Страница:
— И что же, ты, Васька, птицей намылился заделаться? Воробышком? Или нет, дроздом. А Стадникова твоя как к этому относится? Или на пару по веткам скакать станете — прыг-прыг, чик-чирик?
Леков хмыкнул.
— Ты чего ржешь?
— Тебя птицей представил.
— А какая же я по твоему птица? — Маркиза потянулась.
— Оомимидзуку, — сказал Леков.
— Ча-аво? — не поняла Маркиза.
— Это филин так по-японски называется. Он там поменьше наших и вопит попронзительнее. В зоопарк сходи, посмотри.
— Филин — он мужчина, — мотнула головой Маркиза.
— Ну-ну, — Леков снова извлек из гитары скрежещущий звук. — А на яйцах кто по-твоему сидит. Сова?
— Сова это сова. Филин — это филин. Ты мне мозги не пудри, Леков. Обожрался колес и гонишь. Сиди на яйцах ровно, оомимидзуку. Не, а ты точно уверен насчет этого поверья? Жутко как-то. У меня вон птицы часто на подоконник садятся. И несколько раз даже в дом залетали, представляешь? Последний раз синица была. Я ее в конце концов поймала.
— Вестница смерти, — заметил Леков. — А как ты определила, что это синица? Синица, а не какя-нибудь другая птица?
— Да синяя просто, опухшая, дрожащая. Ну кто же как не синица.
— Точно, — озадаченно протянул Леков. — Видно непросто ей было, птице этой — синице. И так вот и залетела?
— Да вот, не поверишь. Я тут себе сижу, пиццу мастерю, сковородочку уже поставила, водички в нее налила, стою озираюсь — чего бы еще туда бросить? Открытую банку килек в томате нашла. Хорошо, думаю, важный ингридиент. Зашипели они на сковородочке, вдохновили меня. Туда же — черствый хлеб, туда же унылую прядь увядшей петрушки. Туда же — льда из холодильника наковыряла. Там мясо когда-то лежало, лед его запах впитал, пусть отдает. Туда же — витамин С, несколько шариков нашла, чтоб цынга мне последние зубы не выела. И только мяса не было в пицце той. Но вкус мяса я бы представила, у меня фантазия богатая. А тут — хрясь, трах-бам — синица обторчанная влетает. Чуть с ног не сшибла.
— Вечно ты Маркиза с твоим morbid fascination.
— С твоей, — поправила Маркиза. — С твоей fascination. А что мне поделать, ежели я по жизни такая, мрачно-завороженная. Пицца-то остыла уже поди.
— Да ладно, холодная сойдет. Тащи.
Маркиза вздохнула и встала с дивана. Протопала на кухню, шаркая стоптаными тапками. Вернулась с маленькой сковородочкой в руках.
— На, жри, — сказала она. — Помни мою доброту. И вилку, кстати, возьми.
— Нуте-с, нуте-с, — бодро сказал Леков, приняв сковородочку. Не вставая, дотянулся, до валявшейся неподалеку вилки. — Слушай, а маловато будет.
— Да что вы, что вы, — хозяйка зарделась. — Скажите тоже. Да вы, кушайте, кушайте.
Ах, ну до чего они были хороши — дрозды по-нормандски. Съедаешь — и не замечаешь. Будто снетки.
Будто снетки! Снеток — это вобла, которая размером не вышла. А вобла там и рядом не лежала. Там иная прельстительница лежала — обитательница проточных вод форель, чье мясо так нежно и тает на языке. А после форели как славно откушать грудку корелевского пингвина по-эквадорски, с соусом «Либертад».
Умница, Маркиза! Нет конца твоей пицце.
— Ты ешь?
— Ем.
— Спасибо.
Вилка выскакивает из потной руки, но так вкусно все, так вкусно…
Как в этой сковородочке все умещается? Цапнул вилкой — и на тебе — ухо дикого осла-вагриуса по-бразильски. Цапнул в другой раз — глядь, а это и не вилка вовсе, а ложка — и в ложке той красная икра, или борщ холодный — хлебай — не хочу.
Нет сил уже есть. А надо. Потому, что fascination, потому что не оторваться.
Цап вилкой — что на этот раз? Ого — мясо белого медведя, на правительственной антарктической станции специально откромленного медом на убой — Вавилов лично рамки с сотами привозил. И жрал медведь тот мед, давился им, тошнило его. Не хочу, говорил медведь, мед твой вонючий. Жри, говорил Вавилов, жри — надо. И жрал медвель… Пора остановиться. Переедание вредно сказывается на жизнедеятельности организма.
— А что же вы всухомятку-то кушаете? — напевный голос хозяйки. — Вот, не желаете ли отпробовать? «Агдам» урожая 1917 года.
— А что ты с ним будешь делать? — спросил Володя Сашу.
— Пригодится, — ответил старший брат.
— А стрельнуть дашь, — Володя не мог отвести взгляда от пистолета в руках у Саши.
— Мал ты еще для таких дел, — снисходительно глянул на него Александр Ульянов. — Да и патронов мало, для дела надо беречь.
— Для какого дела? — не отставал Володя.
Саша пожал плечами. Он и сам толком не знал, для какого. Для очень важного дела. Саша явственно ощущал сейчас, что впереди у него будет очень важное дело.
Эх, на уши всех поставим. Удача с нами.
— Бухаря завалишь? — испуганно прошептал Володя.
— На кой мне твой Бухарь? — старший брат прицелился в канделябр.
— А ко мне сегодня Вовка Керенский подваливал.
— Да, — Саша нахмурился, водя стволом по помещению. — И что?
— Я сбежал. Там дырка была в заборе. Знаешь дом Лекова?
— Этого пьяницы, — Саша поморщился. Знаю, конечно.
— Так вот, я через его сад и рванул.
— С паршивой овцы хоть шерсти клок, — усмехнулся Саша. — А то, что ты сбежал — это не страшно. Кто ты, а кто Вовчик-балалайка? Он старше тебя и сильнее. Ты поступил умно. Это называется тактика. Ладно, иди спать. Я хочу побыть один.
Володя с недовольным видом удалился к себе. Вот, вечно так.
Интересно, а почему все называют Лекова пьяницей? Пьяницы на престольные праздники возле трактиров лежат. А Леков — он другой. Он на скрипке играет, в гимназии даже слышно. А еще у него телескоп есть. На чердаке.
Только играет он странную музыку. И неправильно. Нельзя так на скрипке играть.
Володя потянулся и заснул.
Ну нигде покою нет. Что за чудное было кафе — тихое, спокойное. Уютное. А теперь во что превратилось? Все заполонили эти — патлатые, бритые, черт-те что на головах. Одеваются словно клоуны… Как тараканы на объедки праздничного пирога, не убранного на ночь в буфет, как отвратительные насекомые набросились эти негодяи на жирную, пасторальную Швейцарию. Войны испугались, не хотят воевать. А война нужна. Объективно нужна. И, лучше всего, не одна, а несколько. Как Владимир Ульянов учил, еще тогда, в детские годы — перессорить противников, ослабить их междуусобными распрями, а потом улучить момент и всех разом…
Взять, к примеру, хотя бы вот того. Или — этого. Их бы в Симбирск, да носом к носу с Вовчиком-Балалайкой, с Керенским. Или — на пристань, к Бухарю в лапы. Что бы делали эти патлатые да бритые? Нет, с этой командой каши не сваришь. А каша, она ох как хороша бывает, если ее правильно заправить и вовремя на стол подать.
Голодранцы…
Владимир Ильич сунул руку в карман и, не вытаскивая бумажник на свет божий, пересчитал пальцами купюры. Голодранцы… Впрочем, где-то это и хорошо. Вот, скажем, если этой тощенькой, несколько франков показать издали, так, вероятно, и забудет она тут же своих волосатиков, да и побежит задрав хвост за тем, кто ее франками-то поманит. Прогнило тут все.
Владимир Ильич вытащил из кармана несколько бумажек и, поглядывая на волосатых, сделал вид, что пересчитывает деньги. Компания за соседним столиком явно следила за действиями Владимира Ильича. Ульянов продолжал мусолить в коротких пальцах франки, складывал их в пачечку, потом, словно забыв что-то, снова начинал шуршать мятыми бумажками. В какой-то момент он увлекся настолько, что рассыпал, словно случайно, деньги по столу и со стороны могло показаться, что Владимир Ильич начал раскладывать какой-то особенный пасьянс.
Компания за соседним столиком совсем увяла. Оживленная, с матерком и повизгиванием беседа сошла на нет, молодые люди голодными глазами следили за манипуляциями Владимира Ильича.
«Кручу — верчу, запутать хочу», — некстати вспомнил Владимир Ильич присказку симбирских наперсточников.
Наконец, тощенькая шепнула что-то своему, разодетому как попугай, соседу, сосед ткнул локтем своего дружка в черном плаще, словно позаимствованному из гардероба персонажей Виктора Гюго и вся троица, преувеличенно-лениво поднявшись со стульев, странно и жеманно подергивая плечами, направилась к Владимиру Ильичу.
Ульянову вдруг стало страшно. «Апаши», — подумал он. Черт бы меня подрал. Заигрался. Ладно, будем выкручиваться. Официанта сейчас позвать, вызвать экипаж. И валить, валить отсюда.
Верлен — мудак. Козел полный. Пидор к тому же. Femme jouait avec sa chatte. Дешевка!
И Гийом мудак. Хоть и не пидор. Сыграл в игры патриотов. Калекой остался.
А фосген пахнет свежим сеном. Об этом еще Олдингтон написал.
Дадаисты, мать их так, задирали батистовые кружевные панталоны своих шлюх, вонзали ses baguettes magiques, ну у кого что было в вялую плоть, а потом бежали листовки разбрасывать, в кафешках ураганить, а девушки-то, девушки?
Девушки ждали дадаистов, чистили перышки, стирали заблеванные манишки своих героев и ждали.
Уже тогда они были мертвы. Уже тогда, когда ураганили в кафешках и перли девок. Все они были мертвы. Война не затронула Швейцарию. Так написано во всех энциклопедиях.
Затронула.
Все они умерли. Они умерли сидя за столами в своих кафешках, они умерли в постелях на полотняных, дешевых простынях.
Фосген пахнет свежим сеном.
Каучук шел в Европу. Европа воевала. В Белеме зарабатывали деньги. Каучук шел в Европу. В Белеме пел Карузо и белье его отправляли стирать в Европу. В Париж. Те, кто победней, отправляли свое белье в Лиссабон. Так и жили.
А дада квасили в своих сраных кафешках. Забив болт. Дезертиры. Суки.
Стоять еще десять минут.
Суки, дадаисты. Им бы так проторчать на Красной площади. Им бы на рожи эти поглядеть. Под вспышками долбаных «Кодаков». Посмотрел бы я на вас…
Все они умерли. Как писал Фолкнер — «Все они мертвы, эти старые пилоты».
Я стою здесь. Я дал присягу. Я знаю, что придут на мое место салаги, которых будут учить так же, как меня учили, я знаю, что я охраняю труп, что я охраняю то, что никому уже не нужно, но я буду стоять здесь ровно столько, сколько приказано. Буду. Потому что до дембеля мне тридцать восемь дней. Потому что через тридцать восемь дней — болт на все!
Война не затронула Швейцарию.
Кружка холодного пива в короткой руке, кафе на берегу озера, шляпа, черный костюм и толстожопые швейцарские официантки. Господин с не по-швейцарски раскосыми глазами. Сидит и божоле жрет. Деньгами не делится, падло. Бородка, лысинка, но вполне симпатичный мужчина. Очень только закомплексованный.
Когда Иоганна к нему подскочила, да на лысине след помады оставила, аж вздрогнул мужичок неведомо откуда. А, кстати, откуда ты, человече?
— Он по-польски, вроде, говорит, — сказала Иоганна.
— Может русский?
— Nein.
Мишунин хотел моргнуть. Ничто так не вырабатывает патриотизм, как служение в РПК. Достоинство. Отвага. Честь, ум и совесть. С кем ты в разведку, мать твою, пошкандыбаешь, как не с солдатами РПК? Мы же вымуштрованы, мы же отточены как кинжалы, мы же по росту выстроены, мы же все русские, как на подбор, взять, хотя бы, сержанта Бернштейна — русский профиль, красавец-мужчина, хоть в роли Добрыни-Никитыча снимай. Все мы здесь русские. Все — красавцы. Рота Почетного Караула.
Фосген. Что такое — фосген? Мы напридумывали столько разных формул, мы в этом смысле впереди планеты всей. Какой, нам на хрен, фосген? Не запугаешь нас фосгеном.
— И по-польски чуть-чуть. Присаживайтесь. Проше, пани, паньство…
Короткие пальцы господина в шляпе забарабанили по столу.
— Что кушать будете?
Жак был на кокаине. Патрик был просто на понтах. А Иоаганна просто была при них — при Жане да при Патрике.
— Assiez-vous, — недружелюбно кивнул господин в шляпе.
— Bonjour — пробурчал Жан, — валясь на стул напротив господина.
Владимира Ильича провести было трудно. Особенно таким придуркам, как эти трое. Он давно научился пользоваться боковым зрением, он спиной умел чувствовать опасность — он всегда от шпиков уходил — без беготни, без одышки, без пота на лице. С детства овладел этим искусством. В критические моменты вспоминалась ему дырка в заборе пьяницы Лекова, инспектора путей сообщения. Таких дырок везде полно. Нужно только уметь их замечать. Или тебе двор проходной, или трамвай, от остановки отъезжающий — те же дырки Лековские.
Тощий в черном зашел за спину Ульянова и встал столбом, думая, что господин его не видит. Прекрасно его видел Владимир Ильич, спиной видел! Шутники, мать их. Нет, нужно уходить отсюда. Нужно очередную дырку в заборе искать.
— Господин хороший, проставились бы вином жертвам последней войны, — сказала тощенькая. Она уже сидела на коленях у своего хахаля в попугайском наряде, который икнул и лениво пояснил: — Сами мы не местные.
Владимир Ильич посмотрел на тощенькую с еще большим интересом. Вроде, правильно говорит по-немецки, все нормально. Только выговор странно-рязанский. Отчетливо рязанский. Или эльзасский? Совсем запутала она Владимира Ильича, совсем смутила его взглядом зеленых, ехидных глаз, игрой ямочек на щеках, странно, как на этих ввалившихся щеках еще и ямочки образовывались, а были ведь! Губы шевелятся, язычок высовывается. А этот в черном все сзади стоит, помалкивает.
«Вина им, что ли, купить, чтобы отвязались, — подумал Владимир Ильич. — Но, однако, как она соблазнительна! Что бы Саша сделал на моем месте, интересно?»
— А какого бы вина хотели, уважаемые? — спросил Владимир Ильич, решив потянуть время.
— Маркиза! — неожиданным басом грохнул из-за спины Владимира Ильича верзила в черном. — Маркиза! Какого бы мы с тобой вайна хотели сейчас дерябнуть, а?
— А какое нам господин хороший нальет, такого и дерябнем, — нагло глядя в глаза Владимира Ильича ответствовала Маркиза. — Ну что, гражданин, угостишь даму «Агдамом» урожая 1917 года?
"Нет, не нравится она мне, — окончательно решил про себя Владимир Ильич, вздрогнув от слова «гражданин». — Наденька, хоть и приелась, а все лучше, чем эта вобла сушеная. Да и наглая какая, откуда такие только берутся? «Агдаму» ей подавай! Мне и самому «Агдам» не по карману, только читать про него доводилось. Что уж о простом народе русском говорить? Этим французикам все легко достается, а нам, россиянам — кукиш с маслом! Все с великими трудностями. Князья да графья только в России такие вина могут потреблять.
Ну, ничего. Вот, когда свершится, когда лопнет терпение народное, когда рабочий схватит за руку колхозницу и сольется с ней в праведном гневе, вот тогда все «Агдамом» упьемся! Но этих подонков, — Владимир Ильич боязливо покосился на развязную троицу, — Этих подонков тогда уже не будет. Истребим! Под корень вырвем! Поганым железом и каленой метлой… В землю вобьем, из-под земли достанем, четвертуем, останки закуем в кандалы и положим в Петропавловские казематы экскурсантам в назидание".
— Заказ делать будем или c'est-ce que ce? — раздраженным фальцетом пропел над ухом Владимира Ильича гарсон No 2.
— Нет, — с присущей ему в определенные поворотные моменты истории суровостью ответил Владимир Ильич. — Я — пас!
— Какой еще пас? — удивилась Маркиза. — Кому — «пас»? Ой, а вы за кого болеете. За «Спартак»? Или — за «Зенит». За неправильный ответ тут же урою. Ну?
— «Пас»? — промямлил Владимир Ильич.
— Вот я тебе сейчас дам — «пас», — угрожающе прошипел тот, что стоял слева и сзади. Он положил на это плечо холодную, костлявую руку. — Агдам ставить будешь?
— Он будет, — ободряюще улыбнулся гарсону No 2 третий из компании, разодетый по-попугайски…
Обматерили его на границе, Маркиза палец средний вверх выпятила — что за жест, удивился еще тогда Владимир Ильич, но, на всякий случай, запомнил (на пленумах пригодится), повернулись и скрылись в растленной шведской толпе.
Денег нет совсем, просто беда, вся партийная касса на эти переезды вылетела. Правда, несколько глотков «Агдама» Владимир Ильич все-таки себе позволил. Заслужил. Устал, однако. И ночевать негде. В разбитых «Дуберсах» ни в одну финскую гостиницу не пустят.
А вкус у Агдама странный. Индустриализацией отдает. И электрофикацией. А горло перехватывает. Хочешь сказать: «Дайте сдачи», а поневоле вылетает гортанное и варварское «ГОЭРЛО».
Машинист, душка, чудесный грузин, попался. Но на всякий случай посадил рядом с топкой. Чтоб не баловал попутчик. Сыды, говорит, поэзжай до лубой станция, куда тэбэ, ара, нужно. Главное, спат мнеэ нэ давай, рассказывай чего-нибуд. А то, говорит, сам знаэш — заснэш за рулем…
Руля Владимир Ильич, правда, так и не обнаружил, потея возле топки. Но грузин ему определенно понравился. Все-то у него в паровозе ладилось — то пар выпустит, то бомбу в окно бросит. В общем, симпатяга. В тендере паровоза овечки блеют. А на клапане котла — доллар железный бряцает — для удачи. Кабина локомотива вся сплошь в дагерротипах членов североамерканского когресса первого созыва, по которым темпераментный грузин то кулаком бил, то соусом ткемали мазал — ублажал.
Сначала, потея от страха и жара печи Владимир Ильич молчал — от самого Гельсинфорса до Выборга. А потом, вдруг, неожиданно, почувствовал неожиданную симпатию к машинисту — уж больно хорош тот был, когда, проезжая мимо больших станций, бомбы в окно швырял.
На подъезде к Выборгу белоирокезы повстречались, так симпатичный грузин просто в окошко посмотрел, бровями повел — тут же пришпорили коней белоирокезы и растворились в поднявшемся неожиданно со всех финских болото тумане, пряча в седельные сумки видавшие виды скальпы. И поглотил их туман, и тьма пожрала белоирокезов вместе со скальпами, лошадьми и политической несостоятельностью.
И тогда начал рассказывать ему Владимир Ильич — и про Маркса, и про Энгельса, про всю братву, и про заводки классовые. И про за базары партийные. И про толстый и обширный базис с тощей жилистой надстройкой.
Миновав Зеленогорск-Териоки чудесный грузин уже и веру новую принял. Обратился.
На отрезке же «Парголово — Шувалово-Озерки» и вовсе фанатиком стал. Пылкий народ, эти грузины. Вот с кем революцию делать надо. А не с Бронштейнами всякими. Ох, не доведут они до добра, не жди от них хорошего.
В Петербурге расцеловался Владимир Ильич с новым членом — по-партийному, взасос, крепко, энергично, со значением пошевелил языком в горячем грузинском рту и направился, наконец, на конспиративную, одному ему известную квартиру.
В квартиру эту он мог явиться без звонка, без письменного уведомления, в любое время дня и ночи. Еще бы. Путиловский рабочий Юра Мишунин — цвет питерского пролетариата, на редкость ответственный товарищ. Продолжал числиться на Путиловском, но уже года три принципиально на завод не ходил. Сидел в своей конспиративной квартире, попивал-покуривал и ждал гостей. Готовился к пролетарской диктатуре, читал Далматова и твердо знал уже, что уже скоро, очень скоро придет то время, когда капиталисты будут работать, а простые люди сидеть и курить марихуану.
Владимир Ильич открыл дверь своим ключом. Свет не зажигал — знал здесь каждый угол, каждый поворот длинного, как прямая кишка, коридора. Пошел своим широким, увереным шагом вперед и тут же ударился лбом обо что-то железное.
Странно. Раньше в этом месте ничего похожего не было. Раньше здесь стоял крохотный самогонный аппарат, которым пользовались все, появляющиеся на квартире у путиловского рабочего Юры — и Владимир Ильич как-то бражки привез с собой симбирской — и пользовался… но аппарат-то крохотный был совсем — перешагнуть через него можно было понимающему человеку в темноте безбоязненно. А тут …
Владимир Ильич пощупал ладонью ушибленное место. Судя по стремительно растущей шишке, он налетел на — как знал он из курса диалектического сопромата — на створку пулеметной амбразуры башни легкого броневика. Прямо на заклепку выступающую попал.
Руки бы оторвать молодому пролетарию. Сказано ведь было — не работай! Так нет, все ему неймется. Собирает, мудак, на своем четвертом этаже броневик. А как спускать будет? Как он в двери-то пройдет? Капитальную стену ломать придется, леса возводить. Ну да, впрочем, ломать — не строить. Мир хижинам, война дворцам…
Обогнув броневик, в полной темноте Владимир Ильич толкнул знакомую дверь и очутился в слабоосвещенной комнате путиловского рабочего.
Привалился к двери спиной. Все. Здесь они его не достанут. Никто здесь его не достанет. Какой идиот вообще сюда полезет?…
Путиловский рабочий лежал на полу среди пустых, разбросанных по всей комнате бутылок из-под «Агдама».
Владимир Ильич нахмурился. Видно, не только броневиком Мишунин занимается. Видно, еще кто-то, пока он в Швейцарии от дадаистов бегал, халтурку подбросил путиловскому рабочему.
Ладно. Это тоже изживем. На пленуме ближайшем и изживем. А пока — пока Мишунин нужен партии.
— Здравствуй, Юра, — прошептал Владимир Ильич. — Я вернулся.
Путиловский рабочий с трудом повернул голову на звук и открыл глаза.
— Владимир Ильич, — жалобно простонал рабочий. — Владимир Ильич… Почему они все такие суки?
— Кто? — продолжая говорить шепотом, спросил Владимир Ильич.
Рабочий неопределенно махнул рукой и обреченно сказал:
— Все.
Он медленно встал с пола, покачиваясь подошел к гостю, пожал протянутую руку, икнул и, глядя прямо в глаза — честно, по-пролетарски — спросил:
— Надолго ко мне, Владимир Ильич?
— Как ситуация развернется, — уклончиво ответил Владимир Ильич. — Поглядим. А что? Я мешаю?
— Да упаси господь, — отмахнулся Мишунин. — С крестьянкой я разошелся, так что места навалом.
Владимир Ильич быстро окинул взглядом комнату.
Все по-прежнему. Диван, стол, табурет, патефон с пластинками. Ан, нет — есть и нововведения. На стене, среди знакомых дагерротипов и литографий Че Гевары, Фиделя Кастро, писателя-меньшевика Лимонова, неизвестного Владимиру Ильичу, но вызывающему у него симпатию Нейла Армстронга, появились две новых.
На одной был изображен полный, коренастый пожилой мужчина, лысый, с огромным родимым пятном на широком, наводящем на мысль о мыслях, лбу. На другой — средних лет, длинноволосый человек в костюме. Эта литография, в отличие от остальных, имела подпись.
«Юрке от Вавилова на долгую память», — было написано размашистым почерком в левом углу.
— Этих снять! — брезгливо указав рукой на две последние картинки скомандовал Владимир Ильич. Будучи неплохим физиономистом, он знал наверняка, что ничего хорошего от этих господ ждать не приходится.
— Есть! — скучно сказал путиловский рабочий и смахнул картинки со стены.
— Устал я, — пожаловался Владимир Ильич.
— Я тоже, — честно признался путиловец и зевнул. — Все жду да жду… Крестьянка-то моя, сука, с кулаком-мельником спуталась. Он ей зерна дает вдоволь, стоит теперь в стойле, да жрет от пуза… А я все жду да жду…
— Я вижу, — усмехнулся Владимир Ильич, пнув ногой одну из пустых бутылок.
Путиловец стыдливо опустил глаза.
— Вы ложитесь, Владимир Ильич, — чтобы сменить тему, хрипло просипел он. — Ложитесь, отдохните. А я вас покараулю.
— Хотя и пил он каждый день — перед работой и в обед, с друзьями-такелажниками, с дворниками, соло, хотя и пил он, но работал лихо и дорос в глазах начальства до того, что был назначен бригадиром. То есть, старшим.
Леков хмыкнул.
— Ты чего ржешь?
— Тебя птицей представил.
— А какая же я по твоему птица? — Маркиза потянулась.
— Оомимидзуку, — сказал Леков.
— Ча-аво? — не поняла Маркиза.
— Это филин так по-японски называется. Он там поменьше наших и вопит попронзительнее. В зоопарк сходи, посмотри.
— Филин — он мужчина, — мотнула головой Маркиза.
— Ну-ну, — Леков снова извлек из гитары скрежещущий звук. — А на яйцах кто по-твоему сидит. Сова?
— Сова это сова. Филин — это филин. Ты мне мозги не пудри, Леков. Обожрался колес и гонишь. Сиди на яйцах ровно, оомимидзуку. Не, а ты точно уверен насчет этого поверья? Жутко как-то. У меня вон птицы часто на подоконник садятся. И несколько раз даже в дом залетали, представляешь? Последний раз синица была. Я ее в конце концов поймала.
— Вестница смерти, — заметил Леков. — А как ты определила, что это синица? Синица, а не какя-нибудь другая птица?
— Да синяя просто, опухшая, дрожащая. Ну кто же как не синица.
— Точно, — озадаченно протянул Леков. — Видно непросто ей было, птице этой — синице. И так вот и залетела?
— Да вот, не поверишь. Я тут себе сижу, пиццу мастерю, сковородочку уже поставила, водички в нее налила, стою озираюсь — чего бы еще туда бросить? Открытую банку килек в томате нашла. Хорошо, думаю, важный ингридиент. Зашипели они на сковородочке, вдохновили меня. Туда же — черствый хлеб, туда же унылую прядь увядшей петрушки. Туда же — льда из холодильника наковыряла. Там мясо когда-то лежало, лед его запах впитал, пусть отдает. Туда же — витамин С, несколько шариков нашла, чтоб цынга мне последние зубы не выела. И только мяса не было в пицце той. Но вкус мяса я бы представила, у меня фантазия богатая. А тут — хрясь, трах-бам — синица обторчанная влетает. Чуть с ног не сшибла.
— Вечно ты Маркиза с твоим morbid fascination.
— С твоей, — поправила Маркиза. — С твоей fascination. А что мне поделать, ежели я по жизни такая, мрачно-завороженная. Пицца-то остыла уже поди.
— Да ладно, холодная сойдет. Тащи.
Маркиза вздохнула и встала с дивана. Протопала на кухню, шаркая стоптаными тапками. Вернулась с маленькой сковородочкой в руках.
— На, жри, — сказала она. — Помни мою доброту. И вилку, кстати, возьми.
— Нуте-с, нуте-с, — бодро сказал Леков, приняв сковородочку. Не вставая, дотянулся, до валявшейся неподалеку вилки. — Слушай, а маловато будет.
— Да что вы, что вы, — хозяйка зарделась. — Скажите тоже. Да вы, кушайте, кушайте.
Ах, ну до чего они были хороши — дрозды по-нормандски. Съедаешь — и не замечаешь. Будто снетки.
Будто снетки! Снеток — это вобла, которая размером не вышла. А вобла там и рядом не лежала. Там иная прельстительница лежала — обитательница проточных вод форель, чье мясо так нежно и тает на языке. А после форели как славно откушать грудку корелевского пингвина по-эквадорски, с соусом «Либертад».
Умница, Маркиза! Нет конца твоей пицце.
— Ты ешь?
— Ем.
— Спасибо.
Вилка выскакивает из потной руки, но так вкусно все, так вкусно…
Как в этой сковородочке все умещается? Цапнул вилкой — и на тебе — ухо дикого осла-вагриуса по-бразильски. Цапнул в другой раз — глядь, а это и не вилка вовсе, а ложка — и в ложке той красная икра, или борщ холодный — хлебай — не хочу.
Нет сил уже есть. А надо. Потому, что fascination, потому что не оторваться.
Цап вилкой — что на этот раз? Ого — мясо белого медведя, на правительственной антарктической станции специально откромленного медом на убой — Вавилов лично рамки с сотами привозил. И жрал медведь тот мед, давился им, тошнило его. Не хочу, говорил медведь, мед твой вонючий. Жри, говорил Вавилов, жри — надо. И жрал медвель… Пора остановиться. Переедание вредно сказывается на жизнедеятельности организма.
— А что же вы всухомятку-то кушаете? — напевный голос хозяйки. — Вот, не желаете ли отпробовать? «Агдам» урожая 1917 года.
ЧАСТЬ II
Глава 1.
Швейцария
Другая половина слова замерла на устах рассказчика…
Окно брякнуло с шумом; стекла, звеня, вылетели вон,
и страшная свиная рожа выставилась, поводя очами,
как будто спрашивая:
«А что вы тут делаете, добрые люди?».
Н.В. Гоголь. Сорочинская ярмарка.
— А что ты с ним будешь делать? — спросил Володя Сашу.
— Пригодится, — ответил старший брат.
— А стрельнуть дашь, — Володя не мог отвести взгляда от пистолета в руках у Саши.
— Мал ты еще для таких дел, — снисходительно глянул на него Александр Ульянов. — Да и патронов мало, для дела надо беречь.
— Для какого дела? — не отставал Володя.
Саша пожал плечами. Он и сам толком не знал, для какого. Для очень важного дела. Саша явственно ощущал сейчас, что впереди у него будет очень важное дело.
Эх, на уши всех поставим. Удача с нами.
— Бухаря завалишь? — испуганно прошептал Володя.
— На кой мне твой Бухарь? — старший брат прицелился в канделябр.
— А ко мне сегодня Вовка Керенский подваливал.
— Да, — Саша нахмурился, водя стволом по помещению. — И что?
— Я сбежал. Там дырка была в заборе. Знаешь дом Лекова?
— Этого пьяницы, — Саша поморщился. Знаю, конечно.
— Так вот, я через его сад и рванул.
— С паршивой овцы хоть шерсти клок, — усмехнулся Саша. — А то, что ты сбежал — это не страшно. Кто ты, а кто Вовчик-балалайка? Он старше тебя и сильнее. Ты поступил умно. Это называется тактика. Ладно, иди спать. Я хочу побыть один.
Володя с недовольным видом удалился к себе. Вот, вечно так.
Интересно, а почему все называют Лекова пьяницей? Пьяницы на престольные праздники возле трактиров лежат. А Леков — он другой. Он на скрипке играет, в гимназии даже слышно. А еще у него телескоп есть. На чердаке.
Только играет он странную музыку. И неправильно. Нельзя так на скрипке играть.
Володя потянулся и заснул.
***
Владимир Ильич потянулся и зевнул.Ну нигде покою нет. Что за чудное было кафе — тихое, спокойное. Уютное. А теперь во что превратилось? Все заполонили эти — патлатые, бритые, черт-те что на головах. Одеваются словно клоуны… Как тараканы на объедки праздничного пирога, не убранного на ночь в буфет, как отвратительные насекомые набросились эти негодяи на жирную, пасторальную Швейцарию. Войны испугались, не хотят воевать. А война нужна. Объективно нужна. И, лучше всего, не одна, а несколько. Как Владимир Ульянов учил, еще тогда, в детские годы — перессорить противников, ослабить их междуусобными распрями, а потом улучить момент и всех разом…
Взять, к примеру, хотя бы вот того. Или — этого. Их бы в Симбирск, да носом к носу с Вовчиком-Балалайкой, с Керенским. Или — на пристань, к Бухарю в лапы. Что бы делали эти патлатые да бритые? Нет, с этой командой каши не сваришь. А каша, она ох как хороша бывает, если ее правильно заправить и вовремя на стол подать.
Голодранцы…
Владимир Ильич сунул руку в карман и, не вытаскивая бумажник на свет божий, пересчитал пальцами купюры. Голодранцы… Впрочем, где-то это и хорошо. Вот, скажем, если этой тощенькой, несколько франков показать издали, так, вероятно, и забудет она тут же своих волосатиков, да и побежит задрав хвост за тем, кто ее франками-то поманит. Прогнило тут все.
Владимир Ильич вытащил из кармана несколько бумажек и, поглядывая на волосатых, сделал вид, что пересчитывает деньги. Компания за соседним столиком явно следила за действиями Владимира Ильича. Ульянов продолжал мусолить в коротких пальцах франки, складывал их в пачечку, потом, словно забыв что-то, снова начинал шуршать мятыми бумажками. В какой-то момент он увлекся настолько, что рассыпал, словно случайно, деньги по столу и со стороны могло показаться, что Владимир Ильич начал раскладывать какой-то особенный пасьянс.
Компания за соседним столиком совсем увяла. Оживленная, с матерком и повизгиванием беседа сошла на нет, молодые люди голодными глазами следили за манипуляциями Владимира Ильича.
«Кручу — верчу, запутать хочу», — некстати вспомнил Владимир Ильич присказку симбирских наперсточников.
Наконец, тощенькая шепнула что-то своему, разодетому как попугай, соседу, сосед ткнул локтем своего дружка в черном плаще, словно позаимствованному из гардероба персонажей Виктора Гюго и вся троица, преувеличенно-лениво поднявшись со стульев, странно и жеманно подергивая плечами, направилась к Владимиру Ильичу.
Ульянову вдруг стало страшно. «Апаши», — подумал он. Черт бы меня подрал. Заигрался. Ладно, будем выкручиваться. Официанта сейчас позвать, вызвать экипаж. И валить, валить отсюда.
***
Вот уж ребятки оттягивались. Закосив призыв. Перли девок, квасили, причем яростно, не так как нынче, а по-настоящему яростно — с оттягом. Фактологочески дробили свое сознание — поставь швейную машинку рядом с трупом. Может быть, твой матери. Может быть — жены. Или — твоим. И подумай. Трупов — до ебени матери. На выбор. Верден-Марна…Верлен — мудак. Козел полный. Пидор к тому же. Femme jouait avec sa chatte. Дешевка!
И Гийом мудак. Хоть и не пидор. Сыграл в игры патриотов. Калекой остался.
А фосген пахнет свежим сеном. Об этом еще Олдингтон написал.
Дадаисты, мать их так, задирали батистовые кружевные панталоны своих шлюх, вонзали ses baguettes magiques, ну у кого что было в вялую плоть, а потом бежали листовки разбрасывать, в кафешках ураганить, а девушки-то, девушки?
Девушки ждали дадаистов, чистили перышки, стирали заблеванные манишки своих героев и ждали.
Уже тогда они были мертвы. Уже тогда, когда ураганили в кафешках и перли девок. Все они были мертвы. Война не затронула Швейцарию. Так написано во всех энциклопедиях.
Затронула.
Все они умерли. Они умерли сидя за столами в своих кафешках, они умерли в постелях на полотняных, дешевых простынях.
Фосген пахнет свежим сеном.
Каучук шел в Европу. Европа воевала. В Белеме зарабатывали деньги. Каучук шел в Европу. В Белеме пел Карузо и белье его отправляли стирать в Европу. В Париж. Те, кто победней, отправляли свое белье в Лиссабон. Так и жили.
А дада квасили в своих сраных кафешках. Забив болт. Дезертиры. Суки.
***
Мишунин перенес центр тяжести с правой ноги на левую.Стоять еще десять минут.
Суки, дадаисты. Им бы так проторчать на Красной площади. Им бы на рожи эти поглядеть. Под вспышками долбаных «Кодаков». Посмотрел бы я на вас…
Все они умерли. Как писал Фолкнер — «Все они мертвы, эти старые пилоты».
Я стою здесь. Я дал присягу. Я знаю, что придут на мое место салаги, которых будут учить так же, как меня учили, я знаю, что я охраняю труп, что я охраняю то, что никому уже не нужно, но я буду стоять здесь ровно столько, сколько приказано. Буду. Потому что до дембеля мне тридцать восемь дней. Потому что через тридцать восемь дней — болт на все!
***
Фосген пахнет свежим сеном.Война не затронула Швейцарию.
Кружка холодного пива в короткой руке, кафе на берегу озера, шляпа, черный костюм и толстожопые швейцарские официантки. Господин с не по-швейцарски раскосыми глазами. Сидит и божоле жрет. Деньгами не делится, падло. Бородка, лысинка, но вполне симпатичный мужчина. Очень только закомплексованный.
Когда Иоганна к нему подскочила, да на лысине след помады оставила, аж вздрогнул мужичок неведомо откуда. А, кстати, откуда ты, человече?
— Он по-польски, вроде, говорит, — сказала Иоганна.
— Может русский?
— Nein.
***
Сука — голубь. Надо же было так выбрать место, чтобы прямо мне на сапог. Вот гад! Блямбу такую посадил во время караула. И чего теперь? А ничего. Стоять, терпеть.Мишунин хотел моргнуть. Ничто так не вырабатывает патриотизм, как служение в РПК. Достоинство. Отвага. Честь, ум и совесть. С кем ты в разведку, мать твою, пошкандыбаешь, как не с солдатами РПК? Мы же вымуштрованы, мы же отточены как кинжалы, мы же по росту выстроены, мы же все русские, как на подбор, взять, хотя бы, сержанта Бернштейна — русский профиль, красавец-мужчина, хоть в роли Добрыни-Никитыча снимай. Все мы здесь русские. Все — красавцы. Рота Почетного Караула.
Фосген. Что такое — фосген? Мы напридумывали столько разных формул, мы в этом смысле впереди планеты всей. Какой, нам на хрен, фосген? Не запугаешь нас фосгеном.
***
— И по-французски, и по-немецки, — осторожно ответил господин в шляпе.— И по-польски чуть-чуть. Присаживайтесь. Проше, пани, паньство…
Короткие пальцы господина в шляпе забарабанили по столу.
— Что кушать будете?
Жак был на кокаине. Патрик был просто на понтах. А Иоаганна просто была при них — при Жане да при Патрике.
— Assiez-vous, — недружелюбно кивнул господин в шляпе.
— Bonjour — пробурчал Жан, — валясь на стул напротив господина.
Владимира Ильича провести было трудно. Особенно таким придуркам, как эти трое. Он давно научился пользоваться боковым зрением, он спиной умел чувствовать опасность — он всегда от шпиков уходил — без беготни, без одышки, без пота на лице. С детства овладел этим искусством. В критические моменты вспоминалась ему дырка в заборе пьяницы Лекова, инспектора путей сообщения. Таких дырок везде полно. Нужно только уметь их замечать. Или тебе двор проходной, или трамвай, от остановки отъезжающий — те же дырки Лековские.
Тощий в черном зашел за спину Ульянова и встал столбом, думая, что господин его не видит. Прекрасно его видел Владимир Ильич, спиной видел! Шутники, мать их. Нет, нужно уходить отсюда. Нужно очередную дырку в заборе искать.
— Господин хороший, проставились бы вином жертвам последней войны, — сказала тощенькая. Она уже сидела на коленях у своего хахаля в попугайском наряде, который икнул и лениво пояснил: — Сами мы не местные.
Владимир Ильич посмотрел на тощенькую с еще большим интересом. Вроде, правильно говорит по-немецки, все нормально. Только выговор странно-рязанский. Отчетливо рязанский. Или эльзасский? Совсем запутала она Владимира Ильича, совсем смутила его взглядом зеленых, ехидных глаз, игрой ямочек на щеках, странно, как на этих ввалившихся щеках еще и ямочки образовывались, а были ведь! Губы шевелятся, язычок высовывается. А этот в черном все сзади стоит, помалкивает.
«Вина им, что ли, купить, чтобы отвязались, — подумал Владимир Ильич. — Но, однако, как она соблазнительна! Что бы Саша сделал на моем месте, интересно?»
— А какого бы вина хотели, уважаемые? — спросил Владимир Ильич, решив потянуть время.
— Маркиза! — неожиданным басом грохнул из-за спины Владимира Ильича верзила в черном. — Маркиза! Какого бы мы с тобой вайна хотели сейчас дерябнуть, а?
— А какое нам господин хороший нальет, такого и дерябнем, — нагло глядя в глаза Владимира Ильича ответствовала Маркиза. — Ну что, гражданин, угостишь даму «Агдамом» урожая 1917 года?
"Нет, не нравится она мне, — окончательно решил про себя Владимир Ильич, вздрогнув от слова «гражданин». — Наденька, хоть и приелась, а все лучше, чем эта вобла сушеная. Да и наглая какая, откуда такие только берутся? «Агдаму» ей подавай! Мне и самому «Агдам» не по карману, только читать про него доводилось. Что уж о простом народе русском говорить? Этим французикам все легко достается, а нам, россиянам — кукиш с маслом! Все с великими трудностями. Князья да графья только в России такие вина могут потреблять.
Ну, ничего. Вот, когда свершится, когда лопнет терпение народное, когда рабочий схватит за руку колхозницу и сольется с ней в праведном гневе, вот тогда все «Агдамом» упьемся! Но этих подонков, — Владимир Ильич боязливо покосился на развязную троицу, — Этих подонков тогда уже не будет. Истребим! Под корень вырвем! Поганым железом и каленой метлой… В землю вобьем, из-под земли достанем, четвертуем, останки закуем в кандалы и положим в Петропавловские казематы экскурсантам в назидание".
— Заказ делать будем или c'est-ce que ce? — раздраженным фальцетом пропел над ухом Владимира Ильича гарсон No 2.
— Нет, — с присущей ему в определенные поворотные моменты истории суровостью ответил Владимир Ильич. — Я — пас!
— Какой еще пас? — удивилась Маркиза. — Кому — «пас»? Ой, а вы за кого болеете. За «Спартак»? Или — за «Зенит». За неправильный ответ тут же урою. Ну?
— «Пас»? — промямлил Владимир Ильич.
— Вот я тебе сейчас дам — «пас», — угрожающе прошипел тот, что стоял слева и сзади. Он положил на это плечо холодную, костлявую руку. — Агдам ставить будешь?
— Он будет, — ободряюще улыбнулся гарсону No 2 третий из компании, разодетый по-попугайски…
***
Доходяги— то они доходяги, прококаиненные, тощие, но так прилипли к Владимиру Ильичу, что оторваться от них он смог только в Финляндии. Взмок весь, ботинки разбил — еще бы — такой путь! Из Цюриха, из Швейцарии благословенной — в Германию, потом, сбросив с хвоста это мерзкое семя, для страховки — в нейтральную Швецию — и тут — глядь! — на фоне Стокгольма — снова за спиной знакомый, не в ногу, топот, снова эти мерзкие рожи. И снова — топот за спиной, мерзкие рожи по-прежнему в затылок Владимиру Ильичу дышат, «Агдама» требуют, инкубы. Вот, только в Финляндии и отстали. Что им в Финляндии делать? Дураки, дураки, а знают, что в Финляндии сухой закон. Что там даже Владимир Ильич не сможет им «Агдаму» купить. Даже под пыткой.Обматерили его на границе, Маркиза палец средний вверх выпятила — что за жест, удивился еще тогда Владимир Ильич, но, на всякий случай, запомнил (на пленумах пригодится), повернулись и скрылись в растленной шведской толпе.
Денег нет совсем, просто беда, вся партийная касса на эти переезды вылетела. Правда, несколько глотков «Агдама» Владимир Ильич все-таки себе позволил. Заслужил. Устал, однако. И ночевать негде. В разбитых «Дуберсах» ни в одну финскую гостиницу не пустят.
А вкус у Агдама странный. Индустриализацией отдает. И электрофикацией. А горло перехватывает. Хочешь сказать: «Дайте сдачи», а поневоле вылетает гортанное и варварское «ГОЭРЛО».
Машинист, душка, чудесный грузин, попался. Но на всякий случай посадил рядом с топкой. Чтоб не баловал попутчик. Сыды, говорит, поэзжай до лубой станция, куда тэбэ, ара, нужно. Главное, спат мнеэ нэ давай, рассказывай чего-нибуд. А то, говорит, сам знаэш — заснэш за рулем…
Руля Владимир Ильич, правда, так и не обнаружил, потея возле топки. Но грузин ему определенно понравился. Все-то у него в паровозе ладилось — то пар выпустит, то бомбу в окно бросит. В общем, симпатяга. В тендере паровоза овечки блеют. А на клапане котла — доллар железный бряцает — для удачи. Кабина локомотива вся сплошь в дагерротипах членов североамерканского когресса первого созыва, по которым темпераментный грузин то кулаком бил, то соусом ткемали мазал — ублажал.
Сначала, потея от страха и жара печи Владимир Ильич молчал — от самого Гельсинфорса до Выборга. А потом, вдруг, неожиданно, почувствовал неожиданную симпатию к машинисту — уж больно хорош тот был, когда, проезжая мимо больших станций, бомбы в окно швырял.
На подъезде к Выборгу белоирокезы повстречались, так симпатичный грузин просто в окошко посмотрел, бровями повел — тут же пришпорили коней белоирокезы и растворились в поднявшемся неожиданно со всех финских болото тумане, пряча в седельные сумки видавшие виды скальпы. И поглотил их туман, и тьма пожрала белоирокезов вместе со скальпами, лошадьми и политической несостоятельностью.
И тогда начал рассказывать ему Владимир Ильич — и про Маркса, и про Энгельса, про всю братву, и про заводки классовые. И про за базары партийные. И про толстый и обширный базис с тощей жилистой надстройкой.
Миновав Зеленогорск-Териоки чудесный грузин уже и веру новую принял. Обратился.
На отрезке же «Парголово — Шувалово-Озерки» и вовсе фанатиком стал. Пылкий народ, эти грузины. Вот с кем революцию делать надо. А не с Бронштейнами всякими. Ох, не доведут они до добра, не жди от них хорошего.
В Петербурге расцеловался Владимир Ильич с новым членом — по-партийному, взасос, крепко, энергично, со значением пошевелил языком в горячем грузинском рту и направился, наконец, на конспиративную, одному ему известную квартиру.
В квартиру эту он мог явиться без звонка, без письменного уведомления, в любое время дня и ночи. Еще бы. Путиловский рабочий Юра Мишунин — цвет питерского пролетариата, на редкость ответственный товарищ. Продолжал числиться на Путиловском, но уже года три принципиально на завод не ходил. Сидел в своей конспиративной квартире, попивал-покуривал и ждал гостей. Готовился к пролетарской диктатуре, читал Далматова и твердо знал уже, что уже скоро, очень скоро придет то время, когда капиталисты будут работать, а простые люди сидеть и курить марихуану.
Владимир Ильич открыл дверь своим ключом. Свет не зажигал — знал здесь каждый угол, каждый поворот длинного, как прямая кишка, коридора. Пошел своим широким, увереным шагом вперед и тут же ударился лбом обо что-то железное.
Странно. Раньше в этом месте ничего похожего не было. Раньше здесь стоял крохотный самогонный аппарат, которым пользовались все, появляющиеся на квартире у путиловского рабочего Юры — и Владимир Ильич как-то бражки привез с собой симбирской — и пользовался… но аппарат-то крохотный был совсем — перешагнуть через него можно было понимающему человеку в темноте безбоязненно. А тут …
Владимир Ильич пощупал ладонью ушибленное место. Судя по стремительно растущей шишке, он налетел на — как знал он из курса диалектического сопромата — на створку пулеметной амбразуры башни легкого броневика. Прямо на заклепку выступающую попал.
Руки бы оторвать молодому пролетарию. Сказано ведь было — не работай! Так нет, все ему неймется. Собирает, мудак, на своем четвертом этаже броневик. А как спускать будет? Как он в двери-то пройдет? Капитальную стену ломать придется, леса возводить. Ну да, впрочем, ломать — не строить. Мир хижинам, война дворцам…
Обогнув броневик, в полной темноте Владимир Ильич толкнул знакомую дверь и очутился в слабоосвещенной комнате путиловского рабочего.
Привалился к двери спиной. Все. Здесь они его не достанут. Никто здесь его не достанет. Какой идиот вообще сюда полезет?…
Путиловский рабочий лежал на полу среди пустых, разбросанных по всей комнате бутылок из-под «Агдама».
Владимир Ильич нахмурился. Видно, не только броневиком Мишунин занимается. Видно, еще кто-то, пока он в Швейцарии от дадаистов бегал, халтурку подбросил путиловскому рабочему.
Ладно. Это тоже изживем. На пленуме ближайшем и изживем. А пока — пока Мишунин нужен партии.
— Здравствуй, Юра, — прошептал Владимир Ильич. — Я вернулся.
Путиловский рабочий с трудом повернул голову на звук и открыл глаза.
— Владимир Ильич, — жалобно простонал рабочий. — Владимир Ильич… Почему они все такие суки?
— Кто? — продолжая говорить шепотом, спросил Владимир Ильич.
Рабочий неопределенно махнул рукой и обреченно сказал:
— Все.
Он медленно встал с пола, покачиваясь подошел к гостю, пожал протянутую руку, икнул и, глядя прямо в глаза — честно, по-пролетарски — спросил:
— Надолго ко мне, Владимир Ильич?
— Как ситуация развернется, — уклончиво ответил Владимир Ильич. — Поглядим. А что? Я мешаю?
— Да упаси господь, — отмахнулся Мишунин. — С крестьянкой я разошелся, так что места навалом.
Владимир Ильич быстро окинул взглядом комнату.
Все по-прежнему. Диван, стол, табурет, патефон с пластинками. Ан, нет — есть и нововведения. На стене, среди знакомых дагерротипов и литографий Че Гевары, Фиделя Кастро, писателя-меньшевика Лимонова, неизвестного Владимиру Ильичу, но вызывающему у него симпатию Нейла Армстронга, появились две новых.
На одной был изображен полный, коренастый пожилой мужчина, лысый, с огромным родимым пятном на широком, наводящем на мысль о мыслях, лбу. На другой — средних лет, длинноволосый человек в костюме. Эта литография, в отличие от остальных, имела подпись.
«Юрке от Вавилова на долгую память», — было написано размашистым почерком в левом углу.
— Этих снять! — брезгливо указав рукой на две последние картинки скомандовал Владимир Ильич. Будучи неплохим физиономистом, он знал наверняка, что ничего хорошего от этих господ ждать не приходится.
— Есть! — скучно сказал путиловский рабочий и смахнул картинки со стены.
— Устал я, — пожаловался Владимир Ильич.
— Я тоже, — честно признался путиловец и зевнул. — Все жду да жду… Крестьянка-то моя, сука, с кулаком-мельником спуталась. Он ей зерна дает вдоволь, стоит теперь в стойле, да жрет от пуза… А я все жду да жду…
— Я вижу, — усмехнулся Владимир Ильич, пнув ногой одну из пустых бутылок.
Путиловец стыдливо опустил глаза.
— Вы ложитесь, Владимир Ильич, — чтобы сменить тему, хрипло просипел он. — Ложитесь, отдохните. А я вас покараулю.
Глава 2.
Последний троллейбус.
Чтобы положить конец нечеловеческим страданиям бедняги, автобус раздавил его, и все увидели, что недавно он ел клубнику.
Борис Виан. Сердцедер.
— Хотя и пил он каждый день — перед работой и в обед, с друзьями-такелажниками, с дворниками, соло, хотя и пил он, но работал лихо и дорос в глазах начальства до того, что был назначен бригадиром. То есть, старшим.