Страница:
Я уяснила также, что Мама Венера замыслила какой-то план. Правда, утром за завтраком она ни словом о нем не обмолвилась. Была она в сговоре с Элайзой Арнолд или нет? Думаю, да; но твердо я знала только одно: я должна сторониться рыночной площади – и Селии в особенности.
Теперь я понимаю, что успех замысла определялся тем, чтобы никто из жителей Ричмонда никак не связывал меня с Селией. И потому мне нельзя было поспешить к ее убогому узилищу, как мне сильно желалось после того, как я узнала ее историю… О, но если я ее знала, это вовсе не значило, что знала об этом она.
Enfin[46], я подчинилась Маме, обогнула рынок стороной и устремилась к церкви Поминовения.
На Академи-сквер я увидела, что улица перегорожена цепями. Ту же картину я наблюдала и у другого молитвенного дома; стоя у цепей, я поняла их назначение – оберегать прихожан от повозок и экипажей, а вернее – от лошадиных копыт. Гуманно, ничего не скажешь; с такой мыслью я перешагнула через цепь и вошла в церковь через малоприметную боковую дверь. Служба уже началась. По главной лестнице подниматься не стала, а только глянула на воздвигнутый там каменный монумент. Кое-какие из высеченных на нем имен были мне знакомы.
Взявшись за медную дверную ручку, блестевшую от бессчетных касаний, я представила, как с боковых лестниц – вот здесь, где я сейчас стояла, – падали мертвецы. На миг мне показалось, что к сердцу… что-то подкатило. Нет, ясно встало перед глазами. Слепящая вспышка… но скоро мое зрение приноровилось к царившему внутри церкви полумраку.
Никто на меня не обернулся, никто, по-видимому, не счел мое появление нарушением порядка.
Прихожане сидели на скамьях с боковинами. Балкон наверху также был занят. Мне припомнилась галерка – высоко под потолком, где когда-то сидели Мейсон, Фанни и Плезантс. Второй ярус театральных лож находился, должно быть, на уровне теперешнего балкона. Очевидно, под ним располагалась ложа Старков на первом ярусе – совсем близко от нынешнего алтаря.
Алтарь. Вид его был для меня непривычен. С высокой кафедры пуританской конструкции пожилой человек обращался к слушателям с проповедью.
Его манера поведения совершенно меня не устраивала. (Должна признаться, я стала отдавать предпочтение пустым храмам.) При всей явной бездарности проповедника – плоской речи и примитивной риторике – я постепенно начала осознавать, что его проповедь воздействует на меня… физически. Короче, стоило мне только вступить в переполненную народом церковь Поминовения, как мной овладела дурнота. И даже хуже того – мне пришлось в конце концов крадучись пробраться вдоль изогнутых стен церкви к самому главному входу и с извинениями опуститься на отгороженную скамью, чтобы успокоиться.
Массивная деревянная дверь захлопнулась за мной с шумом, что и вызвало недовольство, которого я старалась избежать. Сидевший в самом центре у прохода длинноногий седовласый джентльмен в высоких сапогах обернулся в мою сторону с преувеличенным негодованием. Его примеру последовали все остальные и уставились на меня. Даже проповедник и пастырь сделал паузу.
Слушатели начали перешептываться, и из нестройного гама мне удалось вытащить – словно занозу из кожи – повторявшееся всеми имя: Маршалл. Джон Маршалл. В самом деле это был он, и сейчас я готова заявить: если уж нужно предстать перед судом, то лучше предстать перед самым главным судьей.
О, но тогда, в растрепанных чувствах, меня мало заботило, что я нарушила ход службы. Мне и вправду было не по себе.
Мозг горел огнем. В голове гудела одна-единственная мысль, бившая по черепу, как язык колокола. Пока я сидела – обливаясь потом, сотрясаясь от озноба, неспособная ответить соседке, желавшей мне помочь, – мысль облеклась в голос. Одинокий голос. Произносимые им слова – если это были действительно слова – я не могла разобрать. Ясно было только, что голос о чем-то умолял. Потом голос задрожал и разбился, будто стекло, на мелкие осколки (непостижимо, но никто из прихожан этого не слышал) – и вместо одного зазвучало множество голосов. Женские голоса и мужские, надрывно-жалобные детские крики. Все они умирали – умерли. Сгорали в огне – и сгорели.
Их замуровали там, внизу, под моим сиденьем. В церковном склепе. Там погребены тьмы и тьмы.
Кое-как я сумела овладеть собой. Открыла глаза в страхе увидеть театр, наполненный мертвецами. Ничего такого. Увидела только, что напугала ближайших соседей, но служба, к счастью, возобновилась. Взяла у добросердечной соседки шелковый платок и промокнула им вспотевший лоб. Возможно сдержанней отклонила все другие предложения о помощи. Дело в том, что крики погибших все еще полнили мой слух, и на обращения шепотом я откликалась во весь голос. Какая-то женщина с дальней скамьи поглядела на меня с осуждающей гримасой, призывая соблюдать тишину.
Нужно было уходить – и поскорее.
Но едва только я попыталась встать, как… в смятении почувствовала, что не могу сдвинуться с места. Не могу даже пальцем пошевелить. Усилием воли принудила себя подняться – ну же, ну… Толку никакого. Руки-ноги меня не слушались, я словно примерзла к сиденью.
Слезы хлынули ручьем, но я не в силах была поднести к глазам платок. Слезы лились не от горя – от невыносимой муки… О, как же разламывалась у меня голова!
Голоса внутри меня не умолкали; осмысленной была эта речь или нет – не знаю, однако теперь я поняла, чего жаждали умершие. Исхода. Немедля.
Меня охватил страх, какого я в жизни не испытывала, – страх, не поддающийся земным меркам. И в этом оглушающем смертном вопле я слилась воедино с погибшими. О, но как, как мне отозваться на их мольбы, как выполнить их волю?
Поймите, с мертвецами мне доводилось сталкиваться и прежде, верно, но никогда еще они не воздействовали на меня так сильно. Мне стало плохо оттого, что их так много? Берут они своим числом – или же столь беспредельным страданием?
Наплевать на суматоху, но я должна вырваться из церкви Поминовения во что бы то ни стало. Я вцепилась в соседку, одолжившую мне платок, желая сказать: выведите меня отсюда. Взаправду ли я произнесла эти слова – не вспомню, но действие они возымели, и вскоре мне на помощь поспешили двое мужчин. Догадываюсь, что сыновья той самой добрейшей «М.С.», навсегда оставшейся мне известной только по инициалам, вышитым на платке, который она заставила меня взять.
Один из мужчин сказал что-то чудовищное о моих глазах. Я не поняла, что он имел в виду. Зрение мое оставалось ясным, вот только голову ломило непереносимо. Казалось, стоит мне коснуться пульсирующего лба – и череп расколется на части, а мозги брызнут наружу.
Сил у моих помощников хватало, и меня понесли из церкви, хотя ни один мускул мне не принадлежал. Сердце колотилось и трепыхалось, будто овечий хвост. Ноги волочились и выписывали кренделя. Подвела и мелкая мускулатура: глаза бешено моргали, пальцы никак не желали складываться в кулаки. А половое орудие отвердело и напряглось, обозначив свой контур под квадратной, застегнутой на четыре пуговицы ширинкой.
Проповедь с высокой кафедры прервалась, и облаченный в черное пастырь взирал на меня сверху не без сочувствия. Присутствующие на службе также не отличались жестокостью. Я безмолвно наблюдала, как шевелятся губы мужчин, готовых оказать помощь. Но сыновья М.С, ухватив меня под руки, вполне справлялись с задачей, и мы медленно, но верно продвигались к главному выходу. Там мое положение усугубилось.
Едва мы ступили на плиты, под которыми лежали погребенные, я ощутила ужаснейший удар – как если бы меня лягнула лошадь, – и меня подбросило над полом на несколько дюймов. Причем не один раз, а несколько раз кряду. Со стороны могло показаться, что я вознамерилась покинуть святилище, подражая пляске святого Витта.
Мои помощники, уверена, вздохнули с облегчением, когда мы очутились наконец у церковной двери, где я прислонилась к большому четырехгранному монументу. О, как явственно мне помнится прикосновение щекой к холодному камню! Долго ли я так просидела – не знаю, но постепенно силы ко мне вернулись. Все чувства тоже. Усопшие смолкли, как только я возложила руки на памятник.
Что же, мертвые желали лишь одного – чтобы о них знали? Они по-прежнему были здесь, никуда не делись, затихли и присмирели, однако спокойствия так и не обрели.
Так это я их взбаламутила? Если так, то почему сумела проникнуть в церковь в субботу без аналогичного эксцесса? Скорее всего, взбесила их служба. Или оба фактора вместе: на веками освященный ритуал заявилась ведьма.
…Я отпустила свой эскорт. Сказала, что страдаю самым что ни на есть злостным недугом и склонна к припадкам. Что мне нужно немного посидеть – и все пройдет, а тем временем появится мой друг. И он действительно явился.
Как только смогла, я встала на ноги и обошла памятник вокруг. На южной стороне было высечено имя: «МЕЙСОН». Обвела вырезанные буквы указательным пальцем. Услышала вдруг сама себя – бормочущей слова извинения. И с еще большим изумлением услышала, как обращаюсь к мертвецу:
– Маме Венере, Мейсон, я дала обещание – спасти твою младшую сестру.
16
17
Теперь я понимаю, что успех замысла определялся тем, чтобы никто из жителей Ричмонда никак не связывал меня с Селией. И потому мне нельзя было поспешить к ее убогому узилищу, как мне сильно желалось после того, как я узнала ее историю… О, но если я ее знала, это вовсе не значило, что знала об этом она.
Enfin[46], я подчинилась Маме, обогнула рынок стороной и устремилась к церкви Поминовения.
На Академи-сквер я увидела, что улица перегорожена цепями. Ту же картину я наблюдала и у другого молитвенного дома; стоя у цепей, я поняла их назначение – оберегать прихожан от повозок и экипажей, а вернее – от лошадиных копыт. Гуманно, ничего не скажешь; с такой мыслью я перешагнула через цепь и вошла в церковь через малоприметную боковую дверь. Служба уже началась. По главной лестнице подниматься не стала, а только глянула на воздвигнутый там каменный монумент. Кое-какие из высеченных на нем имен были мне знакомы.
Взявшись за медную дверную ручку, блестевшую от бессчетных касаний, я представила, как с боковых лестниц – вот здесь, где я сейчас стояла, – падали мертвецы. На миг мне показалось, что к сердцу… что-то подкатило. Нет, ясно встало перед глазами. Слепящая вспышка… но скоро мое зрение приноровилось к царившему внутри церкви полумраку.
Никто на меня не обернулся, никто, по-видимому, не счел мое появление нарушением порядка.
Прихожане сидели на скамьях с боковинами. Балкон наверху также был занят. Мне припомнилась галерка – высоко под потолком, где когда-то сидели Мейсон, Фанни и Плезантс. Второй ярус театральных лож находился, должно быть, на уровне теперешнего балкона. Очевидно, под ним располагалась ложа Старков на первом ярусе – совсем близко от нынешнего алтаря.
Алтарь. Вид его был для меня непривычен. С высокой кафедры пуританской конструкции пожилой человек обращался к слушателям с проповедью.
Его манера поведения совершенно меня не устраивала. (Должна признаться, я стала отдавать предпочтение пустым храмам.) При всей явной бездарности проповедника – плоской речи и примитивной риторике – я постепенно начала осознавать, что его проповедь воздействует на меня… физически. Короче, стоило мне только вступить в переполненную народом церковь Поминовения, как мной овладела дурнота. И даже хуже того – мне пришлось в конце концов крадучись пробраться вдоль изогнутых стен церкви к самому главному входу и с извинениями опуститься на отгороженную скамью, чтобы успокоиться.
Массивная деревянная дверь захлопнулась за мной с шумом, что и вызвало недовольство, которого я старалась избежать. Сидевший в самом центре у прохода длинноногий седовласый джентльмен в высоких сапогах обернулся в мою сторону с преувеличенным негодованием. Его примеру последовали все остальные и уставились на меня. Даже проповедник и пастырь сделал паузу.
Слушатели начали перешептываться, и из нестройного гама мне удалось вытащить – словно занозу из кожи – повторявшееся всеми имя: Маршалл. Джон Маршалл. В самом деле это был он, и сейчас я готова заявить: если уж нужно предстать перед судом, то лучше предстать перед самым главным судьей.
О, но тогда, в растрепанных чувствах, меня мало заботило, что я нарушила ход службы. Мне и вправду было не по себе.
Мозг горел огнем. В голове гудела одна-единственная мысль, бившая по черепу, как язык колокола. Пока я сидела – обливаясь потом, сотрясаясь от озноба, неспособная ответить соседке, желавшей мне помочь, – мысль облеклась в голос. Одинокий голос. Произносимые им слова – если это были действительно слова – я не могла разобрать. Ясно было только, что голос о чем-то умолял. Потом голос задрожал и разбился, будто стекло, на мелкие осколки (непостижимо, но никто из прихожан этого не слышал) – и вместо одного зазвучало множество голосов. Женские голоса и мужские, надрывно-жалобные детские крики. Все они умирали – умерли. Сгорали в огне – и сгорели.
Их замуровали там, внизу, под моим сиденьем. В церковном склепе. Там погребены тьмы и тьмы.
Кое-как я сумела овладеть собой. Открыла глаза в страхе увидеть театр, наполненный мертвецами. Ничего такого. Увидела только, что напугала ближайших соседей, но служба, к счастью, возобновилась. Взяла у добросердечной соседки шелковый платок и промокнула им вспотевший лоб. Возможно сдержанней отклонила все другие предложения о помощи. Дело в том, что крики погибших все еще полнили мой слух, и на обращения шепотом я откликалась во весь голос. Какая-то женщина с дальней скамьи поглядела на меня с осуждающей гримасой, призывая соблюдать тишину.
Нужно было уходить – и поскорее.
Но едва только я попыталась встать, как… в смятении почувствовала, что не могу сдвинуться с места. Не могу даже пальцем пошевелить. Усилием воли принудила себя подняться – ну же, ну… Толку никакого. Руки-ноги меня не слушались, я словно примерзла к сиденью.
Слезы хлынули ручьем, но я не в силах была поднести к глазам платок. Слезы лились не от горя – от невыносимой муки… О, как же разламывалась у меня голова!
Голоса внутри меня не умолкали; осмысленной была эта речь или нет – не знаю, однако теперь я поняла, чего жаждали умершие. Исхода. Немедля.
Меня охватил страх, какого я в жизни не испытывала, – страх, не поддающийся земным меркам. И в этом оглушающем смертном вопле я слилась воедино с погибшими. О, но как, как мне отозваться на их мольбы, как выполнить их волю?
Поймите, с мертвецами мне доводилось сталкиваться и прежде, верно, но никогда еще они не воздействовали на меня так сильно. Мне стало плохо оттого, что их так много? Берут они своим числом – или же столь беспредельным страданием?
Наплевать на суматоху, но я должна вырваться из церкви Поминовения во что бы то ни стало. Я вцепилась в соседку, одолжившую мне платок, желая сказать: выведите меня отсюда. Взаправду ли я произнесла эти слова – не вспомню, но действие они возымели, и вскоре мне на помощь поспешили двое мужчин. Догадываюсь, что сыновья той самой добрейшей «М.С.», навсегда оставшейся мне известной только по инициалам, вышитым на платке, который она заставила меня взять.
Один из мужчин сказал что-то чудовищное о моих глазах. Я не поняла, что он имел в виду. Зрение мое оставалось ясным, вот только голову ломило непереносимо. Казалось, стоит мне коснуться пульсирующего лба – и череп расколется на части, а мозги брызнут наружу.
Сил у моих помощников хватало, и меня понесли из церкви, хотя ни один мускул мне не принадлежал. Сердце колотилось и трепыхалось, будто овечий хвост. Ноги волочились и выписывали кренделя. Подвела и мелкая мускулатура: глаза бешено моргали, пальцы никак не желали складываться в кулаки. А половое орудие отвердело и напряглось, обозначив свой контур под квадратной, застегнутой на четыре пуговицы ширинкой.
Проповедь с высокой кафедры прервалась, и облаченный в черное пастырь взирал на меня сверху не без сочувствия. Присутствующие на службе также не отличались жестокостью. Я безмолвно наблюдала, как шевелятся губы мужчин, готовых оказать помощь. Но сыновья М.С, ухватив меня под руки, вполне справлялись с задачей, и мы медленно, но верно продвигались к главному выходу. Там мое положение усугубилось.
Едва мы ступили на плиты, под которыми лежали погребенные, я ощутила ужаснейший удар – как если бы меня лягнула лошадь, – и меня подбросило над полом на несколько дюймов. Причем не один раз, а несколько раз кряду. Со стороны могло показаться, что я вознамерилась покинуть святилище, подражая пляске святого Витта.
Мои помощники, уверена, вздохнули с облегчением, когда мы очутились наконец у церковной двери, где я прислонилась к большому четырехгранному монументу. О, как явственно мне помнится прикосновение щекой к холодному камню! Долго ли я так просидела – не знаю, но постепенно силы ко мне вернулись. Все чувства тоже. Усопшие смолкли, как только я возложила руки на памятник.
Что же, мертвые желали лишь одного – чтобы о них знали? Они по-прежнему были здесь, никуда не делись, затихли и присмирели, однако спокойствия так и не обрели.
Так это я их взбаламутила? Если так, то почему сумела проникнуть в церковь в субботу без аналогичного эксцесса? Скорее всего, взбесила их служба. Или оба фактора вместе: на веками освященный ритуал заявилась ведьма.
…Я отпустила свой эскорт. Сказала, что страдаю самым что ни на есть злостным недугом и склонна к припадкам. Что мне нужно немного посидеть – и все пройдет, а тем временем появится мой друг. И он действительно явился.
Как только смогла, я встала на ноги и обошла памятник вокруг. На южной стороне было высечено имя: «МЕЙСОН». Обвела вырезанные буквы указательным пальцем. Услышала вдруг сама себя – бормочущей слова извинения. И с еще большим изумлением услышала, как обращаюсь к мертвецу:
– Маме Венере, Мейсон, я дала обещание – спасти твою младшую сестру.
16
Духи мёртвых
Я покинула церковь. Спустилась к Брод-стрит. Обратила лицо к маслянистому солнцу, вдохнула соленый воздух и вслушалась. Хорошо теперь ориентируясь, я устремилась по крутым улочкам прямиком к реке, как свежепролившиися дождевой поток.
Там и просидела, пока не начало темнеть, – не хотелось слоняться по городу с риском наткнуться на Эдгара или повстречать Розали, рыскающую с поручениями; к тому же мне велено было сторониться Селии. Причин для беспокойства хватало: ведь я только что столкнулась с буйством покойников. Нужно бежать? Суждено ли мне вечно пребывать в бегах, не зная приюта и повинуясь инструкциям призраков?
Пригретая заходящим солнцем и убаюканная мерным речным плеском, я впала в оцепенение – не то паническое, не то молитвенное. Меня утешало созерцание лебедей с их выводком, мирным и пушистым. В пахнущем илом воздухе носились чайки. Легкий ветерок стлал по небу тонкие облака… Рябь на воде вслед за лебедями; ныряющие за добычей чайки; медленно собиравшиеся облака… было ли все это знаками, понятными Маме Венере? Не был ли день сам по себе некоей книгой, недоступной моему зрению? Фи! – презрительно укорила я себя. Сколько же я книг перечитала, сколько наслушалась всяческих толкований снов от сестер, гадавших на кофейной гуще, по скользким внутренностям птиц, разъятых на раскаленных камнях… Фи! – добавить тут было нечего.
Я заранее назначила себе срок возвращения в дом Ван Эйна – семь часов. Так я избавлю себя от соучастия в выносе арфы и успею подготовиться к приходу Элайзы Арнолд в восемь. И не одной Элайзы Арнолд, но и ее детей.
Размышляя о том, как лучше подготовиться к предстоящему – ну, пускай не светскому рауту, а к более чем странному сборищу и живых и мертвых, «ясновидящих» и слепцов… (enfin[47], уж никак не похожему на светскую вечеринку с игрой в безик и глинтвейном)… размышляя об этом, я начала понимать урок, преподанный мне в церкви Поминовения. Не то чтобы я обрела способность видеть и воспринимать мертвецов другими чувствами – я уже это умела. Нет, Мама Венера скорее имела целью напомнить мне, что другие-то этого дара лишены. Другие – это подобные тем прихожанам, которые просидели службу, даже не шелохнувшись, а в особенности – представители семейства По.
По возвращении я застала дом голландца ярко освещенным, всюду горели свечи и лампы. И всюду царило безмолвие.
Мраморный пол вестибюля казался застывшим озером, прожилки выглядели трещинами при свете громадного канделябра, приспущенного на цепи и зажженного несколько часов тому назад, так что теперь свечи изливали не только свет, но и восковые слезы. Парадная дверь была распахнута. Арфа исчезла. На обеденном столе лежали пятидолларовые монеты, просыпанные из кожаного кошелька.
Я вернулась в вестибюль, дверь в подвал вела именно оттуда.
Дверь, казалось, была слегка приоткрыта. Что, если мне попробовать туда заглянуть, нет ли?.. В это мгновение он и заговорил, заставив меня торопливо обернуться – нет, крутнуться на месте волчком. Там, на лестнице – возле черной Мадонны, – сверкнули глаза Эдгара По.
– Это вы, не правда ли? – задал он вопрос.
Мой участившийся пульс выровнялся не сразу. За изящно выточенными балясинами перил Эдгар выглядел запертым в клетку. Я шагнула поближе к нему, небрежно развалившемуся не то на пятой, не то на шестой ступеньке.
– В городе только и толкуют, что о приезжем, с которым случился припадок в церкви Поминовения. С вами, не правда ли?
– Вы пришли с сестрой? – вместо ответа спросила я.
Эдгар усмехнулся:
– Я об этом знал. Знал, что это вы.
– Розали здесь?
– С умом безумье не всегда ль в союзе?[48] Да, она здесь. Там, внизу. – Он кивнул на дверь в подвал.
– Она с?..
– Nigrum, nigrius, nigro[49]. Да.
– А почему вы?..
– Вам следовало бы спросить, почему я вообще нахожусь здесь, в этом адском обиталище. Вот чем вам следовало бы поинтересоваться.
– Bon. D'accord[50], – ответила я. – Почему вы вообще?..
– Не знаю. Disons que…[51] Скажем, что… что я здесь потому, что… на этом точка, и довольно.
С этими словами Эдгар, подтянув колени к груди, крепко обхватил их руками. Рукава его рубашки были закатаны и позволяли видеть напрягшиеся тугими канатами мышцы. Кончики его пальцев были грязными – нет, до непроглядной ночной тьмы перепачканы в чернилах. Да и на нижней губе лежало пятно цвета индиго.
– Это Розали велела вам прийти?
Эдгар, поигрывая длинным шарфом из коричневой шерсти, перебросил один его конец себе через плечо. Потом, опершись острым подбородком о колено, процедил сквозь зубы:
– Я не принимаю от моей сестры никаких повелений, месье.
– Нет, – поперхнулась я, – конечно нет. – Я показала рукой на дверь в подвал и сделала к ней шаг. – Мы должны спуститься?
– Нет, – сказал Эдгар, однако я подошла к двери и уже собралась ее отворить толчком (если только она была не заперта), но Эдгар повторил, еще более настойчиво:
– Нет! Нам… нам, думаю, нужно подождать… Да, думаю, мы должны подождать.
Говоря это, он встал, а потом снова расположился на лестнице в прежней позе.
Он выглядел невыспавшимся. Под большими темными глазами набрякли мешки. Волосы были растрепаны, но черный локон по-прежнему падал на лоб.
И в лучшие минуты ни я, ни Эдгар не слишком жаловали пустую болтовню, и сейчас – а минута выдалась уж точно не лучшая – языки у нас никак не развязывались. О, как же мне хотелось поскорее услышать бой часов, скрип лестницы, свист зловонного ветра при появлении Элайзы.
Невероятно, однако в этот момент на свет вынырнуло стихотворение. Эдгар выхватил из заднего кармана, будто дуэлянт оружие, листок, сложенный вчетверо. Эдгар прочитал стихи уверенным тоном, нимало, думаю, не сомневаясь ни в силе своего искусства, ни в моей жажде этим искусством насладиться.
(Хотя я не чураюсь поэзии и питаю к ней склонность, приведу эти строки не по памяти. Розали в последующие годы подписывала меня на «Сазерн литерэри мессенджер», там я позже и наткнулась на эти стихи, заставившие меня вздрогнуть при воспоминании об их первом чтении вслух.)
В качестве предисловия Эдгар пояснил, что стихотворение некоторое время «дозревало», но вот прошлой ночью – «во сне», уточнил он, – приняло свою «непреходящую» форму:
– Attendez![52]– сердито оборвал меня он. – Это еще не всё.
Эдгар продолжал:
Панель холла распахнулась.
Показалась Розали, с лампой в руке.
Когда же появилась сама Мама Венера – «тенью, тенью, только плотной», – и, в полном молчании прошаркав по мраморному полу к Розали у подножия лестницы, Эдгар… Эдгар прилип к изогнутой стене лестничного пролета. Он бы спрятался за черной Мадонной, окажись там для него достаточно места. Шарф, я видела, он судорожно прижал к лицу. Глаза его по-прежнему сверкали, как драгоценный металл, но теперь этот металл потускнел от времени.
Вот мы и сошлись: более чем диковинная ассамблея… Однако еще не все были в сборе.
И тогда – до слуха донесся первый из восьми ударов часов… О, как же резко впечатались мне в память остальные семь!
Настало время выхода Элайзы. Медленно, медленно, с нараставшей силой и напором, зародилось дуновение ветра. Ветра, не бывшего «дыханием Бога».
Там и просидела, пока не начало темнеть, – не хотелось слоняться по городу с риском наткнуться на Эдгара или повстречать Розали, рыскающую с поручениями; к тому же мне велено было сторониться Селии. Причин для беспокойства хватало: ведь я только что столкнулась с буйством покойников. Нужно бежать? Суждено ли мне вечно пребывать в бегах, не зная приюта и повинуясь инструкциям призраков?
Пригретая заходящим солнцем и убаюканная мерным речным плеском, я впала в оцепенение – не то паническое, не то молитвенное. Меня утешало созерцание лебедей с их выводком, мирным и пушистым. В пахнущем илом воздухе носились чайки. Легкий ветерок стлал по небу тонкие облака… Рябь на воде вслед за лебедями; ныряющие за добычей чайки; медленно собиравшиеся облака… было ли все это знаками, понятными Маме Венере? Не был ли день сам по себе некоей книгой, недоступной моему зрению? Фи! – презрительно укорила я себя. Сколько же я книг перечитала, сколько наслушалась всяческих толкований снов от сестер, гадавших на кофейной гуще, по скользким внутренностям птиц, разъятых на раскаленных камнях… Фи! – добавить тут было нечего.
Я заранее назначила себе срок возвращения в дом Ван Эйна – семь часов. Так я избавлю себя от соучастия в выносе арфы и успею подготовиться к приходу Элайзы Арнолд в восемь. И не одной Элайзы Арнолд, но и ее детей.
Размышляя о том, как лучше подготовиться к предстоящему – ну, пускай не светскому рауту, а к более чем странному сборищу и живых и мертвых, «ясновидящих» и слепцов… (enfin[47], уж никак не похожему на светскую вечеринку с игрой в безик и глинтвейном)… размышляя об этом, я начала понимать урок, преподанный мне в церкви Поминовения. Не то чтобы я обрела способность видеть и воспринимать мертвецов другими чувствами – я уже это умела. Нет, Мама Венера скорее имела целью напомнить мне, что другие-то этого дара лишены. Другие – это подобные тем прихожанам, которые просидели службу, даже не шелохнувшись, а в особенности – представители семейства По.
По возвращении я застала дом голландца ярко освещенным, всюду горели свечи и лампы. И всюду царило безмолвие.
Мраморный пол вестибюля казался застывшим озером, прожилки выглядели трещинами при свете громадного канделябра, приспущенного на цепи и зажженного несколько часов тому назад, так что теперь свечи изливали не только свет, но и восковые слезы. Парадная дверь была распахнута. Арфа исчезла. На обеденном столе лежали пятидолларовые монеты, просыпанные из кожаного кошелька.
Я вернулась в вестибюль, дверь в подвал вела именно оттуда.
Дверь, казалось, была слегка приоткрыта. Что, если мне попробовать туда заглянуть, нет ли?.. В это мгновение он и заговорил, заставив меня торопливо обернуться – нет, крутнуться на месте волчком. Там, на лестнице – возле черной Мадонны, – сверкнули глаза Эдгара По.
– Это вы, не правда ли? – задал он вопрос.
Мой участившийся пульс выровнялся не сразу. За изящно выточенными балясинами перил Эдгар выглядел запертым в клетку. Я шагнула поближе к нему, небрежно развалившемуся не то на пятой, не то на шестой ступеньке.
– В городе только и толкуют, что о приезжем, с которым случился припадок в церкви Поминовения. С вами, не правда ли?
– Вы пришли с сестрой? – вместо ответа спросила я.
Эдгар усмехнулся:
– Я об этом знал. Знал, что это вы.
– Розали здесь?
– С умом безумье не всегда ль в союзе?[48] Да, она здесь. Там, внизу. – Он кивнул на дверь в подвал.
– Она с?..
– Nigrum, nigrius, nigro[49]. Да.
– А почему вы?..
– Вам следовало бы спросить, почему я вообще нахожусь здесь, в этом адском обиталище. Вот чем вам следовало бы поинтересоваться.
– Bon. D'accord[50], – ответила я. – Почему вы вообще?..
– Не знаю. Disons que…[51] Скажем, что… что я здесь потому, что… на этом точка, и довольно.
С этими словами Эдгар, подтянув колени к груди, крепко обхватил их руками. Рукава его рубашки были закатаны и позволяли видеть напрягшиеся тугими канатами мышцы. Кончики его пальцев были грязными – нет, до непроглядной ночной тьмы перепачканы в чернилах. Да и на нижней губе лежало пятно цвета индиго.
– Это Розали велела вам прийти?
Эдгар, поигрывая длинным шарфом из коричневой шерсти, перебросил один его конец себе через плечо. Потом, опершись острым подбородком о колено, процедил сквозь зубы:
– Я не принимаю от моей сестры никаких повелений, месье.
– Нет, – поперхнулась я, – конечно нет. – Я показала рукой на дверь в подвал и сделала к ней шаг. – Мы должны спуститься?
– Нет, – сказал Эдгар, однако я подошла к двери и уже собралась ее отворить толчком (если только она была не заперта), но Эдгар повторил, еще более настойчиво:
– Нет! Нам… нам, думаю, нужно подождать… Да, думаю, мы должны подождать.
Говоря это, он встал, а потом снова расположился на лестнице в прежней позе.
Он выглядел невыспавшимся. Под большими темными глазами набрякли мешки. Волосы были растрепаны, но черный локон по-прежнему падал на лоб.
И в лучшие минуты ни я, ни Эдгар не слишком жаловали пустую болтовню, и сейчас – а минута выдалась уж точно не лучшая – языки у нас никак не развязывались. О, как же мне хотелось поскорее услышать бой часов, скрип лестницы, свист зловонного ветра при появлении Элайзы.
Невероятно, однако в этот момент на свет вынырнуло стихотворение. Эдгар выхватил из заднего кармана, будто дуэлянт оружие, листок, сложенный вчетверо. Эдгар прочитал стихи уверенным тоном, нимало, думаю, не сомневаясь ни в силе своего искусства, ни в моей жажде этим искусством насладиться.
(Хотя я не чураюсь поэзии и питаю к ней склонность, приведу эти строки не по памяти. Розали в последующие годы подписывала меня на «Сазерн литерэри мессенджер», там я позже и наткнулась на эти стихи, заставившие меня вздрогнуть при воспоминании об их первом чтении вслух.)
В качестве предисловия Эдгар пояснил, что стихотворение некоторое время «дозревало», но вот прошлой ночью – «во сне», уточнил он, – приняло свою «непреходящую» форму:
– Очень мило, – заметила я, делая вид, что аплодирую.
Твоя душа обречена
Среди могил бродить одна:
Ничей тебя не встретит глаз,
Не вторгнется в твой тайный час.
– Attendez![52]– сердито оборвал меня он. – Это еще не всё.
Если бы только он знал, подумала я, кто стоит над ним, чья тень на него падает и как близок час ее прихода.
Безмолвствуй в тишине ночной!
Ты одинок, хоть не один:
То духи мертвых пред тобой
Восстали вновь из домовин.
Ты будешь ими окружен –
Безволен и заворожен.
Эдгар продолжал:
Я услышала на лестнице из подвала шаги. Эдгар тоже их услышал и заторопился дочитать стихотворение до конца – внезапно севшим и слабым голосом:
Лик светлой ночи омрачится,
Надежды луч не заструится
Для смертных с царственных высот
Во взорах звезд… Наоборот:
Их раскаленные орбиты,
Багровой кровию налиты,
Тебе – усталому – несут
Горячку, неизбывный зуд.
Мысли эти – несчислимы,
Видения эти – неистребимы:
Роса осыплется с ветвей,
Они – вовек в душе твоей.
Эдгар, le pauvre. Он с трудом, спотыкаясь, докончил декламацию. Шаги на лестнице поднимались все выше, выше, и он, поспешно сунув листок в карман, искал у меня глазами не похвалы стихам, а скорее жалости, сочувствия, утешения.
Дыханье Бога – ветер – стих,
И на вершинах голубых
Туман завесой плотной лег –
Некий символ и залог.
О, как деревья он обвил –
Тайна тайн среди могил!
Панель холла распахнулась.
Показалась Розали, с лампой в руке.
Когда же появилась сама Мама Венера – «тенью, тенью, только плотной», – и, в полном молчании прошаркав по мраморному полу к Розали у подножия лестницы, Эдгар… Эдгар прилип к изогнутой стене лестничного пролета. Он бы спрятался за черной Мадонной, окажись там для него достаточно места. Шарф, я видела, он судорожно прижал к лицу. Глаза его по-прежнему сверкали, как драгоценный металл, но теперь этот металл потускнел от времени.
Вот мы и сошлись: более чем диковинная ассамблея… Однако еще не все были в сборе.
И тогда – до слуха донесся первый из восьми ударов часов… О, как же резко впечатались мне в память остальные семь!
Настало время выхода Элайзы. Медленно, медленно, с нараставшей силой и напором, зародилось дуновение ветра. Ветра, не бывшего «дыханием Бога».
17
La muse malade[53]
Звучали два языка – язык живых и язык мертвых.
Мама Венера и я, как и Элайза Арнолд, слышали всех присутствующих, однако Эдгар и Розали своей матери не могли слышать. Не могли они и ее видеть, но каким-то образом, я уверена, ощущали ее присутствие – в особенности Эдгар.
Исходивший от Элайзы запах был не так силен, как прежде, поскольку явилась она неполным своим составом. Она была… словно бы растворенной – настолько, что парила за Эдгаром совсем близко, а он, похоже, чувствовал только внезапный ледяной сквозняк и от этого дуновения смерти прятал лицо в шарф. Несправедливо было бы назвать его трусом, это ясно, и все же поведение Эдгара следует определить как трусливое. Это тоже было очевидно – он дрожал, а щеки его попеременно то краснели, то покрывались бледностью. Он постарался отстраниться как можно дальше, сжавшись в комок на лестнице, и смотрел не на Маму Венеру (полагая, что зловонием и холодом разит от нее) и не на Розали, а на меня. Все это время он жаждал приближения ночи и скорейшей выпивки.
Свое нынешнее появление Элайза Арнолд обозначила слабо. Ветром подуло, да, и где-то задребезжало окно, но и только. Быть может, она пришла раньше, до моего возвращения, и дожидалась урочного часа на верхних этажах дома. Быть может, приходя вот таким образом – смутно, почти туманно очерченной, неплотно слитой с телом, принадлежавшим ей при жизни, она не имела достаточно сил, чтобы возмутить спокойствие ночи вихрем. И однако же совершила выход на сцену. С восьмым ударом часов, перед нами – четырьмя зрителями – она возникла и недвижно зависла над лестничной площадкой.
Я смотрела на актрису лишь краем глаза, так как знала свойства своего взгляда. Глаза Мамы Венеры скрывала вуаль, смотрела она на Элайзу или нет, было непонятно. Глаза Эдгара, цвета лунного камня, все еще были обращены ко мне. Я сочла за благо не избегать его встревоженного, вопрошающего взгляда. Глаза Розали рассеянно блуждали, не умея на чем-то сосредоточиться.
Первым заговорил Эдгар. Указывая испачканным в чернилах пальцем на Маму Венеру, он произнес:
– Запах склепа, он всегда от нее исходит… это веянье из разверстого гроба, клянусь! И я не в силах его терпеть. Не в силах!
– Но потерпеть ты должен, мой дорогой, – откликнулась Элайза Арнолд.
Эдгар не слышал ее – слышала я, это было понятно. Однако он умолк и медленно попятился от Мамы Венеры, пятясь по лестнице – все ближе и ближе к невидимой ему матери. Элайза с улыбкой шагнула вниз – к своему любимцу. Она как раз собиралась заговорить снова, но тут Эдгар вспылил:
– Роза, прочь оттуда! Держись от нее подальше. Подальше от этой зловонной вестницы смерти!
– Эдди, Эдди! – зашикала на него Розали, без малейших признаков испуга. – Я тоже чувствую запах, да, но этот запах не от Мамы Венеры. Нет, совсем нет! Я это знаю. Может, это… да, вот, Харвисы недавно вспахивали землю, ведь так? Или, может…
– Дура. Дурища! Стоит нам только собраться втроем, – бросил Эдгар сестре, – как тут же появляется этот запах. Если это и разрытая земля, то разрыта она червями. Мерзость, вот что это. Мерзость! Но ты не желаешь признать очевидное: исходит она вот от этой самой негритянки!
Эдгар снова обвинительным жестом направил указательный палец на Маму Венеру, которая стояла теперь на нижней ступеньке лестницы; Розали – почти что бок о бок с ней. Элайза спустилась так, что ее лицо было теперь вровень с большим канделябром, и я различала на нем каждую черточку. Ее лицо выражало сочувствие и сострадание, словно передразнивая черную Мадонну. Еще ниже она качнулась, ближе к Эдгару. Поддастся ли она материнскому порыву и притронется к нему? Если да, то что он почувствует?
…Материнский порыв? Вряд ли она его испытывала. С момента появления Элайза Арнолд не удостоила дочь ни единым взглядом, ни разу к ней не обратилась – словно и не замечала ее присутствия. Даже когда заговорила сама девочка:
– Милый мой Эдгар, – выглянула она из-за спины Мамы Венеры, – я ведь здесь провела целую уйму времени, правда?
– Что верно, то верно, – отозвался Эдгар, – вопреки всякому здравому смыслу.
– Тогда уж поверь мне, пожалуйста, этот запах… а я его тоже чувствую, да… он исходит вовсе не от Мамы, а…
– А откуда? Говори!
Глаза Розали налились слезами, они заблестели алмазами в лучах лампы, которую она высоко держала в дрожавшей руке.
– Эдди, – запинаясь, проговорила она, – этот запах… прости меня, но я должна сказать, должна… этот запах появляется только вместе с тобой.
Услышав это, Эдгар ощерился, как зашипевший при встрече с собакой кот, и расхохотался хохотом умалишенного:
– Обо мне говорят кое-что и похуже, ma soeur[54].
– И тебе еще хуже придется, коли с кривой дорожки не сойдешь, – не вытерпела Мама Венера, до сих пор старавшаяся придержать язык.
Не исключено, правда, что ей не терпелось переменить тему разговора: она вовсе не желала долгих пререканий брата и сестры о запахах. В конце концов, кому, как не ей, было лучше знать, кто источал смрад (что было известно и мне). Виновница стояла тут же, глядя на нас сверху вниз.
– Помолчи, черномазая, – бросил Эдгар Маме Венере.
– Эдди, не надо! – взмолилась Розали.
Эдгар вскочил. Казалось, вот-вот он ринется прочь. Вниз по лестнице и вон из дома. Однако почему-то (почему – мне, конечно же, было невдомек) он был нам необходим, и Мама Венера обратилась к Элайзе Арнолд:
– Поговори с ним. Поговори с мальчиком.
Розали и Эдгар тотчас повернулись ко мне, думая, что предложение адресовано мне. Черная вуаль тоже смотрела на меня. Теперь стало понятно: я должна говорить – говорить что угодно, чтобы под прикрытием моих речей Элайза могла творить свои темные дела.
Я затараторила по-французски. Не можем ли мы как-то поладить, отбросить все обвинения – и прочая, и прочая? Между тем Элайза придвинулась почти вплотную к Эдгару и, наклонившись, принялась что-то нашептывать ему на ухо. У меня сердце разрывалось от жалости к юноше. Он весь скрючился от холода, в облаке нестерпимого смрада. Но я ни на секунду не умолкала – и могла бы даже пропеть «Марсельезу», – Эдгар все равно не слышал ни одного моего слова.
Что же внушала ему его мать – его muse malade? Не знаю. Говорила она только шепотом – и шепот этот не достигал ничьего слуха, кроме слуха Эдгара По.
Но что бы там ни нашептывала Элайза Арнолд, слова ее возымели эффект. Эдгар выглядел ошеломленным и беспрестанно кивал в знак согласия. Мы склонили его на свою сторону, хотя и непостижимым образом, подло, через махинации его покойной матушки.
Что до самой Элайзы Арнолд, то… Она согнулась, намереваясь переступить перила. Ее губы болезненно кривились – по ее мнению, в улыбке. Она смотрела прямо на меня, зная, что я всячески старалась отвести от нее глаза, чтобы не казаться ее детям уже окончательно спятившей с ума. Но оторвать от нее взгляд мне было не под силу, и я с отвращением видела, как Элайза Арнолд, раскорячив тощие ноги, покачивала тазом по направлению ко мне, вновь демонстрируя свои увядшие прелести. Она казалась синей от холода. И расслабленной, да – но все же не настолько, чтобы я не могла ухватить ее суть: нечто среднее между шлюхой и tragédienne[55].
Мама Венера и я, как и Элайза Арнолд, слышали всех присутствующих, однако Эдгар и Розали своей матери не могли слышать. Не могли они и ее видеть, но каким-то образом, я уверена, ощущали ее присутствие – в особенности Эдгар.
Исходивший от Элайзы запах был не так силен, как прежде, поскольку явилась она неполным своим составом. Она была… словно бы растворенной – настолько, что парила за Эдгаром совсем близко, а он, похоже, чувствовал только внезапный ледяной сквозняк и от этого дуновения смерти прятал лицо в шарф. Несправедливо было бы назвать его трусом, это ясно, и все же поведение Эдгара следует определить как трусливое. Это тоже было очевидно – он дрожал, а щеки его попеременно то краснели, то покрывались бледностью. Он постарался отстраниться как можно дальше, сжавшись в комок на лестнице, и смотрел не на Маму Венеру (полагая, что зловонием и холодом разит от нее) и не на Розали, а на меня. Все это время он жаждал приближения ночи и скорейшей выпивки.
Свое нынешнее появление Элайза Арнолд обозначила слабо. Ветром подуло, да, и где-то задребезжало окно, но и только. Быть может, она пришла раньше, до моего возвращения, и дожидалась урочного часа на верхних этажах дома. Быть может, приходя вот таким образом – смутно, почти туманно очерченной, неплотно слитой с телом, принадлежавшим ей при жизни, она не имела достаточно сил, чтобы возмутить спокойствие ночи вихрем. И однако же совершила выход на сцену. С восьмым ударом часов, перед нами – четырьмя зрителями – она возникла и недвижно зависла над лестничной площадкой.
Я смотрела на актрису лишь краем глаза, так как знала свойства своего взгляда. Глаза Мамы Венеры скрывала вуаль, смотрела она на Элайзу или нет, было непонятно. Глаза Эдгара, цвета лунного камня, все еще были обращены ко мне. Я сочла за благо не избегать его встревоженного, вопрошающего взгляда. Глаза Розали рассеянно блуждали, не умея на чем-то сосредоточиться.
Первым заговорил Эдгар. Указывая испачканным в чернилах пальцем на Маму Венеру, он произнес:
– Запах склепа, он всегда от нее исходит… это веянье из разверстого гроба, клянусь! И я не в силах его терпеть. Не в силах!
– Но потерпеть ты должен, мой дорогой, – откликнулась Элайза Арнолд.
Эдгар не слышал ее – слышала я, это было понятно. Однако он умолк и медленно попятился от Мамы Венеры, пятясь по лестнице – все ближе и ближе к невидимой ему матери. Элайза с улыбкой шагнула вниз – к своему любимцу. Она как раз собиралась заговорить снова, но тут Эдгар вспылил:
– Роза, прочь оттуда! Держись от нее подальше. Подальше от этой зловонной вестницы смерти!
– Эдди, Эдди! – зашикала на него Розали, без малейших признаков испуга. – Я тоже чувствую запах, да, но этот запах не от Мамы Венеры. Нет, совсем нет! Я это знаю. Может, это… да, вот, Харвисы недавно вспахивали землю, ведь так? Или, может…
– Дура. Дурища! Стоит нам только собраться втроем, – бросил Эдгар сестре, – как тут же появляется этот запах. Если это и разрытая земля, то разрыта она червями. Мерзость, вот что это. Мерзость! Но ты не желаешь признать очевидное: исходит она вот от этой самой негритянки!
Эдгар снова обвинительным жестом направил указательный палец на Маму Венеру, которая стояла теперь на нижней ступеньке лестницы; Розали – почти что бок о бок с ней. Элайза спустилась так, что ее лицо было теперь вровень с большим канделябром, и я различала на нем каждую черточку. Ее лицо выражало сочувствие и сострадание, словно передразнивая черную Мадонну. Еще ниже она качнулась, ближе к Эдгару. Поддастся ли она материнскому порыву и притронется к нему? Если да, то что он почувствует?
…Материнский порыв? Вряд ли она его испытывала. С момента появления Элайза Арнолд не удостоила дочь ни единым взглядом, ни разу к ней не обратилась – словно и не замечала ее присутствия. Даже когда заговорила сама девочка:
– Милый мой Эдгар, – выглянула она из-за спины Мамы Венеры, – я ведь здесь провела целую уйму времени, правда?
– Что верно, то верно, – отозвался Эдгар, – вопреки всякому здравому смыслу.
– Тогда уж поверь мне, пожалуйста, этот запах… а я его тоже чувствую, да… он исходит вовсе не от Мамы, а…
– А откуда? Говори!
Глаза Розали налились слезами, они заблестели алмазами в лучах лампы, которую она высоко держала в дрожавшей руке.
– Эдди, – запинаясь, проговорила она, – этот запах… прости меня, но я должна сказать, должна… этот запах появляется только вместе с тобой.
Услышав это, Эдгар ощерился, как зашипевший при встрече с собакой кот, и расхохотался хохотом умалишенного:
– Обо мне говорят кое-что и похуже, ma soeur[54].
– И тебе еще хуже придется, коли с кривой дорожки не сойдешь, – не вытерпела Мама Венера, до сих пор старавшаяся придержать язык.
Не исключено, правда, что ей не терпелось переменить тему разговора: она вовсе не желала долгих пререканий брата и сестры о запахах. В конце концов, кому, как не ей, было лучше знать, кто источал смрад (что было известно и мне). Виновница стояла тут же, глядя на нас сверху вниз.
– Помолчи, черномазая, – бросил Эдгар Маме Венере.
– Эдди, не надо! – взмолилась Розали.
Эдгар вскочил. Казалось, вот-вот он ринется прочь. Вниз по лестнице и вон из дома. Однако почему-то (почему – мне, конечно же, было невдомек) он был нам необходим, и Мама Венера обратилась к Элайзе Арнолд:
– Поговори с ним. Поговори с мальчиком.
Розали и Эдгар тотчас повернулись ко мне, думая, что предложение адресовано мне. Черная вуаль тоже смотрела на меня. Теперь стало понятно: я должна говорить – говорить что угодно, чтобы под прикрытием моих речей Элайза могла творить свои темные дела.
Я затараторила по-французски. Не можем ли мы как-то поладить, отбросить все обвинения – и прочая, и прочая? Между тем Элайза придвинулась почти вплотную к Эдгару и, наклонившись, принялась что-то нашептывать ему на ухо. У меня сердце разрывалось от жалости к юноше. Он весь скрючился от холода, в облаке нестерпимого смрада. Но я ни на секунду не умолкала – и могла бы даже пропеть «Марсельезу», – Эдгар все равно не слышал ни одного моего слова.
Что же внушала ему его мать – его muse malade? Не знаю. Говорила она только шепотом – и шепот этот не достигал ничьего слуха, кроме слуха Эдгара По.
Но что бы там ни нашептывала Элайза Арнолд, слова ее возымели эффект. Эдгар выглядел ошеломленным и беспрестанно кивал в знак согласия. Мы склонили его на свою сторону, хотя и непостижимым образом, подло, через махинации его покойной матушки.
Что до самой Элайзы Арнолд, то… Она согнулась, намереваясь переступить перила. Ее губы болезненно кривились – по ее мнению, в улыбке. Она смотрела прямо на меня, зная, что я всячески старалась отвести от нее глаза, чтобы не казаться ее детям уже окончательно спятившей с ума. Но оторвать от нее взгляд мне было не под силу, и я с отвращением видела, как Элайза Арнолд, раскорячив тощие ноги, покачивала тазом по направлению ко мне, вновь демонстрируя свои увядшие прелести. Она казалась синей от холода. И расслабленной, да – но все же не настолько, чтобы я не могла ухватить ее суть: нечто среднее между шлюхой и tragédienne[55].