Он знал цену разговорам о русской безалаберности и расточительстве. Знал, пообщавшись с начальством, потершись в их кабинетах на приватных вечеринках, мини-банкетах и просто посидев в кафе за одним столиком с «небожителями», то есть, с партийным и профсоюзным руководством студии.
   На самом деле, фразы о бесхозяйственности и безответственном отношении к средствам производства были пустыми словами. В России, по крайней мере в тех местах, где жил или работал Огурцов, по его наблюдениям ничто и никогда не пропадало даром.
   На задних дворах, в полях, огороженных кособокими заборами и в других диких местах, принадлежащих различным предприятиям и организациям, в которых выпало трудиться Огурцову, валялось великое множество всяческого добра — от мотков ржавой проволоки и гниющих старых газет до, теперь вот, троллейбуса.
   И знал Огурцов, что все эти вещи не просто выброшены на свалку, но что все эти вещи ВЫЛЕЖИВАЮТСЯ, ждут своего часа, что все они уже давно кому-то принадлежат и более того — что все они уже проданы, деньги, полученные за них потрачены, потом весь этот, с первого взгляда, хлам, украден у того, кому продан и продан еще раз, потом еще и еще.
   Это была чистая метафизика и чисто российская метафизика — предметы, годами лежащие на месте, вросшие в землю, казалось бы, навечно — на самом деле перемещались, меняли хозяев и даже место своего пребывания. Они могли числиться одновременно на нескольких складах, иногда даже в разных городах, они покупались и продавались и при этом как бы не существовали.
   И всюду, где о них заходила только речь, предметы эти, будучи фактически иллюзорными, несуществующими, приносили вполне конкретным людям вполне ощутимый доход. Строились дачи, покупались машины, а груды металлического или какого-нибудь иного лома продолжали валяться там, куда их свалили во время оно.
   Огурцову эта механика была известна не досконально, но кое-какое, пусть и весьма отдаленное представление о ней он имел.
   Вследствие собственной осведомленности он сообразил, что кража (а Миша предлагал ему именно кражу, как не переиначивай ее название и какими виньетками не украшай) троллейбуса не закончится публичным расследованием на официальном уровне. То есть — с привлечением милиции, следственных органов и прочая и прочая. Конечно, на этот троллейбус кто-то из руководства виды имеет, это ясно. Вещь просто «вылеживается» до поры, идея зреет. А он, Огурцов, ну, конечно, вкупе с Мишей Кошмаром эту чью-то идею похоронят.
   Неприятности могут быть. Могут. Но — не обязательно. Огурцов — он на хорошем счету, он, что называется, «не привлекался», «замечен не был», «доверие оправдывал». А Миша — может быть, все на Мишу свалить.
   — Я свалю, — сказал вдруг Миша, заставив Огурцова вздрогнуть. — В смысле, я уезжаю из города. Так что, думай сам. Дело сделаем вместе, деньги поделим… А там уж сам смотри. Я тебе могу сказать, что уезжаю я далеко. Так что — мало ли кто на студии болтается… Бесхозяйственность, усушка-утруска…
   «Это он, что же, предлагает на него все свалить?».
   — В общем, про меня здесь никто ничего не знает… Я птица перелетная. Понял меня?
   — Кажется понял. Ладно… Где этот твой администратор?
***
   Дюк решил перейти на вино. Вообще-то он был крепок на алкоголь, «У тебя высокая толерантность», — говорил ему московский друг Рома Кудрявцев, завистливо покачивая головой. Но сейчас Дюк отчего-то пьянел очень быстро. Может быть, болтовня Огурца путала мысли, но комната вдруг начинала плыть перед глазами. Дюк снимал очки, протирал их, снова водружал на нос, предварительно зажмурившись и глубоко вздохнув — кружение прекращалось и минут пятнадцать Дюк мог общаться спокойно, но потом стены снова приходили в движение.
   — Так что же, — прервал он монолог Огурца, который после виски, кажется, вовсе и не опьянел, лишь лицо его раскраснелось, глаза заблестели и речь, чуть раньше унылая, монотонная, заиграла интонационными вспышками, неожиданными метафорами и многозначительными паузами. — Так что же — спиздили вы троллейбус?
   — Ну да, конечно. Я к этому и веду. И знаешь, Леша?…
   — Что?
   Стены закачались, медленно тронулись вправо. Мебель тоже начала медленно двигаться — пугающе-бесшумно и в разных направлениях.
   — Мне стало страшно, Леша.
   — Что, копать начали?
   — Да ну, ты чего? Никто слова не сказал. Средь бела дня пригнали кран, трейлер, погрузили эту беду рогатую… Народу сбежалось — жуть. Все мои такелажники, работяги, администраторы, шоферюги из гаража — поглазеть…
   — Правильно. Кто придумал?
   — Что?
   — Ну, чтобы средь бела дня.
   — Я.
   — Молодец. Так только и надо в этой стране жить.
   — Ага. Я тоже подумал — чем открытее, тем лучше. В общем, толпа народу, все советы дают, майна-вира кричат… Погрузили в трейлер и привет. Последний, прощальный. Укатил наш троллейбус.
   — А бабки?
   — Бабки выдали нам с Мишей. По полной. Как договаривались.
   — А Миша этот твой?
   — А Миша, ты знаешь, свалил. В этот же день. Искали его, бегала реквизиторша, скандалила — мол, такой ответственный, такой хороший был работник. А тут — взял и прямо со съемок свинтил.
   — Ну, ясно. Больше и не появится твой Миша. Не простой он, видно, мужик. Как ты думаешь?
   — Хрен его разберет. Может быть.
   — Так а что же страшно-то тебе стало? Из-за чего?
   — Ты не поверишь, Леша… Я даже не знаю, как сказать…
   Огурцов налил в граненый стакан вина и быстро выпил, сразу проглотив половину, помедлил, и допил в два глотка остаток.
   — Смотри, упадешь, — предупредительно заметил Дюк.
   — Ну и что? Ну, упаду. Ты же сказал, можно у тебя остаться…
   — Можно. А как же приятная застольная беседа? Какой смысл в таком нажиралове? Тупость одна… Извини, конечно.
   — Смысл? Ты знаешь, я человек увлекающийся.
   — Да уж, — ехидно заметил Дюк.
   — Да, увлекающийся. И поэтому я все время хочу… Как бы это сказать…
   — Ну-ну, — подбодрил Дюк. — Скажи уж. По старой дружбе.
   — Хочу что-то изменить… И с хиппанами я тусовался, я же всерьез все это… Дети-цветы и прочее…
   — Ясно. Много кто всерьез это воспринимал. Не ты один. Такие люди, знаешь ли, на это западали — о-го-го!
   — Да знаю я… Все всерьез. И я всерьез. Изменить мир хотелось. И хочется, не поверишь, хочется…
   — И что же мешает тебе, мой юный друг? — язвительно спросил Дюк. — Давай. Меняй.
   — Нет, Леша. Я понял…
   Огурец уже заметно опьянел. Глаза его блестели и вдруг Полянскому показалось, что его товарищ сейчас заплачет.
   — Я понял, — продолжал Огурец, — что ни хера тут не изменишь. Воровство, Леша… Все здесь — воры. Все. И это — норма жизни.
   — Сколько тебе лет, Саш? — спросил Дюк очень серьезно.
   — Сколько… Двадцать пять. А что?
   — А ты, вообще, книги читаешь?
   — Ну.
   — Ну! И что, для тебя новость, что в России воруют? Воровали? И воровать будут?
   — Нет, конечно, не новость, но чтобы так… Я, как троллейбус этот ебаный двинули, словно прозрел. Это же система! Система! Здесь же никакие человеческие законы не действуют. По человеческим, по, мать их еб, государственным законам, они должны были начать следствие, выйти на меня, арестовать, ну или хотя бы просто допросить…
   — Так ты что же, на преступление, — усмехаясь прервал его Дюк, — на преступление, понимаешь, пошел, без алиби всяких, безо всего? Ты, типа, ждал, что тебя арестуют?
   — В том-то и дело, Леша… В том-то и дело, что я, как бы это сказать… Подсознательно был уверен, что ни хера не будет. Что никто искать не будет — кто троллейбус украл, кому он нужен… Потому что он уже давно украден. Но когда я это сделал, когда я увидел своими глазами — я охуел просто. Походил там директор транспортного цеха, поковырял пальцем в носу. Вздохнул тяжело и отвалил к себе в кабинет. И ничего. Ни-че-го! Врубись!
   — Да я уже давно врубился. Не фиг тут делать, в этой России.
   — Да?
   — Да. Потому что синдром ЗРД меня достал.
   — Что тебя достало?
   — Синдром ЗРД. Загадочной Русской Души.
   — Ха… И что же ты хочешь сказать?
   — А ты не понимаешь? Синдром Загадочной Русской Души — это значит, что ее, Души, носитель может с невинными глазами украсть, украсть все, что угодно. Вот, кстати, эта народная мудрость, все эти поговорочки, присказки — это же мрак полнейший. Берет, мол, все, что плохо лежит. Ничего подбного! У меня в доме все очень хорошо лежит. Все на своих местах лежит. Позавчера гости были — у меня пластинка Боуви «Station to Station» очень хорошо лежала на колонке. Замечательно лежала, можно сказать! И что же? Сперли!
   Полянский быстро выпил полстакана портвейна.
   — Берут, скоты, только то, что хорошо лежит. Плохо что лежит? Человек в приступе белой горячки. Так кому он, нужен, спрашивается? Никому. Никто его не берет. Даже «Скорая». Если не замаксаешь.
   — Ну, уж, ладно, «Скорая»-то увозит…
   — Ага. Прямиком в дурку.
   — А куда еще?
   Полянский пожевал губами.
   — Ну, допустим. Пример неудачный. «Скорая», положим, увозит. Но, кроме «Скорой» — кому нужен человек в белой горячке? Который «плохо лежит»? Никому. А вот если хорошо что лежит, не важно — вещь ли, человек ли — к примеру, хорошо упакованный мужчина… Который не в белой горячке, а, наоборот, в белых «Жигулях». Обязательно притырят. Любая баба — за член возьмет и уведет. Обязательно! И вот это вечное ихнее «плохо»!
   Дюк протянул руку над столом и сшиб открытую бутылку вина. Бутылка, оставляя на столешнице вонючий сладкий след тяжело покатилась и упала на пол, однако не разбилась, а, глухо булькнув, продолжила движение в сторону отсека «для спанья». Урча и издавая звуки уже чем-то напоминающие человеческую речь, к бутылке бросился кот.
   — Пусть его, — Полянский остановил Огурца, занесшего было ногу для удара. — Пусть покуражится, сука. Тоже ведь тварь божья… Портвешку свеженького полакать — это же милое дело… Так вот. О чем, бишь, я?
   — О том, что все плохо.
   — Не-е. Все хорошо. Это у них, у ЗРД-шников все плохо. Спроси американца — «Как дела»? Он тебе скажет — «I'm fine». А наш? Начнет сразу на жизнь жаловаться — то не так, это не так, да и, под конец, обязательно ввернет, что денег нет. На всякий случай. Чтобы, упаси Господь, в долг не попросили дать.
   Полянский смахнул рукой, как смахивают вредное насекомое, кота, который мягко вспрыгнул на стол и, пошатываясь, задевая тощим телом за тарелки, роняя вилки и ножи, направился к бутылке водки, которую только что открыл Огурцов.
   — Вот обнаглел, — заметил Полянский, глядя на обиженно съежившегося кота, который не зашипел, не мяукнул даже, а просто скорбно свернулся клубком в безопасном отдалении и уставился на хозяина взглядом, исполненным немой мольбы.
   — В общем, не люблю я все это, — закончил Дюк, отвернувшись от кота и протягивая руку к бутылке. — Не люблю. А ты не печалься, Огурец. У тебя это первый опыт, ну, я имею в виду, в глобальном масштабе — первый?
   — Первый, — соврал Огурцов. Не рассказывать же Полянскому о приписках и заигрывании с партийным руководством. Не поймет старший товарищ. Вернее, неправильно поймет. А, может быть, как раз — правильно. И пошлет к чертовой матери. Не любит Дюк этого, терпеть не может.
   — Первый, — повторил Огурец для пущей убедительности.
   — Вот и славно. Стыдно тебе?
   Полянский смачно откусил от куска хлеба, обильно намазанного икрой.
   «Всю икру сожрал, проглот», — подумал Огурец и ответил:
   — Стыдно.
   Полянский проглотил остатки бутерброда и, взяв последний кусок сочащейся соком буженины, удовлетворенно кивнул:
   — Это хорошо, что стыдно. Больше так не делай.
   — Не буду, — ответил Огурец, печально глядя на двигающиеся челюсти хозяина гостеприимного дома.
   — Наливай тогда.
   В дверь постучали. Дюк быстро накрыл небольшую кучку марихуаны, лежащую на столе, конвертом от пластинки Битлз «Help».
   — Кого еще черт несет? — пробормотал он, опасливо поглядев на Огурцова. Тот пожал плечами.
   — Можно к вам, Леша? — девичий голос за дверью был робок и не знаком Огурцову. Зато Полянский изменился в лице, заблестел глазами, быстро провел рукой по волосам, и проскрипел похотливо:
   — Можно.
   Колыхнулась портьера и в комнате, как показалось Огурцову, погас свет. Потом, через долю секунды, он включился снова. Между чучелом медведя — последним приобретением Дюка и манекеном, одетым в пионерскую форму — синие шортики, белая рубашечка, красный галстук под пластмассовым подбородком стояла она.
   — Заходи, Машунчик, не стесняйся, — таким же скрипучим, незнакомым Огурцову голосом продолжал Дюк. — Присаживайся.
   — Здравствуй, Алеша, — чудо, появившееся в комнате кивнуло хозяину. Потом чудо посмотрело на Огурцова, улыбнулось и сказало:
   — Меня зовут Маша.
***
   Дура деревенская.
   Поручик Огурцов вытер пот со лба. Пустое. Можно и не вытирать. Все равно — через секунду снова потечет.
   Дура. Да ладно — она. Ладно. Она же ни черта не понимает. Я-то, я-то — я — скотина первейшая.
   Осень. Осень на Кавказе — отвратительно теплая, долгая осень. Утром в долинах, в ущельях — туман. Удивительно холодный — казалось бы, молоком парным, теплым, вкусным должен на губах пенится. Ан — нет. Вкусом кизяка рот связывает, сыром этим их, адыгейским, рот забивает.
   Сыр. Французские сыры — со слезой. Петербург. Что бы я отдал сейчас за кусочек французского сыра? Все. Точно — все. Чтобы я отдал сейчас за то, чтобы нырнуть (с кусочком, маленьким, на один зуб) французского сыра во рту в шум гостиной Шереметьевых, за то, чтобы услышать, как настраиваются инструменты оркестра на балконе, нырнуть в запах — услышу ли я когда-нибудь еще этот запах — запах мастики, запах духов, запах настоящей жизни?
   Здесь все ненастоящее. Или — настоящее, только другое. Нам здесь делать нечего. Мы будем стрелять по лесам еще сто лет и ничего не изменится. «Зеленка» пройдет, наступит зима, эти, в которых мы стреляем, уйдут в горы. А потом все вернется на круги своя. Снова «зеленка», снова пули снайперов.
   Из чего только они не стреляют! «Стингеры», «Мухи». И — ветхозаветный «Борхардт». От таких пистолетов на Западе любой коллекционер обкончается. А этим — им плевать на коллекционеров. И на Запад. Стреляет — и ладно.
   Вчера зачистка была — вот тебе и «Борхардт». Пацан сидел в доме — ни папы, ни мамы рядом не было — ясное дело, заныкались где-то. А пацан — только Огурцов в дом влетел, сразу стволом допотопного «Борхардта» на него посмотрел. Выстрелить не успел. Разоружили «бандита», дали подзатыльник. Другое искали. Искали и нашли. И «АКМ»-ы нашли, и «ТТ»-шки, гранаты нашли и даже «Муха» сыскалась. Богатый дом был, ничего не скажешь.
   А «Борхардт» Огурцов только в руках покрутить успел — майор отнял. Тоже, поди, коллекционер.
   Дура деревенская. Машенька. Ну и что? Машенька. Подумаешь… И из-за этой клуши стоило биться? Стояли они друг напротив друга — Огурцов и капитан этот. Шинель на землю кинул капитан — барьер обозначил. Секунданты — все честь по чести.
   Надо же было настолько ничего не соображать, чтобы из-за этой деревенской клуши, из-за этой дуэли долбаной в таком дерьме оказаться? Да сто раз можно простить — и перчатку в лицо и даже пощечину — какая дичь — пощечина. Ну, перетерпел, утерся и поехал в театр. Послушал «Князя Игоря», выпил водочки…
   Дуэль. Смех один. И не убил он капитана этого, промахнулся. А капитан и вовсе в воздух пальнул. И на тебе — трибунал, рейс до Ростова, а потом сразу сюда — вот тебе курорт, батенька, Гудермес называется. А капитан — в Грозном. Жив ли? Бог его знает. Такая вот дуэль. Со счастливым исходом.
   Скотина первейшая. Что же я наворотил, что же я с собой сделал? Поздно. Не стоит и думать об этом. И о Петербурге, и о дуэли — проехали. Идти нужно.
   А куда идти? Куда идешь ты поручик Огурцов? Камо грядеши? Кто виноват? Что делать?
   Что делать? Выживать. Как? Никто здесь этого не знает. Дело случая. Выживать — и все. Можно прижаться к пятнистой броне БТРа. А можно и не прижиматься. Можно пулю словить вот так — идучи по скалам. А можно и на БТРе на фугас попасть — никто здесь не застрахован. На то и война. Ноу секьюрити, май фрэнд.
   Никто твой покой охранять не будет — никакие парни в черных пиджаках с рациями в карманах, как на петербургских балах — здесь ты сам себе охрана. И не только себе. Говорят, что всей России. Кто это говорит? Тоже в черных пиджаках. Только на секьюрити не похожи. Толстые все, отьетые. Россию, говорят, спасем. И каждый ведь знает — как. И все у них так просто. Один говорит — за год, другой, посерьезней лицом — за три. Вот и иду, поручик Огурцов, двадцать три года, из хорошей семьи, холост, прописан, не выезжал, не был, не привлекался…
   Два опасных места уже миновали. На последнем на прошлой неделе казаков постреляли. Все как водится. А через несколько дней головы возле штаба нашли. Выставили на обочине, сволочи.
   War is over. Война окончена.
   Какое, на хрен, она окончена. Здесь она перманентна. Здесь просто иначе не бывает.
   Генерал Ермолов тут давеча приезжал. Поздравлял с окончанием военных действий. Осталось, мол, ерунда. Зачистки. А там и заживем славно.
   Вот за этим леском поселок. Считай, пришли. Маленький поселок — десяток домишек. Иди поручик Огрурцов, зачищай сотоварищи.
   А в Петербурге сегодня праздник. День независимости, шутка сказать. Балы, приемы.
   Тут довелось туда позвонить. Говорят, Стинг приезжает. В Павловске в вокзале играть будет. Вроде по приглашению великого князя приезжает, Владимира Владимировича Вавилова.
   Ну что, входим в лесок. Ребята только что вернулись, вроде чисто.
   Да и лесок-то — одно название. Три с половиной дерева.
   Грохнуло справа, со скал. Упал. Слева — автоматная трескотня. Где же они там прятались, в этом леске. Три с половиной ведь дерева. Вот ведь, мать его так!
   Подкатился сержант, укрылся за валуном. Начал бить короткими по скалам.
   — Вон там, они, в расщелине, — прохрипел он Огурцову. — Ах, бляди!
   Огурцов лихорадочно соображал. Вон там, хорошее место. Сменить позицию и…
   — Куда, поручик?! — заорал сержант, когда Огурцов резко вскочил на ноги и, пригибаясь, бросился к намеченной им позиции.
   Всего-то метров семь.
   Сержант Михалков, в прошлом и сам был неплохим брейк-дансером. Поэтому он невольно оценил изящество и законченность «волны», которая прошла по телу поручика Огурцова — от колен к шее, с широкой амплитудой.
   Несколько лет назад брейк победно прошествовал по салонам обеих столиц. А теперь вот и до здешних мест добрался. В другой только ипостаси.
   Сержант Михалков вставил запасной рожок.


Глава 3.

Волшебный мажор



   Я всегда опасался писать о нем. И не только потому, что в теме есть привкус вульгарности.

Э. Радзинский. «Распутин».



   Опаздывать на работу было для Лео делом принципа. Но — только утром, в первую смену. Необходимость раннего пробуждения любящий вволю поспать Лео рассматривал, как вопиюще наглое покушение на собственную свободу. Нестись во весь опор, давясь в переполненном транспорте и потея, лишь для того, чтобы пересечь проходную до того, как стрелка на циферблате успеет пересечь некую абстрактную отметку? Маразм! Бред!
   Однако опаздывать следовало с умом. Прошедший науку опаздывания от "а" до "я", Лео твердо знал: опаздывать следует цинично. Дурак тот, кто пытается пересечь проходную через пять минут, после начала рабочего дня, помеченного цветной полосой в пропуске: зеленой, красной или желтой. Зеленая полоса сулила свободу — ходи, когда хочешь. У самого Лео «аусвайс» пересекала желтая полоса: рабочий день с восьми до пяти. А красная полоса была в пропусках у работяг — они вставали к станкам с семи.
   Впрочем, хрена лысого они вставали. Разве что трое-четверо передовиков да старперы. Все остальные начинали день с обстоятельного часового перекура.
   Для себя Лео сам определил момент прохождения вертушки: восемь часов двадцать минут. И неукоснительно придерживался этого правила.
   Система способна пересилить все, что угодно. И — несколько хитрых приемчиков. Преисполнись ненавистью к миру, в котором ты живешь. Накопи в себе лютую злобу, пока невыспавшийся, стоишь зажатый в неспешно ползущем автобусе среди таких же, как ты, осатаневших бедолаг. Накопи в себе эту злобу, собери всю грязь этого бездарного мира, а потом, на последнем участке, на тех двухстах метрах, что отделяют остановку от проходной, начни выпускать это из себя. И, как писал советский классик: «злой Ча не заметит тебя».
   Этому приему научил Лео один олдовый из Москвы, который с месяц тусовался в «Сайгоне». Звали олдового Джоном, несколько дней он вписывался у Лео, пока предки не начали возбухать.
   Ох, о многом они за те несколько дней с Джоном переговорили. Несмотря на то, что разница в возрасте у них была целых семь лет, олдовый говорил с Лео на равных. О своих странствиях рассказывал, о Боге много говорил.
   Лео он таким и запомнился: русая бородка, глуховатый тихий голос. Очень голубые внимательные глаза.
   А потом вдруг Джон исчез. Как сквозь землю провалился. Может, с травкой его прихватили — водилась у Джона «травка», — а может просто ушел по трассе.
   Так или иначе, но на проходной к Лео никогда никто не цеплялся. Даже несмотря на хайр. Привыкли.
   Вообще-то, на все надо смотреть диалектически. Сгущение ян всегда рождает инь. И наоборот.
   Завод, на котором ныне трудился Лео, был режимным. «Ящиком». В первый день Лео неприятно резанул глаза угрюмый бетонный забор, огораживающий территорию завода, с колючей проволокой по верху. И проходная, пожирающая утром толпы зачуханных людей, а к вечеру выплевывающая их такими же зачуханными.
   А потом, через месяц-другой, пришло понимание. Все эти заборы, колючки — все это — просто майя. Хрень собачая, которой совок отгораживается сам от себя. Потому что все эти колюче-бетонные страшилки, все эти режимные бойницы-амбразуры обращены вовне. А внутри ты сам себе хозяин. Хоть на голове ходи. И вся эта режимная лабуда будет тебя от внешнего мира оберегать. Потому что «ящику» — порождению совка, этот самый совок нужен от сих до сих. И не более.
   Это все фигня насчет развитого социализма. Лукич, со своей якобы проницательностью, облажался по самое «не могу». А вот Усатый — нет. Взял и построил индустриальный феодализм. А на Маркса он клал.
   Нет никакого поступательного движения, никакого прогресса. Все по кругу ходит. Гуны крутятся в гунах, как в Упанишадах сказано.
   Вот взять, к примеру, этот «ящик». Все как в средние века. Есть большой феодал — директор. Он сюзерен. Есть вассалы — начальники цехов. Одни покрупнее, другие поменьше. Все построено на натуральном обмене: ты мне, я тебе. Сверху спускают барщину-план.
   И — основа основ. Тот самый пресловутый принцип. «Вассал моего вассала — не мой вассал».
   Обо всем об этом Лео вчера толковал с Маркизой-Херонкой. Допоздна бродили по городу и говорили, говорили.
   Знакомы они с Херонкой были несколько лет. Ну что значит — знакомы. Так — привычное лицо в «Сайгоне». А потом как-то раз разговорились. Интересными друг другу оказались.
   Тощая, как цапля, Маркиза-Херонка была кадром причудливым. Тусовалась в «Сайгоне», тусовалась в рок-клубе, еще Бог весть где. Знала в городе всех и вся. При этом было в ней нечто, резко отличающее от множества других системных герлиц. Потому что Маркиза не была системной. У нее была цель. Херонка хотела стать актрисой. Великой Актрисой Нового Экспериментального Театра.
   Вот и вчера разговор крутился вокруг да около театра: Брехт, Арто, способы выражения. Потом Херонка вдруг перескочила на тему предопределения. Легко, перскочила, непринужденно, как у нее всегда бывает. Они с Лео брели вдаль Фонтанки , покуривая и неспешно беседуя. Потом Херонка вдруг вспрыгнула на парапет и пошла, балансируя.
   — Руку дай, упадешь, — сказал тогда Лео.
   — Не бойся. На тротуар падать невысоко, а в воду… Там же мелко, не утону. Максимум увязну. И ты сможешь меня спасти… Слушай, Лео, а ты в судьбу веришь.
   — В смысле?
   — Ну, в предопределение.
   — Наверное.
   Лео всегда ставила в тупик манера Херонки внезапно перескакивать с темы на тему. Моментом живет герла. Шла по набережной — об одном говорила. Вскочила на парапет — и тема другая.
   — А я верю. — Херонка шла с закрытыми глазами. — Ты знаешь, а мне пару лет назад судьбу нагадали.
   — Цыганка, что ли?
   — Не хрена. Мажор!
   — Кто-о?!
   — Мажор, — убежденно повторила Херонка. — Только он спятивший был.
   — Это как? — изумился Лео.
   — А вот так. Представляешь, подваливает ко мне в «Сайгоне» мэн. Крутой такой мэн, весь в «фирму» упакованный. Мажор мажором. И с хайром вот такущим. Он у него в «хвост» забран был. И — ко мне. Мол, без денег, на мели сижу. А у самого глаза так вокруг и шарятся. Ну ладно, думаю, хрен с тобой, родной. Чуваков знакомых увидела, рублем разжилась. У самой-то, понимаешь, шаром покати. Короче, напоила мужика кофейком.
   — А дальше? — спросил Лео. Они с Херонкой шли мимо завода шампанских вин. Проходная, увитая виноградом.
   — Дальше-то. Пошли, говорю, покурим. Ну, значит, выходим. Тут мен, в карманах порылся, пачку вытаскивает. Блин, штатовские сигареты, я таких и не видела не разу. Забыла, как называется, красная такая пачка.
   — «Мальборо» что ли?
   — Какое к черту «Мальборо». Там что-то покруче было. Кондовое «штатовское». Я, значит, закуриваю и — мама моя! — такой горлодер. А мен скалится. Довольный падла… Вообще-то он хороший мужик был, если вдуматься. Не халявщик. У него на шее фенька болталась, классная такая феня. С оскаленной рожей. Я к ней сразу прикололась. А мен, мажор этот, сходу — тут как тут — на мол, твоя. Только кофе налей. И что ты думаешь? Снимает он с себя феню эту и на меня надевает. Отпад, да?