Ага. Как это папа не заметил? Или — заметил? Папа же не скажет — мол, у меня в конторке ящичек потайной. А в ящичке том…
   …Панк или пропалк. Это точно. Наверняка это — выбор.
   Я знал, что я найду то, что искал. Я знал, что здесь есть тайник. Не могло не быть здесь тайника.
   Скрипнул ящичек. Потянуть его на себя. Сделал. Оглянулся. Никто не заметил. И даже Глаша, которая следит за всеми и за мной в особенности, не услышала.
   Клинт Иствуд скрежещет с экрана. «Грязный Гарри». Подумаешь, большое дело. Я таких «грязных» уберу враз. Долго ли Грязный Гарри в Симбирске продержался бы? От силы — неделю. И то — если бы из комнаты не выходил, читал Библию и спал после.
   Господи, что же это за штуковина несуразная? Баланс хороший, ствол реальный, в руке лежит как надо… Но эта фиговина сзади…
   И сверху. Черт его знает, как стрелять из такой мандулы?! Патроны-то, правда, есть, но как стрелять? Впрочем, если патроны есть, как-то стрелять эта штуковина должна. Ага… Ага. Вот так. Целиться неудобно. Но, с другой стороны, если попривыкнуть, то и очень ничего. Кстати, даже стильно. Ни у кого у в городе такой штуки нет. Это уж точно.
   Она-то, дура, думает, что знает обо мне все. Она спать со мной хочет. Нужна ли она мне, сучка деревенская? Я в Петербург поеду, там и найду себе девочку. Или — в Москву. А эта дура — следит за мной и думает, что я ее за это…
   Стук в дверь. Холодный пот, мгновенно выступивший на лбу.
   — Кто там? Глаша? Ты?
   — Я, Александр Ильич.
   — Так чего же ты там за дверью-то, — заходи?
   — А можно? Мне бы прибраться…
***
   — Вы меня не любите? Не любите?
   Юбки на полу, сколько же на них, этих бабах, юбок-то?… И сама-то распаренная, красная, словно из бани — баба и баба. Никакого желания.
   — Сашенька… Вы меня любите?
   Амазонка. Волга. Амазонка сводит с ума. Я не бывал на Амазонке. Я буду там! Розенбаум с Макаревичем уже съездили, а я что — хуже? Нет, я тоже проплыву по Амазонке.
   Еще один раз попробовать дойти до конца.
   Глашенька, успокаивая и уговаривая себя, себя, только себя, — Глашенька, я люблю тебя, я хочу тебя, я…
   Не получается.
   — Глашенька…
   Mais que faire, — думал Cаша. — Que faire? Moi, je ne puis pas s'opposer tout * fait. C'est d'absurde, mais j'aime cette paysanne…
   Глаша тихо запищала.
   Саша почувствовал, как его обуревает тоска.
   «Пошла бы ты, — подумал Александр Ильич. — Пошла бы ты куда подальше.»
   Морда красная. А тело — тело, которое казалось прежде божественным, тело — убогое, непропорциональное, грубое бабское тело. Некрасивое.
   Юбки на полу, штанишки какие-то, еще причиндалы разные…
   Господи, как нехорошо с вами, с женщинами, — подумал Александр Ильич. — И кайфу-то — на три минуты, а предыстория — ну, просто Шекспир.
   — Люблю я Вас, Александр Ильич, — тихо сказала Глаша, умудрившись окнуть по-своему, по-волжски — «Лублу».
   «Какая же ты дура, — подумал Саша. — Провинциальная дура и все…»
   — Лублу я вас, Александр… Только маменьке вашей не говорите…
   «Лублу»… Цаца, тоже мне…".
   — Не скажу, — кивнул Александр. — Не скажу. Честное дворянское.
   Наплевать. Подумаешь, девчонка.
   Саша не на шутку разозлился на эту дуру. Есть девочки новгородские — просто понтовые. Есть девочки рязанские — с прозрачными глазами, с глазами, серыми, как весенний лед. А есть волжские. Очень красивые девочки. Глаша не волжская. И не рязанская. Откуда ее маменька вытащила — одной ей известно.
   Что же я — такой кобель, который даже дуру деревенскую, толстокожую, грязную, дуру, которая и по-русски-то плохо говорит, эту шепелявую козу сумел раком поставить, да так, что кряхтела она на все имение? Даже Вовка проснулся. В окошко подглядывал.
   Что же я — просто кобель? Я же люблю ее, по-настоящему люблю! Глаша… Будь моей женой!. Нет, нет, подожди, я сейчас кончу… Глаша, я люблю тебя… Еще, еще… Ой, ой, ой… Еще… Глаша, люблю… Всегда, всегда буду с тобой… Ой!
   Панталоны, откуда у нее эти панталоны? Сперла, что ли у кого, или купила? А на что купила-то? Деньги экономила и на панталоны их…
   — Ой, ой, ой…
   — Не волнуйся, маленький, я тебя всему научу, всему…
   «Чему меня эта дура может научить? Чему?…».
   — Ой, ой, а-а-а-а…
   — Не бойся, родной…
   «Какой я тебе родной, дура… Какой я тебе…».
   — А-А-А, — закричал Саша. — А-А-А -АААА!
   — А так теперь?
   Потом залита вся постель. Они купаются в поту. Они плавают в поту — смешанном — Глашин пот и Сашин пот. Глаша выныривает и переворачивается на живот.
   — А так теперь, барин?…
   — Какой я тебе барин?… Я люблю тебя, дура. Я для тебя все сделаю. Все, как ты хочешь. Все… А-а-а…
   — Маленький мой… Хороший мой… Давай, давай, давай…
   Саша отвалился на бок.
   — Пойдемте на берег, барин, — сказала Глаша. — А то Илья Александрович со службы скоро воротятся, как бы худо не было.
   — Слушай, а где машинка моя?
   — Какая машинка, — не понял Саша.
   — Да вот она, вот…
   Глаша непонятно откуда извлекла машинку для скручивания «джойнов». Табак и целлофановый пакетик возникли в ее руках, будто ниоткуда.
   — Что это? — спросил Саша.
   — Это-то, — ответила раскрасневшаяся горничная. — Это тебе только на пользу пойдет. — Покурим, барин.
   Что за табачок-то у нее, интересный какой табачок.
   Пухлые пальчики высыпали табачок на бумажку. Р-раз! В пальцах горничной материализовалась сигатерка.
   Саша щелкнул своей «Зиппой». Втянул сладкий дым и зажмурился.
   — Дай, — сказала Глаша. И взяла у него сигаретку.
   — Странный у тебя табачок, — сказал Саша.
   — Таджикский, — Глаша запрокинула голову и смотрела в небо.
   Ох, как хорошо-то мне… Ох, как весело…
   — Я лублу тебя, Глаша, — давясь смехом сказал Саша. — Я лублу табы…
   — Я знаю, барин.
   Глаша затянулась косячком. Протянула его Саше.
   — Пяточку сделай, барин.
   — Что?
   Александр Ильич Ульянов посмотрел на любимую. Любимая — с крупным лицом, крупная в руках и, видимо, решительная в действиях, крутила в пальцах чинарик.
   — Барин, еще затяжечку?
   Облака над Волгой неслись со скоростью курьерского поезда. Папоротник. Откуда здесь папоротник-то взялся? И ведь как отчетливо виден? До малейших деталей.
   Детали. Это ли не главное? Почему он, Саша, раньше не обращал внимание на эти самые детали? Мир состоит из деталей, детали — это самое главное, детали — это характер человека, это цвет панталон твоей девушки, это запах, несущийся из трактира, в котором тебе нужно купить свежий — не от Мюллера, как папа говорил — хлеб.
   Детали — это скрип сапог Юрьича, сумрачного мужика, который приходит раз в месяц проверять и чинить замки на воротах, это писк народившейся мыши в амбаре — этот писк слышен всем, всей семье, слышат его и маменька, и папенька, и Володя слышит, только виду не подает — а то — малы еще, чтобы указывать и советы давать — потом только, дня через два папенька, Илья Александрович скажет — Да подите, кто-нибудь уж, наконец, разберитесь там…
   Мир становится совсем другим, когда обращаешь внимание на детали. Вот жужелица бежит. И сколь значимым оказывается ее бег. Черное блестящее тельце с красноватым отливом. Продукт эволюции. Хищник. Решительный и беспощадный.
   Хищник в своем масштабе. Победитель. Саша все крутил и крутил в голове эту фразу, он хотел придать ей чеканность, чтобы эта чеканность Глашу проняла. «Выкованный из чистой стали с головы до пят». Так любил говорить о себе купец Венедикт Ерофеев. В Симбирске все об этом знали.
   Голова у жужелицы маленькая, а челюсти мощные. А если ее ухватить пальцами, то жужелица будет сопротивляться, пытаться вырваться, укусить, и запах.
   Отец часто говорил про особенный запах «Тонки-250». И Григорьев говорил. Бывало, сидят за столом, водку пьют, про эту их «Тонку-250» рассуждают. И про какой-то кипящий гидразин.
   — Жужелица пахнет как «Тонка-250», — сказал Саша Глаше ни с того, ни с сего.
   — Эк вас, барин, растащило.
   Голос Глаши, словно пропущенный через SPX-90 с хорошей реверберацией.
   — Надо взять себя в руки, — вяло подумалось Саше.
   Папоротник начал расти. Причем, удивительно быстро.
   «Не растет не берегах Волги папоротник», — подумал Саша и осекся. Над подлеском папоротника вставала стена сахарного тростника. Тростник в считанные секунды заполонил весь нижний берег — тот, где прежде стояла никому не нужная, давно заложенная и перезаложенная деревенька, тростник очень быстро — за две затяжки — достиг невероятных размеров — выше человеческого роста, встал стеной. Сахарной. Из деревеньки выбегали мужики и бабы, тащили за собой на веревках вялую скотину и, невнятно выкрикивая неслышные с того берега ругательства, грозили черными от грязи кулаками Саше и Глаше.
   Саша никогда не видел сахарного тростника, но, почему-то наверняка знал что этот тростник именно тот, о котором он читал в книгах Василя Быкова. Он знал наверняка что этот тростник — тростник сахарный. Василь Быков много внимания уделял подробностям. Размер и форму листьев сахарного тростника по произведениям Василя Быкова можно было выучить даже подростку-двоечнику.
   — Это, ведь, сахарный тростник, — тихо сказал Ульянов-младший горничной своего папы. — Пойдем Глаша, я уведу тебя туда, в те края, которых ты и не видывала.
   — Барин, да перестаньте вы выдумыать. Эк вас прет. Затянитесь еще. И, вообще, домой нам пора. Илья Александрович говорил что Вам в девять уже нужно дома быть. У Вас же занятия, барин, завтра. Виолончель. Учителка придет, помните? Виолетта Семеновна Растропович. Пойдемте, ей-Богу, домой, чтобы маменьку и папеньку вашего не волновать.
   — Yo te quierro…
   — Pero, se*or, yo soy… — Да, барин, вот сюда, сюда!…
   — Hola, muchachos!
   Заросли сахарного тростника, поглотившие не успевших спрятаться мужиков, баб, скотину и почти уже скрывшие от Саши весь обитаемый мир, вдруг раздвинулись и вышел из них невысокого роста, стройный, подтянутый человек. На голове — черный берет. На ногах сапоги невиданного фасона. И одежда странная.
   Лицо подвижное, ироничное. Так и ждешь, что анекдот свежий тебе расскажет. О таком человеке можно говорить с товарищами — мол, пил я тут с одним, так он такого дрозда давал…
   Человек, вышедший из зарослей тростника улыбнулся. Зубы белые на смуглом лице. Бородка модная, эспаньолка.
   Александр Ульянов, долго искавший и, наконец нашедший свою единственную любовь готов был защищать ее. Александр Ульянов схватился за корягу.
   Смуглый парень усмехнулся. Повел плечом. Ствол автомата уставился черным зрачком на Ульянова-младшего. Страшно Саше не было. Слишком высокая мушка, слишком игривая. Несерьезная какая-то. На винтовках мосинских мушки не такие. На трехлинейках — настоящих, для серьезной войны предназначенных — на них и мушки серьезные — маленькие, деловитые, решительные и внимательные мушки. Мушки, которые не пропустят врага. Они уткнутся в него, зацепятся за пуговицу на гимнастерке, они просто заставят стрелка метить туда, куда нужно.
   А эта мушка — какая-то клоунская. Высокая, дурашливая, как тулья фуражки Пиночета.
   Саша улыбнулся мушке-дурашке.
   — Меня зовут Эрнесто, — сказал смуглый парень. — А ты кто?
   — Саша, — сказал Александр Ульянов.
   — Саша? А есть ли будущее у тебя, Саша? — после короткой паузы спросил Эрнесто. — Саша, как ты думаешь?
   — Есть. Потому что я знаю… Я знаю, как сделать, чтобы всем было хорошо, — сказал Саша. -
   — Неужто, — Эрнесто пошуровал в кармане. Вытащил горсть патронов. Пересчитал, ссыпал обратно. — И как ты это видишь?
   Саша напряженно думал. Мысли плавали в голове, как жирные налимы. Если их погрузить в деготь. Там бы им было лучше. В черном, вязком дегте. Медленно-медленно, лениво шевелили бы они в кромешной тьме дегтярной субстанции черными жабрами. Налимы. Слово-то какое. НАЛИМЫ… Тяжелые, скользкие, вялые рыбы — что с ними делать? Не смотреть же на них? Только жрать. Сидючи за столом, покрытым белоснежной скатертью, ожидать, когда Глаша принесет из кухни блюдо с налимами, фаршированными мелкими, проворными дроздами. Убитыми в полете, чтобы жизнь в них не успела замереть, почти еще поющими. Так — бах! — в полете, он, дрозд, и не понял ничего, не успел — а его уже к столу тащат — вот, извольте, господа — дрозды, жрите, почти живые, жрите, вкуснотища, господа, час назад еще летали, а как блюдо называется? о-о-о… русское национальное блюдо, прерванный, кхе-кхе, полет.
   — Ничего ты не сделаешь, — сказал Эрнесто. Устало сказал. Как будто не молодой был мужик, а старичок ветхий, уставший жить. — Ничего. Тебя повесят. И будут правы.
   — За что, — изумленно спросил Александр. — Меня — за что повесят? Я же ничего такого…
   — За бездарность, — улыбнувшись сказал Эрнесто. — Понял? — Он подошел, присел рядом. — Затянуться-то дайте.
   — Так все уже, — виновато сказал Саша, — «пятку» добили.
   — Вот видишь, — заметил Эрнесто. — И я говорю: за бездарность. А вообще-то есть такое слово «товарищ».
   — Я знаю, — сказал Саша. — В словаре Даля это слово обозначает разбойника, который со своими дружками грабит купцов и берет товар. Оттого и «товарищ».
   — Нет, — твердо сказал Эрнесто. — ты не знаешь, что именно такое — «товарищ». Нет у Даля такого определения. И именно поэтому тебя повесят. А те, кто знают, кто поймут — те сами вешать будут. Comprendes? А теперь, пока, ребята.
   Эрнесто поднял автомат и грохот очереди ударил по сашиным ушам — словно водой холодной из ведра окатили. Да несколько раз.
   «Господи, — подумал Ульянов. — Господи, должно быть, это сны какие-то ко мне являлись. Вот, Глаша рядом сидит, задремал я, видимо, на бережку… Водки лишку хватил…».
   — Барин, птичек-то возьмете домой? — спросила Глаша.
   — Птичек? Каких еще птичек?
   — Так вот же.
   Ульянов открыл глаза. Глаша держала в руках маленьких, симпатичных дроздов со снесенными головами. Тушки держала.
   — Домой понесем, барин, или здесь бросим?
   — А кто их подстрелил-то? — тихо спросил Ульянов.
   — Ну как это — кто? Че.
   — Какой еще «Че»? Что за «Че»?
   — Ну, Эрнесто-то, Эрнесто…
   Глюк. Это именно то, о чем Володя говорил. Много раз. Неужели этот глюк — настоящий? Конечно, галлюцинации разные могут быть, но чтобы так реально?…
   Тушки дроздов оттягивали руки. Надо же — маленькие, а какие тяжелые.
   Это ж какой калибр должон быть у пули, чтобы вот так — напрочь — головы снести?
   — 7.62, — не задумываясь ответила регулировщица Глаша и сунула под мышку красный флажок.


Глава 2.

Огурец



   Не сын ли это ваш, милорд?

У.Шекспир. Король Лир.



   На Петровской набережной нахимовцы жрали скумбрию.
   «Рыбкой пахнет», — мог бы сказать какой-нибудь гуляющий в этот погожий августовский день по площади Революции маленький мальчик, а папа или мама, контролирующие его действия и следящие за безопасностью своего чада объяснили бы ребенку, что это за рыбка, где она водится и как отважные рыболовы добывают ее из суровых морских глубин.
   Сын же, одетый в веселенький серый, а, возможно, случись так, что сегодня у него был бы какой-нибудь личный, вроде дня рождения, праздник, синий костюмчик, кивал бы стриженой головкой и мотал на гипотетический ус.
   Однако не было на площади Революции ни мальчиков, ни девочек — все они сидели за школьными партами, а те, что не сидели — лежали. Лежали дома, используя единственную возможность на некоторое время забыть о школе, институте или ПТУ, а именно — получить у врача справку о болезни. Некоторые, конечно, не лежали и справки их были получены обманным путем, но числом своим они наверняка уступали детям честным, порядочным и обязательным.
   В порядке вещей было отсутствие на улицах среди рабочего дня мальчиков и девочек, подростков и отроковиц — те, что иной раз и попадались взгляду деловитых прохожих, выглядели настороженными и вызывали у прохожих же мысли о том, что совесть праздношатающихся детишек явно не чиста, что они, скорее всего, прогуливают часы занятий и, тем самым, достойны всеобщего презрения и даже порицания.
   Вообще, улицы города выглядели довольно пустынными. Взрослым ведь хотя и не нужно было ходить в школу, но на работе присутствовать следовало ежедневно. Поэтому вонь, распространяемая группой нахимовцев, невесть по какому случаю оказавшихся в тот день не в Училище, а на Петровской набережной, не смутила обоняния ни детей, ни взрослых — площадь Революции, по крайней мере, та ее половина, что ближе к Неве, была пуста. Теплый ветер гнал низкие облачка пыли по гравийным дорожкам, тихо шелестели листья деревьев и не было на площади не то что людей, но даже собак и кошек.
   Высокий юноша, нетвердыми шагами следовавший через площадь по направлению к Кировскому мосту чувствовал себя в этом одиночестве двояко — с одной стороны, его радовал хотя бы внешний покой — о внутреннем говорить не приходилось, не было его, внутреннего покоя — но хотя бы никто перед глазами не маячил, не путался под ногами, не толкался и не шипел вслед каких-нибудь гадостей, что было для одинокого юноши делом обычным. С другой — странное беспокойство овладевало им, и чем ближе подходил он к набережной, тем более оно усиливалось.
   Фамилия единственного прохожего, случившегося в этот час на площади Революции, была Огурцов.
   Хоть и был он, Огурцов, человеком увлекающимся, склонным более к романтическому взгляду на окружающую его действительность, нежели к трезвому ее анализу, однако кое-какой жизненный опыт имел и этот опыт говорил ему, что чем ближе он подходит к млеющим юношам в форме, тем больше вероятность того, что его стошнит прямо посреди площади Революции — стошнит истово, с земными поклонами, с кашлем и стонами, стошнит громко и живописно.
   Разумом Саша (так звали Огурцова) понимал, что нехорошо это, если стошнит его прямо посреди площади Революции, нехорошо, опасно даже. Могут и в милицию забрать, а встретить начало дня в милиции — это уже совсем никуда не годится. Однако, ноги сами несли его в сторону гранитного парапета, навстречу теплому ветру с запахом рыбы холодного копчения.
   Запах этот был приятен Огурцову, он напоминал о прохладе и спокойствии пивного бара «Янтарный», о ледяном «жигулевском» и хрустящих ржаных хлебцах, о брынзе и сушках, о неспешной, через глоток, беседе со случайным соседом по столу. О том, с чего все вчера началось. Да и не только вчера. Большинство из того, что случалось за последние полгода с Огурцовым начиналось именно в «Янтарном».
   Оставалась еще призрачная надежда на то, что нахимовцы со своей вонючей скумбрией не заметят Огурцова и он проскользнет мимо них без ощутимых потерь — моральных или физических, в данном конкретном случае было неважно. Ибо с похмелья для него что душевные травмы, что телесные увечья — один черт.
   Но выписывать по площади петли, менять направление, обходить наглых в своем упоении пищей нахимовцев стороной было совершенно не в его характере. Да и сил, в общем-то, для маневра было недостаточно. Иссякли силы за ночь. А еще тошнота…
   Нахимовцы, еще секунду назад солидно похохатывающие, замолчали.
   Огурцов шел прямо на них, будучи не в силах изменить направление.
   Каждый поворот нужно было готовить загодя и очередной был намечен им в нескольких шагах от крайнего — самого из всех отвратительного, с хорошей комсомольской осанкой и мерзейшим белесым лицом с крупными, но удивительным образом незапоминающимися чертами, с лицом-плакатом, лицом-лозунгом, с лицом-субботником и воскресником одновременно.
   Человек с таким лицом должен быть лишен всех естественных потребностей и качеств. Такого человека невозможно представить сидящем на унитазе, ругающимся матом или стоящим у пивного ларька. Пьющим из горлышка бутылки портвейн его тоже вообразить нельзя. Такой человек перед тем, как лечь с женщиной в постель, медленно снимает брюки, складывает их стрелочка к стрелочке и аккуратно вешает на спинку стула. Подонок, одним словом. А если двумя — полный подонок.
   Нахимовцы угрожающе молчали и смотрели на приближающегося к ним, пошатывающегося и икающего молодого человека.
   Когда Огурцов, уже перестав мыслить и чувствовать, проваливающийся в зеленую, холодную муть, вставшую перед глазами, поравнялся с белесолицым и хотел совершить давно запланированный поворот, чтобы проследовать направо, к Кировскому мосту, его неожиданно качнуло в сторону, он коснулся плечом идеально отпаренного кителя, икнул и, услышав за спиной чей-то возглас, все еще противясь спазмам, неловко дернулся в сторону, пытаясь уйти от прямого столкновения.
   — Пидарас! — прогудел кто-то из нахимовцев хриплым, мужицким басом.
   В другой ситуации Огурцов мог бы открыть дискуссию, заметить, к примеру, бодро — «Ну, пидарас. А что такое?». Или, как тогда, на пляже в Лазаревском, гордо и независимо — «Снимай штаны, знакомиться будем…».
   Но сейчас его хватило лишь а то, чтобы сфокусировать зрение и выделить из зеленой, с золотистыми блестками мути, застилавшей глаза, фигуру, каким-то непостижимым образом оказавшуюся «in front».
   Коренастый, плечистый увалень из тех, кто в драке выказывает неожиданную прыть и устойчивость, полную невосприимчивость к ударам и пугающую безмятежность улыбался, слегка поводил плечами и было ясно, что сейчас он нападет — безо всяких предисловий, как они это любят, немногословные, решительные, выросшие на хорошей, идеологически выдержанной художественной литературе и незатейливых кинофильмах увальни.
***
   — Короче, думаю — все, погулял. Но боги были на моей стороне. Саша Огурцов икнул и потянулся к бутылке «Ркацетели», стоящей на полу.
   — Боги, они — того… Они могут, — согласно наклонил голову Дюк, сидящий на стареньком диване и с интересом наблюдающий за манипуляциями Огурцова, который дрожащими руками разливал вино по двум мутным граненым стаканам. — Так и что же дальше?
   — Дальше? Не поверишь!
   — Поверю, — спокойно произнес Дюк. В отличие от своего восторженного гостя он был абсолютно спокоен. — Я, вообще, доверчивый. Ты говори, говори…
   — В общем, этот урод замахивается, а меня тут как прошибет! Пополам сложило и я ему прямо на боты, ну, сам понимаешь…
   — Наблевал?
   — Ага, — гордо ответил Огурцов, протягивая старшему товарищу полный стакан. — Прямо на боты, — повторил он. — Ну, поехали?
   — Давай.
   Дюк смотрел, как быстро и жадно пьет Огурцов и думал, что этому парню осталось совсем немного до того, когда он превратится в законченного алкоголика. А алкоголиков Дюк не любил, хотя, заяви он об этом прилюдно, слова его для многих прозвучали бы, по меньшей мере, парадоксом.
   — Так что же? А нахимовцы эти?
   — Нахимовцы? Брезгливы, знаешь ли, оказались. Дали мне пендаля и все. Сказали — «Иди, пидор, пока не убили тебя».
   — И ты пошел прямо к «ши-цзы».
   — Как ты сказал? Шизеть?
   — Нет. Я не сказал — «шизеть». Сказал — ты пошел к «ши-цзы».
   — Это что такое?
   — Это такие каменные изображения мифологических львов. «Ши-цзы».
   — А, что на набережной?
   — Совершенно точно.
   — А они, что, китайские?
   — Люби и знай родной город. Из Маньчжурии вывезены в начале века.
   — Е-мое. Откуда ты все знаешь-то?
   — Живу давно.
   Огурцов покачал головой, посмотрел на Дюка и искренним уважением.
   — Вообще, у Вилли на работе со мной всегда случается всякая мутота, — продолжил он. — Однажды, представляешь, какая история была?
   — Какая? — Дюк пожал плечами. Огурцов начал ему надоедать. Мало того, что без звонка, средь бела дня, с вином — это ладно. Молодой, не очень воспитанный — это стерпеть можно. Не такое терпели. Опять же — вино вещь вполне неплохая. Но то, что приходится за это самое вино принимать на себя потоки молодежного словесного поноса — это уже лишнее. Сравнительная ценность двух бутылок сухого и двух часов огурцовой болтовни явно показывала, что вина в данном случае могло бы быть и побольше.
   — Какая? — повторил Дюк.
   — Да, тоже, с Шебой нажрались у него… Остались ночевать. Точнее, я остался, Шеба уехал.
   — Ну?
   — Ну вот. Утром встаем, Вилли нужно еще смену сидеть, он там кого-то подменял… А меня что-то приперло — куда-то ехать мне, что ли, было необходимо или что — уже не помню… В общем, выхожу я на улицу, с бодуна, ну, никакой просто. Как сегодня. То есть, идти могу только по прямой. И смотреть только вперед. Типа, если в сторону голову поворачиваешь — сразу тошнить начинает. Мутит.
   — Так и что? — нетерпеливо спросил Дюк.
   — Таки вот, — с деланным еврейским акцентом продолжил Огурцов. — Короче, иду по набережной, чувствую — что-то не то. Что-то не так. Дискомфорт какой-то.
   — Ну, еще бы. Дискомфорт — не то слово, — зевнув, сказал Дюк чтобы хоть что-то сказать.
   — Ага. Так хреново, знаешь, мне последнее время делается.
   «А ты пей побольше, — подумал Дюк. — Еще не то будет».
   — Да, знаешь, потею по ночам, страшное дело. Глюки какие-то идут… То голоса слышу, то еще что… Шаги на лестнице, всякая такая ерунда…
   — Так что же там, на набережной?
   — А-а… Ну да. В общем, что-то, чувствую, странное вокруг меня происходит. Ну, напрягся, голову поворачиваю, гляжу на Неву…
   Огурцов сделал многозначительную паузу и развел руки.
   — Глядь! А там — вода одна.
   — А что там еще должно было быть? — лениво спросил Дюк.