам — пассажирам, но отказать себе в маленьком удовольствии просто невозможно.
Когда автобус выехал на улицу Композиторов, водитель заметил, что в салоне творится что-то неладное. Слишком громкие крики неслись оттуда, причем, крики какие-то непривычные — и по тембру, и по набору звуков, и по реакции пассажиров. Кричало несколько человек явно из одной компании — кто-то по-английски несколько слов произносил — громко, очевидно рассчитывая на реакцию аудитории, кто-то по-французски отвечал, водитель даже явственно расслышал китайскую речь и редкий для большого города диалект почти вымерших уже вепсов. Пассажиры, не входящие в нагло орущую интернациональную компанию, молчали.
За долгие годы работы водителем автобуса, то есть, как ни крути, работы с людьми, водитель элементарно определял общее настроение толпы, сгрудившейся в салоне машины. На этот раз настроение ее можно было охарактеризовать одним словом — испуг. В этом водитель не ошибался никогда, недаром философский факультет универа закончил в свое время.
Ох уж, этот факультет! Какие строились планы, какие виделись перспективы, а какие друзья были? Взять, хотя бы, Лешку Полянского — выдающийся человек! Еще студентом такие номера откалывал, такие умные вещи говорил, такой смелый был! Где он теперь? Говорили общие знакомые, что тоже по специальности не работает, что трудовая книжка его где-то «подвешена», а сам он сидит дома, или по стране «стопом» путешествует. В общем, как в одной песне поется, «вышел из-под контроля».
Водитель иногда включал магнитофон — как-то гуляли крепко с коллегами-водилами, Пеньков, сменщик, и оставил у него дома пленку с записью концерта в ленинградском рок-клубе — там эта песня и звучала. Сказал, мол, сынишка дурью всякой занимается, записывает разных самодеятельных артистов. Качество было ужасное, водитель разобрал только припев — «выйти из-под контроля». И эта фраза ему очень понравилась. Напевал, бывало, крутя баранку. Автора помнил хорошо — какой-то Леков — назвали его фамилию перед выступлением. Кто ты, неизвестный Леков? И где ты, Леха Полянский? Вот бы нам встретиться, посидеть, как в старые времена, музыку хорошую послушать, потрепаться о книгах, о театре, о живописи — просто так, под хороший портвейн да под сигаретку…
А пассажиры, совершенно очевидно, напуганы. Так бывает, когда парочка хулиганов начинает в салоне свои игры вести — на пассажиров агрессию лишнюю сливать. Пассажиры, хоть и много их и, наверняка, есть среди них мужики физически здоровые, слывущие надежными и правильными, помалкивают, на рожон не лезут, отворачиваются к окнам или в спину соседа таращатся, лишь бы персонально к нему претензий не предъявляли хулиганы.
Водитель думал о том, что эти крепкие мужики в салоне, встреть, допустим, этих хулиганов на улице... Лицом к лицу, да один на один… Да пусть даже один на трое — обязательно дали бы отпор. Либо словом. Либо кулаками. И, скорее всего, хулиганы к этим крепким, надежным и правильным мужикам и не пристали бы. Себе дороже может получиться. А в толпе — в толпе все по-другому. Законы добра и зла здесь трансформируются, изменяются до неузнаваемости. Главный закон — не высовываться. Как-то сам собой он все остальные законы поглощает.
«Что мне, больше всех надо?» — ключевая фраза и руководство к действию, а точнее, к бездействию для каждого, оказавшегося в толпе. Ну и пожинают плоды. Выходят из автобуса и — начинают в головах прокручивать — как бы я ему, этому подонку пьяному вмазал бы, окажись мы на улице лицом к лицу… И стыдятся многие потом, что в автобусе смолчали. Стыдятся. Впрочем, недолго. Приходят домой, в квартирки или комнатки свои, к женам, детям, тещам и родителям и снова становятся крепкими, надежными и правильными.
В салоне, если не считать непонятных криков разгулявшейся компании, стояла теперь полная тишина. Вскоре иностранная речь стала перемежаться русскими фразами. Что-то про Сталина, про Брежнева. Кто-то что-то запел — снова на английском.
Водитель, неожиданно для себя, сказал в микрофон, притормаживая возле очередной остановки:
— Композиторов, дом восемь…
Никогда он эту остановку не объявлял. Слишком хлопотно — каждый дом по номеру называть. А сейчас — объявил. С чего бы это?
— А вот, дом восемь, — кивнул Огурец. — Очень удобно. Прямо рядом с остановкой.
— Угу.
Полянский огляделся.
— А там, — он махнул рукой в сторону железнодорожной насыпи, закрывающей горизонт. — Там что? Парголово?
— Да, — сказал Огурцов.
— Забрались… Самое место, впрочем, для подпольных концертов. Часто здесь это происходит?
— Часто, — сказал Саша. — Кто только здесь не играл. Все наши… Рок-клубовские.
— «Наши», — ехидно повторил Полянский. — «наши»… Прямо, как в партии коммунистической.
— А что? — спросил Огурцов. — По сути дела так и есть.
— Вот это-то мне и не нравится, — ответил Полянский. — Не люблю я этот, не к ночи будь помянут, коллективизм.
— Ладно, пошли.
— А портвейном там нас напоют? — спросил Алексей.
— Напоют, — ответил Огурцов и взвесил на руке сумку, которую тащил с собой. Сумка звякнула.
— Хорошо, — удовлетворенно кивнул Полянский. — В таком случае, идемте, сэр.
Друзья шагнули на мостовую — дом номер восемь стоял на другой стороне улицы Композиторов — и побрели за небольшой процессией, движущейся в тот же дом и в ту же квартиру.
Процессию возглавлял некто Шапошников — громогласный толстый бородатый человек, знавший всех и вся в ленинградском рок-клубе, посещающий все концерты и пивший в гримерках со всеми известными и неизвестными музыкантами. Даже на концертах, в которых выступали группы откровенно Шапошниковым не любимые и даже ненавидимые, он сидел в первых рядах, критически оценивая сценический акт и потом деловито шагал в гримерку, неся в кармане или в сумке неизменную бутылку водки. Портвейн Шапошников презирал, считая его пустой тратой денег и времени, к тому же, считал этот напиток, в отличие от сорокаградусной, чрезвычайно вредным для здоровья как физического, так и психического.
Постепенно, в силу своей коммуникабельности, опыта и владения некоторыми тайнами ленинградского артистического подполья стал в этом подполье человеком известным и нужным, незаметно превратился в неформального администратора и последнее время занимался устройством концертов как официальных — на сцене Дома Народного Творчества, так и подпольных, таких, как сегодняшнее выступление Лекова в одной из квартир дома номер восемь по улице Композиторов.
Следом за Шапошниковым весело, чуть ли не вприпрыжку шли-порхали две высоких, веселых девушки из Голландии — где их нашел Шапошников — было его личным секретом. Охоч он был до женского полу и национальности значения не придавал. Скорее, напротив, стремился охватить своим вниманием возможно большее количество народов и рас — проводил сравнительный анализ и делал какие-то свои выводы.
За тоненькими длинноногими голландками брели обычные посетители «сэйшенов» — молодые, длинноволосые или, наоборот, стриженные наголо люди с сумочками в которых, как и в сумке Огурцова, позвякивало.
— Подпольщики, — хмыкнул Полянский, когда процессия, обогнув дом, остановилась возле одного из подъездов.
— Сюда, — громогласно скомандовал Шапошников, указывая толстой рукой на дверь. — Входим партиями. Девятый этаж. В лифт все не влезем. Девушки, — он сделал голландкам пригласительный жест и улыбнулся во всю ширину своей широкой, красной физиономии. — Девушки — вперед. Просим, просим…
Иностранные барышни, хихикая, двинулись к двери, Шапошников знаками показал кому-то из стайки тинейджеров, чтобы те проводили дорогих гостей и показали им, как пользоваться советским лифтом.
— Поедем в конце, — сказал Полянский. — Ты знаешь квартиру?
— Конечно, — ответил Огурцов. — Сколько раз тут уже бывал.
— Ну вот и славно, — кивнул Дюк. — Есть у меня одна задумка…
— Я даже, кажется, знаю, какая, — улыбнулся Огурцов. — Винтом?
— Ага.
Длинный холл, называемый в обиходе отчего-то «лестничной клеткой» был полон людей — дверь в торце «клетки» была гостеприимно распахнута, но протиснуться сквозь нее всем сразу не было никакой возможности. Дюк с Огурцовым вышли из лифта, поглазели на страждущих музыки поклонников великого Лекова и, не сговариваясь, повернулись, сделали несколько шагов и скрылись от посторонних глаз в закутке, где, прорезая все этажи высотного дома насквозь, находилась толстая труба мусоропровода.
Вот и сейчас «дикари» облепили окрестные валуны и холмики, правда, старались близко к месту проведения концерта не приближаться — кордон, который споро организовали представители охраны хоть и был, по существу, невиден — прогуливались просто вокруг концертной площадки редкие мужчины, аккуратно одетые, вида мрачного и неприступного — ну, подумаешь, прогуливались — мало ли, захотелось людям прогуляться. И немного их было, и без оружия, однако, никто из дикарей не рисковал приближаться к мрачным гражданам на такое расстояние, с которого уже можно было различить выражение глаз друг друга.
Концерт подходил к концу — открыла его Лукашина, так попросило начальство и Бирман решил, что выход именитой певицы первым номером в данном случае вполне оправдан. Ведь, подпить могут товарищи, анекдоты за столом начать друг другу в полный голос (не привыкли у себя дома шептаться) рассказывать. А тут — Лукашина с ее гонором. Нехорошо может выйти. Пусть уж первая отпоет, в относительной тишине, а потом и сядет к столу спокойно, икорки поест, водочки с нужными людьми тяпнет. Вот и хорошо будет. А в конце — все равно никто уже толком ничего слушать не будет — можно и «Нарцисса» пустить — нервы пощекотать товарищей, и Лекова — пусть одну песню споет сегодня, вполне для него достаточно.
— Говорят, какой-то у тебя новый певец появился, — наклонился к уху Бирмана Евграфов. — Антисоветчик, говорят.
Евграфов пристально посмотрел в глаза слегка смешавшегося Бирмана, потом хлопнул его широкой ладонью по спине. Бирман закашлялся.
— Не боись, Анатолий, тут у нас все свои. Муха не пролетит. Тут у нас все можно. Ну, почти все. И почти всем. Так что, давай. налегай!
Евграфов самолично придвинул к Бирману огромное блюдо с крабами, каждый из которых был размером с десертную тарелку.
— А когда он петь-то будет, твой антисоветчик? — снова поинтересовался Евграфов, наливая себе ледяной водки.
— Да не антисоветчик он, — растянув губы в натужной улыбке начал Бирман. — Так, ленинградский молодой музыкант. Стиль просто такой… Непривычный.
— Ленинградский!
Евграфов махнул стопку, крякнул громко, так, что Захаров, произносивший в этот момент свой последний монолог, покосился в сторону распоясавшегося едока. Слава Богу, быстро отметил про себя Бирман, что едок этого не заметил. А Захарову сегодня надо будет напомнить, чтобы вел себя на сцене прилично и морд важным людям недовольных не строил.
— Ленинградский, — весело повторил Евграфов. — От них всего можно ожидать, от этих ленинградских. У них там ведь это… Ну, это…
— Что? — услужливо спросил Бирман.
— Колыбель трех революций, — подсказал слушающий вполуха Иванов, пожирающий глазами пышные формы Лукашиной, сидящей неподалеку и цедящей из высокого бокала шампанское…
— А, ну да, — весело рассмеялся Толик. — Конечно… Как это вы… Ха-ха… Здорово.
— Ну, так, когда он будет-то, революционер твой, — гнул свое Евграфов.
— Скоро, скоро… После юмористов наших, — ответил Бирман, сознательно стараясь набить рот крабами так, чтобы сделать продолжение беседы невозможным хотя бы на несколько минут.
Захаров закончил. Марк сегодня не работал — может быть, и к лучшему. Слишком уж соленые, бывало, шуточки отпускал, слишком уж нехорошо об общепите (см. Евграфов) высказывался, о курортных местах (см. Иванов) и, вообще, об общей ситуации в стране (см. остальные гости). Пусть уж его, отдохнет. Сказал, что по скалам побродит и, что даже хорошо, что он сегодня не работает. Устал, сказал. Вот и пусть бродит. Только Лекову-то сейчас на сцену, с его одной песней, а что-то его не видно. Где же он? Куда запропастился? Впрочем, не будет его — пусть «Нарцисс» сразу играет. Хотя, нет. Евграфов как клещами вцепился — подавай ему антисоветчину. Это сейчас ему подавай — а что он завтра на это скажет?
***
— Пр-р-р… Профессионализм, Вася… Это такая штука…Марк встал с валуна, задев коленом недопитую бутылку коньяка. Бутылка качнулась в одну сторону, в другую, пошла по неровной поверхности валуна юзом и, вот-вот должна была упасть, как Леков, опомнившись, подхватил ее виртуозным жестом дирижера, фиксирующего каждую ноту в своем оркестре.
— Сидеть! — строго сказал Леков бутылке.
— Проф-ф…
— Да ладно тебе, Марк. Чего заладил — профессионализм, профессионализм… Играть надо просто от души. Вот вы с Захаровым — классно все делаете. От души. Злобно. Уважаю.
Леков многозначительно покачал головой, строго посмотрел на бутылку и, убедившись, что та ведет себя хорошо, стоит ровно, падать не думает и коньяк держит, благосклонно взял ее и поднес к губам.
— М-м-м, -промычал он, поставив опустошенную бутылку на прежнее место.
— М-м-молодцы, парни. Уважаю. У тебя осталось еще?
Марк пнул ногой сетку с неоткрытыми еще бутылками.
— Осторожней, — встрепенулся Леков.
— Мастерство не пропьешь, — Марк погрозил авоське пальцем. — Понял?
Он перевел взгляд на «молодого коллегу» — так он именовал теперь Василия Лекова.
— Солнце садится.
Леков посмотрел на море. Море бушевало.
— У нас выступление когда?
— Вот. Молодец!
Марк полез рукой в авоську и вытащил бутылку мадеры.
— Черт… Не люблю играть на понижение. После коньяка мадера… Не-по взрослому.
— А что же после коньяка пить-то? — спросил Леков. — Предрассудки все это. Мне вот — один хрен — что пиво перед водкой, что водку перед пивом.
— Ну, пиво с водкой — это… Это…
Марк тоже посмотрел на море. Море продолжало бушевать.
— Это славно. А вот коньяк с мадерой — гнусность одна. Предательство. Ренегатство и меньшевизм.
— Так что же профессионалы после коньяка рекомендуют? — спросил Леков.
— Открываю великую тайну.
Марк обнял Лекова за плечи и зашептал ему на ухо.
— После коньяка надо пить коньяк. Только — тссс! Никому. Это будет наша с тобой тайна. Обещаешь?
— Тссс! — послушно повторил Леков. — Никому. Так когда нам на сцену?
— Вот видишь солнце? — спросил Марк, простирая руку вперед, к светилу над бушующим морем.
— Вижу, — тихо ответил Леков.
— Когда солнце коснется во-о-он той скалы, — Марк махнул рукой в сторону и, если бы Леков не придержал его за талию, рухнул бы в пропасть.
— Во-о-он той, — повторил он, обретя равновесие и с благодарностью посмотрев на Лекова. — Ты мне жизнь спас, — заметил он словно бы в скобках.
— Во-о-он той, — затянул он в третий раз и Леков снова собрался было схватить нового друга за полы пиджака и еще раз спасти ему жизнь, но Марк справился самостоятельно. — Вот, когда оно коснется…
— Я понял, понял, Марк. Что тогда будет?
— Тогда от скалы побежит тень и накроет мир. И Лукашина запоет. А мы — следом… То есть… Я сегодня не хотел, но для тебя… Ты парень настоящий. Я сегодня буду для тебя работать.
— А я для тебя, — ответил Леков и прослезился. — Пошли они все. Сегодня для тебя, Марк, буду играть.
— Спасибо, друг, — прошептал Марк и крепко обнял Василия. — Спасибо. Никто мне таких слов никогда не говорил. — Спасибо тебе. Пойдем, друг. Мы с тобой профессионалы. Мы должны на сцену выходить вовремя. В этом и заключается профессионализм. Тютелька в тютельку. Зритель не должен ждать. Надо зрителя уважать. Ты меня уважаешь?
— Уважаю, — сказал Леков.
— Вот. Ты меня уважаешь, я тебя уважаю… Ты — мой — зритель, я — твой. Так что ни мне, ни тебе опаздывать никак нельзя. Логично?
— Да.
***
Представитель охраны вырос за спиной Бирмана, как всегда, неслышно и ниоткуда.— Там к вам двое пришли, — слегка наклонившись к лысине администратора равнодушным голосом сказал представитель.
— И что? — насторожился Бирман.
— Посмотрите, ваши, чи нет? Говорят — ваши. Тильки я их прежде тут не бачив…
— Кто еще там? — вскинулся Евграфов.
— Сейчас я гляну, — неожиданно для себя перейдя на мову ответил Толик Бирман.
Он начал подниматься со стула, но было поздно. От калиточки, прорезанной в зеленой стене живой изгороди, цепляясь друг за друга неверными руками, зигзагами пробирались к столу Марк и Леков. В том, что они оба пьяны до последнего предела, мог сомневаться только слепой.
«Этого еще не хватало, — подумал Бирман. — Марк, сволочь. Выходной устроил себе. И парня мне споил. Держался, ведь, все гастроли. Ох, чуял я недоброе…».
— Вот этот, что ли, твой революционер? — захохотав во все горло крикнул Евграфов. — Ну, хорош, хорош… И что он нам споет?
— Я спою, — промычал поравнявшийся с Евграфовым Леков. — Я вам такое спою… Любимую мою спою…
— Он споет, — подтвердил Марк. — Мы вместе сегодня работаем… Для вас!
Внимание всего застолья сконцентрировалось на странной парочке. Марка знали в лицо большинство из присутствующих, знали и шуточки его, давно работал Марк на сценах необъятной страны, по телевизору показывался частенько — в «Голубом огоньке», на концертах, приуроченных ко дню милиции или восьмому марта — в общем, солидным уже считался человеком одесский юморист Марк. А вот второй — черт его знает, что за тип? Но — с гитарой. Петь, должно быть, будет.
— Сейчас перед вами, — набрав в грудь воздуху сказал Марк, взгромоздясь на невысокую сцену, построенную в конце зала специально ради выступления бригады Бирмана…— Перед вами, дорогие вы мои… Товарищи! — рявкнул он.
— Сейчас… Короче говоря, выступит мой друг. Удивительный артист из Ленинграда…
Леков, пытающийся найти лесенку, ведущую на сцену, мыкался вокруг как слепой котенок.
— Дай мне руку, друг! — важно сказал заметивший неудачные попытки Лекова Марк. — Дай руку, товарищ!
Сидящие за столом начали посмеиваться. Чего только этот Марк не придумает? Это, видно, какая-то новая реприза. По крайней мере, ни в «Огоньке», ни в день милиции Марк этого не показывал.
— Песня про революцию, — проникновенно, чуть слышно сказал, одолевший, наконец, приступочек сцены Леков.
Он нервно дернул подбородком, закатил глаза. Сидящие за столом притихли. Может, это и не юмор вовсе? Про революцию… Ну, пусть будет про революцию.
Бирман слышал эту песню впервые.
Вот пуля просвистела, в грудь попала мне
Но спасуся я на лихом коне
Шашкою меня комиссар достал
Кровью исходя на коня я пал
Эй, да конь мой вороной
Эй, да обрез стальной
Эй, да степной бурьян
Эй, да батька атаман.
Без одной ноги я пришел с войны
Привязал коня, лег я у жены
Через полчаса комиссар пришел
Отобрал коня и жену увел
Эй, да конь мой вороной,
Эй, да обрез стальной
Эй, да степной бурьян
Эй, да батька атаман
Спаса со стены под рубаху снял,
Расстегнул штаны и обрез достал
При советах жить — продавать свой крест
Много нас таких уходило в лес.
Эй!…
«В первый и в последний раз», — подумал он печально. — «Песня-то хорошая… Только, видно, на этом моя карьера закончена…».
Он покосился на Евграфова.
Лицо общепитовского бога раскраснелось, не капли и не ручьи — ниагары пота катились по жирному лбу.
Евграфов в какой-то момент успел скинуть с широких плеч пиджак и теперь истово бил ладонями в такт лековскому «Эй-эй-эй!»
— Э-е-ей, — заорал вдруг Евграфов, когда молодой артист закончил песню.
— Давай-давай-давай! Да конь мой ва-арраной! Эй-ей-ей!!! Расстегнул штаны!
— Безобразие, — прошипел сидящий слева Иванов. — Анатолий! Что такое тут у нас происходит?
— Ай, что ты лезешь?! — заорал Евграфов. Он вскочил со стула и пустился вприсядку. Леков, видя в зале такой отклик, начал песню по второму разу. Неожиданно какая-то пышная дама в кримпленовом пиджаке и тяжелой, не курортного фасона юбке, плавно поднялась со своего места и пошла лебедем вокруг тяжело подпрыгивающего Евграфова.
— Что ты лезешь! — орал Евграфов… — Пусть парень поет! Ай-ай-ай! — неожиданно он перешел с присядки на лезгинку. — Вай-вай-вай! Да обрез стальной! Эх-ма! Не хуже Галича твоего, жида пархатого! Ай, молодца, ай, молодца!
— Что ты понимаешь, дурья башка, — тихо сказал Иванов и уткнулся длинным носом в тарелку с варениками.
«Кажется, обошлось, — спрятав под стол трясущиеся руки, подумал Бирман. — Но этим двоим, этим алкашам беспредельным я еще устрою. Я им покажу кузькину мать. Они у меня попляшут.»
Глава 9.
Гитлеркапут.
Итак я вижу, что приписал себе обладание некоторыми предметами,
которые, насколько я понимаю, уже не являются
частью моей собственности.
С. Беккет. «Мэлон умирает».
Район под названием «Озерки» славился тем, что, попав туда, можно было провести массу времени в более или менее надежной изоляции от родственников, друзей, добро— и недоброжелателей, приятелей и знакомых, а также от товарищей по работе, начальников, подчиненных (если таковые были), вообще от всех и всего, что тем или иным образом постоянно проявляло себя в городе.
Озерки — новостройки, дома — «корабли», рядом — парк, больше похожий на лес, а чуть дальше, лес, сначала похожий на парк, а потом просто лес, как таковой.
Дома — «корабли» построены недавно и, что самое замечательное в этих домах, еще, выражаясь языком служащих ЖЭКов, «не телефонизированы». То есть телефонов в квартирах счастливых жителей Озерков нету. Ехать же, случись нужда найти кого-то схоронившегося в Озерках довольно сложно — на метро до конечной, потом на битком набитом автобусе номер 123 остановок семь — восемь — десять — расстояния между «кораблями» довольно внушительны, каждый дом — остановка автобуса.
Дома похожи один на другой, как спичечные коробки с одинаковыми этикетками, автобус едет быстро, народ внутри него толкается, пахнет потом и пивом, все это отвлекает внимание и разглядеть номер нужного дома удается не всегда. Водитель же, как правило, объявляет только одну остановку, в самом начале маршрута — "Бар «Засада», — говорит водитель и после этого замолкает надолго. Разве что, прорвет его — «Повеселей на выходе!», — рявкнет нервно. И то, работа — не сахар. Пассажиры неловки и нерасторопны, того и гляди, сорвут график — зевают, забывают выйти на нужной остановке, толкаются, прут через весь салон, матерятся, пихают друг друга локтями, а, сделав первый шаг на ступенечку, за секунду до того, как дверь автобуса должна закрыться, оборачиваются и начинают высказывать оставшимся в автобусе пассажирам все, что о них думают, все, что всплыло в их измочаленном рабочим днем сознании за тот нелегкий период, пока они пробирались сквозь недружелюбную толпу к заветным дверям.
"Бар «Засада», — объявляет водитель остановку и думает, что какие-то негодяи, какие-то мерзавцы, ведь сидят сейчас в этом самом баре, пьют, подлецы, холодное пиво, жрут, гады, скумбрию горячего копчения и думать не думают о том, что кто-то вынужден трястись в вонючем автобусе, слушать ругань пассажиров, глядеть сквозь мутное, исцарапанное стекло на разбитую, в темных лужах, дорогу — день за днем, всю жизнь, тормозить возле одинаковых грязно-бело-зеленых домов, открывать-закрывать дверцы и гнать машину дальше — по кругу, и стараться не вылететь из графика, день за днем, всю жизнь.
«Засаду» проехали и водитель, по обыкновению, замолчал. Он и «Засаду»-то объявлял по собственной инициативе — нравился ему этот бар, бывал он в нем с хорошими товарищами и верными подругами. И когда в конце смены, усталый и традиционно озлобленный проезжал он мимо «Засады», то всегда сообщал об этом потным и не менее злобным пассажирам. Не для того, чтобы они сориентировались, а хотелось ему вспомнить те ощущения, которые испытывал он в баре — с холодным пивом и скумбрией горячего копчения. Произнесешь "Бар «Засада» и, хоть на микросекунду всплывут в сознании эти неповторимые ощущения. Правда, потом — еще хуже, возвращение к реальности, к убогой дороге и кретинам — пассажирам, но отказать себе в маленьком удовольствии просто невозможно.
Когда автобус выехал на улицу Композиторов, водитель заметил, что в салоне творится что-то неладное. Слишком громкие крики неслись оттуда, причем, крики какие-то непривычные — и по тембру, и по набору звуков, и по реакции пассажиров. Кричало несколько человек явно из одной компании — кто-то по-английски несколько слов произносил — громко, очевидно рассчитывая на реакцию аудитории, кто-то по-французски отвечал, водитель даже явственно расслышал китайскую речь и редкий для большого города диалект почти вымерших уже вепсов. Пассажиры, не входящие в нагло орущую интернациональную компанию, молчали.
За долгие годы работы водителем автобуса, то есть, как ни крути, работы с людьми, водитель элементарно определял общее настроение толпы, сгрудившейся в салоне машины. На этот раз настроение ее можно было охарактеризовать одним словом — испуг. В этом водитель не ошибался никогда, недаром философский факультет универа закончил в свое время.
Ох уж, этот факультет! Какие строились планы, какие виделись перспективы, а какие друзья были? Взять, хотя бы, Лешку Полянского — выдающийся человек! Еще студентом такие номера откалывал, такие умные вещи говорил, такой смелый был! Где он теперь? Говорили общие знакомые, что тоже по специальности не работает, что трудовая книжка его где-то «подвешена», а сам он сидит дома, или по стране «стопом» путешествует. В общем, как в одной песне поется, «вышел из-под контроля».
Водитель иногда включал магнитофон — как-то гуляли крепко с коллегами-водилами, Пеньков, сменщик, и оставил у него дома пленку с записью концерта в ленинградском рок-клубе — там эта песня и звучала. Сказал, мол, сынишка дурью всякой занимается, записывает разных самодеятельных артистов. Качество было ужасное, водитель разобрал только припев — «выйти из-под контроля». И эта фраза ему очень понравилась. Напевал, бывало, крутя баранку. Автора помнил хорошо — какой-то Леков — назвали его фамилию перед выступлением. Кто ты, неизвестный Леков? И где ты, Леха Полянский? Вот бы нам встретиться, посидеть, как в старые времена, музыку хорошую послушать, потрепаться о книгах, о театре, о живописи — просто так, под хороший портвейн да под сигаретку…
А пассажиры, совершенно очевидно, напуганы. Так бывает, когда парочка хулиганов начинает в салоне свои игры вести — на пассажиров агрессию лишнюю сливать. Пассажиры, хоть и много их и, наверняка, есть среди них мужики физически здоровые, слывущие надежными и правильными, помалкивают, на рожон не лезут, отворачиваются к окнам или в спину соседа таращатся, лишь бы персонально к нему претензий не предъявляли хулиганы.
Водитель думал о том, что эти крепкие мужики в салоне, встреть, допустим, этих хулиганов на улице... Лицом к лицу, да один на один… Да пусть даже один на трое — обязательно дали бы отпор. Либо словом. Либо кулаками. И, скорее всего, хулиганы к этим крепким, надежным и правильным мужикам и не пристали бы. Себе дороже может получиться. А в толпе — в толпе все по-другому. Законы добра и зла здесь трансформируются, изменяются до неузнаваемости. Главный закон — не высовываться. Как-то сам собой он все остальные законы поглощает.
«Что мне, больше всех надо?» — ключевая фраза и руководство к действию, а точнее, к бездействию для каждого, оказавшегося в толпе. Ну и пожинают плоды. Выходят из автобуса и — начинают в головах прокручивать — как бы я ему, этому подонку пьяному вмазал бы, окажись мы на улице лицом к лицу… И стыдятся многие потом, что в автобусе смолчали. Стыдятся. Впрочем, недолго. Приходят домой, в квартирки или комнатки свои, к женам, детям, тещам и родителям и снова становятся крепкими, надежными и правильными.
В салоне, если не считать непонятных криков разгулявшейся компании, стояла теперь полная тишина. Вскоре иностранная речь стала перемежаться русскими фразами. Что-то про Сталина, про Брежнева. Кто-то что-то запел — снова на английском.
Водитель, неожиданно для себя, сказал в микрофон, притормаживая возле очередной остановки:
— Композиторов, дом восемь…
Никогда он эту остановку не объявлял. Слишком хлопотно — каждый дом по номеру называть. А сейчас — объявил. С чего бы это?
***
— Ни фига себе, глушь, — с трудом выбравшись из плотно набитого горячими людскими телами автобуса, сказал Алексей Полянский Огурцову. — И где же будет действо?— А вот, дом восемь, — кивнул Огурец. — Очень удобно. Прямо рядом с остановкой.
— Угу.
Полянский огляделся.
— А там, — он махнул рукой в сторону железнодорожной насыпи, закрывающей горизонт. — Там что? Парголово?
— Да, — сказал Огурцов.
— Забрались… Самое место, впрочем, для подпольных концертов. Часто здесь это происходит?
— Часто, — сказал Саша. — Кто только здесь не играл. Все наши… Рок-клубовские.
— «Наши», — ехидно повторил Полянский. — «наши»… Прямо, как в партии коммунистической.
— А что? — спросил Огурцов. — По сути дела так и есть.
— Вот это-то мне и не нравится, — ответил Полянский. — Не люблю я этот, не к ночи будь помянут, коллективизм.
— Ладно, пошли.
— А портвейном там нас напоют? — спросил Алексей.
— Напоют, — ответил Огурцов и взвесил на руке сумку, которую тащил с собой. Сумка звякнула.
— Хорошо, — удовлетворенно кивнул Полянский. — В таком случае, идемте, сэр.
Друзья шагнули на мостовую — дом номер восемь стоял на другой стороне улицы Композиторов — и побрели за небольшой процессией, движущейся в тот же дом и в ту же квартиру.
Процессию возглавлял некто Шапошников — громогласный толстый бородатый человек, знавший всех и вся в ленинградском рок-клубе, посещающий все концерты и пивший в гримерках со всеми известными и неизвестными музыкантами. Даже на концертах, в которых выступали группы откровенно Шапошниковым не любимые и даже ненавидимые, он сидел в первых рядах, критически оценивая сценический акт и потом деловито шагал в гримерку, неся в кармане или в сумке неизменную бутылку водки. Портвейн Шапошников презирал, считая его пустой тратой денег и времени, к тому же, считал этот напиток, в отличие от сорокаградусной, чрезвычайно вредным для здоровья как физического, так и психического.
Постепенно, в силу своей коммуникабельности, опыта и владения некоторыми тайнами ленинградского артистического подполья стал в этом подполье человеком известным и нужным, незаметно превратился в неформального администратора и последнее время занимался устройством концертов как официальных — на сцене Дома Народного Творчества, так и подпольных, таких, как сегодняшнее выступление Лекова в одной из квартир дома номер восемь по улице Композиторов.
Следом за Шапошниковым весело, чуть ли не вприпрыжку шли-порхали две высоких, веселых девушки из Голландии — где их нашел Шапошников — было его личным секретом. Охоч он был до женского полу и национальности значения не придавал. Скорее, напротив, стремился охватить своим вниманием возможно большее количество народов и рас — проводил сравнительный анализ и делал какие-то свои выводы.
За тоненькими длинноногими голландками брели обычные посетители «сэйшенов» — молодые, длинноволосые или, наоборот, стриженные наголо люди с сумочками в которых, как и в сумке Огурцова, позвякивало.
— Подпольщики, — хмыкнул Полянский, когда процессия, обогнув дом, остановилась возле одного из подъездов.
— Сюда, — громогласно скомандовал Шапошников, указывая толстой рукой на дверь. — Входим партиями. Девятый этаж. В лифт все не влезем. Девушки, — он сделал голландкам пригласительный жест и улыбнулся во всю ширину своей широкой, красной физиономии. — Девушки — вперед. Просим, просим…
Иностранные барышни, хихикая, двинулись к двери, Шапошников знаками показал кому-то из стайки тинейджеров, чтобы те проводили дорогих гостей и показали им, как пользоваться советским лифтом.
— Поедем в конце, — сказал Полянский. — Ты знаешь квартиру?
— Конечно, — ответил Огурцов. — Сколько раз тут уже бывал.
— Ну вот и славно, — кивнул Дюк. — Есть у меня одна задумка…
— Я даже, кажется, знаю, какая, — улыбнулся Огурцов. — Винтом?
— Ага.
Длинный холл, называемый в обиходе отчего-то «лестничной клеткой» был полон людей — дверь в торце «клетки» была гостеприимно распахнута, но протиснуться сквозь нее всем сразу не было никакой возможности. Дюк с Огурцовым вышли из лифта, поглазели на страждущих музыки поклонников великого Лекова и, не сговариваясь, повернулись, сделали несколько шагов и скрылись от посторонних глаз в закутке, где, прорезая все этажи высотного дома насквозь, находилась толстая труба мусоропровода.