Страница:
Насытившись и мысленно поблагодарив Розали за ужин, я обратилась к книжным полкам. В угасающем свете дня насчитала двадцать шесть томов Вольтера и девять Свифта; потом, взяв лампу, принялась досконально обследовать библиотеку. Здесь были французские книги – «Жиль Блаз», «Телемак» Фенелона и другие, а также, конечно, голландские. Основательно были представлены и античные классики – греки и римляне. Почетное место занимали романы – по моим представлениям, контрабандные: сэр Вальтер Скотт (все американцы, где бы я их ни встретила, были на нем помешаны) и обожаемая мной миссис Радклиф. Дразнили воображение и прочие названия этого мрачного отряда – «Кающийся грешник из Годстоу», «Дети аббатства», «Приют Трекотик», «Жертва наваждения» и так далее. Наличие этих пошлых книжонок (в качестве таковых они отвергались тем самым обществом, которое втайне ими упивалось) искупалось соседством с многочисленными протоколами заседаний конгресса, «Руководством по парламентской деятельности» Джефферсона, «Сухопутным путешествием в Индию» Кэмпбелла и другими томами, за названиями которых вставал действительный и потому более достойный внимания мир.
Я накинулась на книги, забывшись, хватая их с полок по две-три сразу, пока на столе не выросла целая груда. И меня настолько увлекли «Судебные анналы Салема со дня основания города», что я совершенно не заметила ее появления.
Позднейшие события привели меня к выводу, что приход Матери Венеры тишины не нарушил. Передвигалась она слишком медленно и потому бесшумно; каждый ее шаг и жест выражал само страдание. Не знаю – возможно, она довольно долго простояла за дверью. Но как же я вздрогнула, услышав вдруг ее слова: «Потуши лампу», которые она произнесла, словно мучительно превозмогала невыносимую боль.
Я послушалась, как только уняла предательскую дрожь в руках. И вот Мама Венера вступила в библиотеку, освещенную теперь только ранней луной. На деревянном пороге ее подошвы шаркнули будто о гравий.
Она была по-прежнему с ног до головы закутана в вуаль из черного бомбазина. Я заняла указанное мне место за столом и завороженно следила, как Мать Венера кропотливо пробирается к сиденью напротив. Шажки ее были мелкими, как у Селии, закованной в кандалы, однако по полному беззвучию я могла догадаться, что у Матери Венеры ноги были свободны – во всяком случае, от реально звеневших оков. Она сильно сутулилась. Когда она приблизилась к стулу, голова ее оказалась лишь немногим выше его оплетенной тростниковыми стеблями спинки. Ее собственная спина была сгорблена в три погибели, а руки казались неподвижными, как крылышки ощипанной перед готовкой курицы. Желая посмотреть в ту или иную сторону, она поворачивалась всем туловищем, и о том, что привлекало ее внимание, можно было судить по положению широких плеч.
От Мамы Венеры исходил запах – почти такой же резкий, что и от миссис Аллан. Определить его было не так-то просто – впрочем, ближе к ночи я пойму, что так пахла целебная мазь (смесь меда и конопли), которую Мама Венера употребляла не из тщеславия, но ради избавления от боли. Не однажды за тот долгий вечер она извлекала из вощеного мешочка, прикрепленного к юбке, скрученные листья марихуаны, которые были пропитаны медом и олеиновой кислотой. Эти листья она жевала, сосала и проглатывала сок.
На стуле Мама Венера устроилась не сразу. Я с трудом могла ее разглядеть, хотя находилась она от меня футах в шести. Первое, что она наконец произнесла со скрипучим выдохом, был вопрос, готова ли я.
– Готова… готова к чему?
– Она идет.
– Кто идет? Розали?
Сквозь глухой раскатистый смех послышались слова:
– Н-нет… Ее мамочка.
Так меня представили Элайзе Арнолд Хопкинс По, уже пятнадцать лет пролежавшей в самой что ни на есть неуспокоенной могиле.
9
10
– Могли бы смекнуть, что он близок, – проговорила Мама Венера.
Я сидела далеко от стола, мой стул стоял над низким запачканным подоконником распахнутого окна – две ножки в комнате, две на земле. Ничего не стоило соскользнуть с кресла в сад, подальше от библиотеки Ван Эйна, но мешало одно: я уже знала, что мертвецы бегства не одобряют.
– Да-да, – продолжала Мама Венера. Когда она говорила, ее туго натянутая кожа вибрировала, будто кожа на барабане. – Всю ту осень были знаки, да и зима завернула лютая. Комета уже появилась, а дней за десять до пожара земля затряслась ночью, перебудила народ… Какой это был год?
– Тысяча восемьсот одиннадцатый, идиотка, – отозвалась актриса. – На следующий день после Рождества. Спустя двадцать два дня после того, как я умерла. И похоронили меня в могиле без надгробного камня, в темном и заброшенном углу кладбища Святого Иоанна.
Произнесла она это развязно, но со злостью.
1811, верно. За пятнадцать лет до моего прибытия. Англичане грозили восточному побережью, и десять тысяч жителей города ожидали призыва на войну. Элайзе Арнолд Хопкинс По – брошенной в нужде, умирающей – ничего не оставалось, как только воззвать к филантропическим стрункам добрых людей – «о, добрых, очень добрых жителей Ричмонда», – надо было позаботиться о детях.
Пятилетний Генри находился на попечении дедушки со стороны отца в Балтиморе. Генерал По, в былые времена славы, водил дружбу не с кем-нибудь, а с самим великим Лафайетом. Щедрость, снискавшая ему amitie[38] Лафайета, была главной чертой в характере генерала. Он и в самом деле растратил все свое состояние и потому не смог взять опеку над братом и сестрой Генри – Эдгаром и Розали. Летом 1810 года им пришлось отправиться с матерью в Ричмонд к началу театрального сезона, ибо Элайза По была ярчайшей звездой в созвездии, известном как «актеры мосье Пласида». Предполагалось, что она будет выступать в амплуа инженю еще много лет. Говорили, будто она способна – нет, куда более чем способна – исполнять репертуар, состоявший из двухсот ролей, но особенно она блистала в спектаклях по пьесам Барда: Корделия, Офелия, Джульетта, Миранда и так далее.
Ставшая невестой в пятнадцать, а через три года вдовой, Элайза Арнолд потянулась к собрату по профессии – Дэвиду По. Вместе они объездили с гастролями привычный театральный маршрут – от Бостона к югу до Саванны, – однако талант Элайзы настолько превосходил актерские способности мужа, что он привык к безвестности, находя утешение в пьянстве. Очень быстро он сошел сначала со сцены, а потом исчез из жизни супруги и детей. Но Элайза не сдалась и с труппой «Пласид и компания» прибыла в Ричмонд, где ей спустя два года предстояло скончаться от туберкулеза. В некрологах писали, что сцена лишилась лучшего своего украшения. А Эдгар и Розали (мальчику не исполнилось и трех, девочка еще не научилась ходить) лишились последней родительской опоры.
На первых порах детей взяли в дом мистера и миссис Льюк Эшеров – друзей и покровителей Элайзы, но сами Эшеры, тоже актеры, постоянно находились в разъездах и отнюдь не были идеальными воспитателями. Оттуда – когда после смерти их матери прошло всего несколько недель – брата и сестру отправили порознь в дома Джона Аллана и Уильяма Макензи, людей состоятельных, чьи жены как бы выиграли детей в качестве приза в некоей церковной лотерее. Отныне дети должны были проживать под их крышей наглядным и безупречным доказательством высокой нравственности, бескорыстия и щедрости опекунов.
Элайза Арнолд резко села, оставив длинные пряди черных волос в руках Мамы Венеры. Это, впрочем, явно не причинило трупу ни малейшей боли.
– Мне было… – начала она, но, запнувшись, поправила себя: – Мне сейчас двадцать четыре года. И я была знаменита – хорошо известна, хотя и не свободна.
– Откуда тебе, дамочка, знать о несвободе, лучше помолчи об этом.
– Скажу яснее. Средств для независимой жизни у меня было недостаточно, и, хотя возможностей обеспечить себя хватало, ни с кем в союзе я не состояла, когда… когда начала умирать. – Она состроила трагическую гримасу и притворно зарыдала. Но в следующей ее фразе прозвучала неподдельная печаль: – Умирая, я оставляла сиротами двух мальчиков…
Я накинулась на книги, забывшись, хватая их с полок по две-три сразу, пока на столе не выросла целая груда. И меня настолько увлекли «Судебные анналы Салема со дня основания города», что я совершенно не заметила ее появления.
Позднейшие события привели меня к выводу, что приход Матери Венеры тишины не нарушил. Передвигалась она слишком медленно и потому бесшумно; каждый ее шаг и жест выражал само страдание. Не знаю – возможно, она довольно долго простояла за дверью. Но как же я вздрогнула, услышав вдруг ее слова: «Потуши лампу», которые она произнесла, словно мучительно превозмогала невыносимую боль.
Я послушалась, как только уняла предательскую дрожь в руках. И вот Мама Венера вступила в библиотеку, освещенную теперь только ранней луной. На деревянном пороге ее подошвы шаркнули будто о гравий.
Она была по-прежнему с ног до головы закутана в вуаль из черного бомбазина. Я заняла указанное мне место за столом и завороженно следила, как Мать Венера кропотливо пробирается к сиденью напротив. Шажки ее были мелкими, как у Селии, закованной в кандалы, однако по полному беззвучию я могла догадаться, что у Матери Венеры ноги были свободны – во всяком случае, от реально звеневших оков. Она сильно сутулилась. Когда она приблизилась к стулу, голова ее оказалась лишь немногим выше его оплетенной тростниковыми стеблями спинки. Ее собственная спина была сгорблена в три погибели, а руки казались неподвижными, как крылышки ощипанной перед готовкой курицы. Желая посмотреть в ту или иную сторону, она поворачивалась всем туловищем, и о том, что привлекало ее внимание, можно было судить по положению широких плеч.
От Мамы Венеры исходил запах – почти такой же резкий, что и от миссис Аллан. Определить его было не так-то просто – впрочем, ближе к ночи я пойму, что так пахла целебная мазь (смесь меда и конопли), которую Мама Венера употребляла не из тщеславия, но ради избавления от боли. Не однажды за тот долгий вечер она извлекала из вощеного мешочка, прикрепленного к юбке, скрученные листья марихуаны, которые были пропитаны медом и олеиновой кислотой. Эти листья она жевала, сосала и проглатывала сок.
На стуле Мама Венера устроилась не сразу. Я с трудом могла ее разглядеть, хотя находилась она от меня футах в шести. Первое, что она наконец произнесла со скрипучим выдохом, был вопрос, готова ли я.
– Готова… готова к чему?
– Она идет.
– Кто идет? Розали?
Сквозь глухой раскатистый смех послышались слова:
– Н-нет… Ее мамочка.
Так меня представили Элайзе Арнолд Хопкинс По, уже пятнадцать лет пролежавшей в самой что ни на есть неуспокоенной могиле.
9
Восставшая из гроба
Повеяло ветром. Закрапал дождь. Далекие церковные колокола возвестили о наступлении часа тьмы.
Мама Венера, сидевшая напротив меня, застыла в недвижном безмолвии. О том, что она дышит, свидетельствовало только слабое колыхание вуали. Не в силах дольше терпеть темноту, я, не испрашивая разрешения, водрузила лампу на стол, прибавив в ней огня. Слабое мерцание озарило груду книг возле ее бронзового цоколя, но вся комната с уходящими ввысь книжными полками тонула во мраке. Округлый медальон лепнины из гипса и гажи в центре потолка высвечивался подобно луне. Темнота в библиотеке стала бы непроницаемой, если бы в окно не заглядывала настоящая, низко подвешенная луна. Ярко-оранжевая, с сернистым блеском. И я была благодарна ее безжизненному свету, сочившемуся сквозь высокие, волнисто-слюдяные окна. Оконное стекло из множества панелей в тонкой дорогой раме сотряслось при новом порыве ветра.
Со двора донесся шум деревьев и кустарников. Оконный переплет царапала беспокойная ветка; дом наполнился тихим стоном, похожим на детский плач. В стекло за моей спиной со скрежетом ударил дождь – будто великан швырнул в него горсть гравия; грузные капли попадали и на железную подставку для дров, и на кучу остывшей золы.
Медленно, медленно Мама Венера ухватилась исшрамленными руками за край стола. О, эти руки! Какой контраст они составляли изысканным инкрустациям столешницы. Сущие клешни, жесткие и негнущиеся, пальцы срослись один с другим кожными перепонками, кончики восьми пальцев обрублены, в целости сохранились только большие. Запястья худые, туго натянутая кожа бледная и толстая, как брезент. Между запястьями и широкими рукавами ее одеяния опять проступала чернота.
Мне вновь послышались загадочные слова Мамы Венеры; они словно эхом прокатились в тишине вслед за боем часов (ударов было восемь) – актриса близко… Мне подумалось, что, быть может, она заговорит вместо Элайзы Арнолд, одолжит умершей женщине свой обрушенный голос. Этого вполне хватало, чтобы лишиться покоя, но нет… куда хуже. Мама Венера выразилась ясно – Элайза Арнолд приближается сюда. Во плоти – да, во плоти, и никак не иначе.
По дому со свистом промчался вихрь. Картины в рамах и стенные украшения дробно застучали о панели и обои. Где-то треснуло оконное стекло и рассыпалось по полу мелкими брызгами. В очаге – тенью внутри тени – зола взвилась спиралью и закрутилась смерчем. Креповая накидка на каминной полке взбугрилась волнами и сорвалась бы с места, если бы ее не удерживали медные канделябры. Оконная рама как раз за моей спиной задребезжала – и так неистово, что я вжалась в стул, не сомневаясь, что меня вот-вот засыплет дождем осколков. Грохот не смолкал до тех пор, пока… пока я не обернулась к окну.
Самым страшным оказалось то, что там было пусто. Но рама по-прежнему грозила обрушиться внутрь, ветер по-прежнему хлестал в окно дождевыми струями.
– А ну, детка, встань… Давай, давай! – бубнила Мама Венера. – Давай подними раму, да побыстрее, если не хочешь нынче искупаться в стекле!
Но я уже поднялась со стула. И пятилась от окна все дальше (оно было таким высоким, что я могла бы спокойно ступить через него в сад, к цветникам), но Мама Венера повторила свое приказание. Окно все больше подавалось под напором ветра. Рама уже не могла устоять. Кое-где она начала трескаться. Тогда я, повинуясь команде, бросилась к окну, упала перед ним на колени и обеими руками высоко вздернула раму. Она поднялась, а я упала на ковер. Сквозь маску из пальцев, прижатых к лицу, я увидела, как с мощным дуновением сырого ветра в комнату…
Да, с потоком стужи в комнату медленно вплыла Офелия.
Она тихо проплыла надо мной – простертой на кроваво-красном ковре и дрожавшей, как осина на склоне холма. Все мое тело сжалось, соски отвердели как лед, мошонка подобралась. По библиотеке распространился холод – ужасный холод. Он мог бы наполнить и весь дом, а вслед ему, вслед вошедшей втянуло бы теплым ветром сезонные запахи, запахи садовых растений. Но нет – никакому аромату было не перебить исходившего от нее зловония.
С ее появлением ветер улегся. Прекратился и дождь. Водворилось могильное молчание.
Поначалу она показалась мне высокой – примерно с меня, но скоро я поняла свою ошибку: земли она не касалась, и потому рост ее нельзя было определить даже приблизительно. Она парила в воздухе, словно бы опираясь хрупким локотком о каминную полку. Лампа ярко разгорелась, алый язык внутри стекла взметнулся пламенной жалобой. При этой вспышке я и сумела ее разглядеть.
Стыдливости – как все мертвецы – она чуралась.
Нагая – да, нагая. Мой взгляд скользнул к темному пятну внизу ее живота. Волосы там были необычайно густые и длинные, сходные по цвету с черной как смоль массой, стекавшей с плеч к бедрам. Твердые литые груди, казалось, обладали тяжестью, которой лишена была вся фигура, и цветом. Карминные кончики, напоминавшие наперстки, окаймлялись розовыми кружками. И так же светились жизнью ее темные переливчатые глаза под выразительными бровями, которые она изогнула аркой, когда наконец удостоила нас вниманием.
…И да, о да! Эти жуткие руки. Едва я только их увидела, меня затошнило – пришлось сглотнуть подступивший к горлу комок рвоты. Просто от их вида? Или же и от смрада, который они источали? Так или иначе, меня чуть не вывернуло наизнанку. Ноги? Точь-в-точь что и руки, лучше воздержусь от описания. При одном воспоминании мне делается плохо.
Скажу другое: если бы не руки и ноги, она была бы воплощением красоты – вопреки состоянию смерти, в каком находилась. Возможно, бросала ей вызов. Она все еще сохраняла очарование, сделавшее Элайзу Арнолд кумиром сцены – ей и в самом деле поклонялись. Красота ее подверглась изменениям, это так. Кожа выглядела бескровно-серой, тело сделалось, вероятно, гораздо более угловатым, чем оно было при жизни, кости скелета выпирали наружу, будто под саваном. Особенно это было заметно вокруг шеи – во впадинах между ними залегли глубокие тени. Кости груди я бы сравнила с подпорками в террасированном дворе. Ребра? Вообразите, если сможете, обручи без бочки. Вместо живота – вогнутость. Квадратный таз стал совершенно плоским. Увядшие бедра ссохлись, и под знаком ее пола образовался просвет с добрую ладонь. На коленях и лодыжках узлами выпятились суставы.
Ее лицо? Оно, хотя и покрытое мертвенной бледностью, сохраняло красоту, которую портили только глубоко запавшие щеки и провалившиеся глазницы. Над острыми скулами горели карие глаза. Нос был слегка курносым. Губы, четко очерченные, розовели подобно соскам и, мнилось, шептали о жизни. Рот – подвижный, игривый – выдавал ее сущность. В особенности, к несчастью, когда она его раскрывала для того, чтобы заговорить. На месте десен оставалось лишь костяное основание, из которого торчали зубы цвета позеленевшего сливочного масла с черными корнями. Изо рта вырывалось не дыхание, но отвратительнейшее, мерзейшее, убийственнейшее зловоние, какое только можно было себе представить. Собственно, этот смрадный дух источало любое ее отверстие. Проще говоря, вся она гнила и разлагалась.
И все же ничто в облике покойной Элайзы Арнолд не шло в сравнение с ее ногами и руками.
Я заметила, что центр тяжести у нее был смещен назад, и тело, если только оно хоть что-то весило, опиралось на пятки; из-за долгого обитания в земле ее ногти превратились в отвердевшие завитки. Вдвое скрученные под подошвами, они насквозь… проросли через ее стопы и торчали, будто весенние побеги, из плоти ножек, когда-то изящно попиравших сцену. Ногти являли теперь собой отвратительные жгуты – нечистые, заостренные, потрескавшиеся, сплошь покрытые желтизной.
Ее руки я увидела вблизи, когда она, собираясь заговорить, провела ими по каминной доске и шагнула к столу, всколыхнув в библиотеке волну холода. И вновь зола взвилась смерчем. И вновь жалобно затрепетал огонь в лампе.
Она устремила глаза на меня. Я выдержала ее взгляд до тех пор, пока она – не то кивком, не то подобием улыбки (более точного слова мне не подыскать) – не отправила меня на прежнее место за столом. Оттуда я видела, как Элайза Арнолд возложила руки на сникшие плечи Мамы Венеры. О, как же искорежены были эти руки! Словно спеленатые ноги китаянки, пальцы были плотно прижаты к ладоням и, пронзив их насквозь в верхней части, высовывались наружу возле запястья. Такие руки, конечно же, ни на что не годились. Кулаки, стиснутые навек. Если Элайзе Арнолд приходилось ими пользоваться, то как перевернутыми клешнями. Она проводила по поверхности неровной тыльной стороной ладони и цеплялась за нее вылезшими ногтями. Именно так она и поступила сейчас, дергая тюлевую вуаль Мамы Венеры.
– Скажи мне, где они?
Она обратилась к Маме Венере, и я испытала при этом неимоверное облегчение. Говорить с кем-либо мне было не под силу – с трупом тем более.
Вопрос повторился. Элайза Арнолд спрашивала о своих детях, это я поняла.
– Расскажи мне о них! – потребовала она пронзительно высоким девическим голосом.
В ее произношении слышался ее родной английский акцент, но дыхание ее разило смрадом преисподней.
Мама Венера неподвижно сидела перед актрисой, а та продолжала зазубренными ногтями царапать ее вуаль. Раз-другой она попыталась шлепком отделаться от назойливых приставаний, но то ли промахивалась (от ее черепашьих движений нетрудно было увернуться), то ли ее собственные искалеченные руки никак не могли воздействовать на руки призрака – сказать в точности не могу.
– Хочешь повежливей, раба? – жеманно протянула Элайза. – Ну ладно, так и быть, пожалуйста. Пожалуйста, будь добра, расскажи мне о моих детях.
О, какая же угроза слышалась в этой напускной учтивости…
– Твоим деткам ничуть не хуже, чем когда ты в тот раз приходила, и кому о том не знать, как тебе, раз ты за ними следишь.
– Не хуже, говоришь? – Теперь актриса вознамерилась поднять вуаль невольницы, ухватив ее клешней, в чем, несомненно, преуспела бы, поскольку Мама Венера не мешала ей, да и не могла бы воспрепятствовать. Глубоко возмущенная, Элайза Арнолд переспросила: – Не хуже? Но ведь тебе поручено сделать так, чтобы им стало лучше, разве нет?
Мама Венера, испустив тяжкий вздох, вновь попыталась сбросить с себя колючие кулаки призрака. Элайза Арнолд расхохоталась и озорно, и угрожающе: не то прыснула девчонка, не то проскрежетал вампир. Не чая спастись, Мама Венера покорилась, бессильно уронив окостеневшие руки. Обрубками пальцев она нащупала пластик конопли, сунула его в рот и принялась сосать в поисках утешения. Элайза Арнолд, передумав, отпустила вуаль. Ближе наклонившись к Маме Венере, она утрированно сценическим шепотом задала ей вопрос – так, чтобы я тоже могла его услышать:
– Это та самая ведьма, о которой мы говорили, так?
Мама Венера кивнула.
Элайза Арнолд дернула костлявым плечом и похлопала длинными слипшимися ресницами:
– Верно, ведьма, что у тебя там, là-bas[35], и кошка, и мышка вместе? – Взмахом своей чудовищной руки она показала на мой пояс… нет, ниже. – Вот это точно по-французски. А ну-ка давай показывай!
Мама Венера за меня вступилась, но что именно она сказала, не помню. Тут Элайза Арнолд взорвалась от негодования и вместе с потоком гневных слов выплеснула на черное плечо Мамы клейкую ало-серую струю, заблестевшую в свете лампы:
– Тогда пускай занавес поднимется!
Запустив руки под вуаль, она резким, мгновенным жестом высоко ее взметнула, продемонстрировать нечто за ней скрытое – о нет, женщину, описать которую мне будет стоить великого труда.
Скажу для начала, что я рухнула на пол. Стул подо мной зашатался, и я повалилась с ним. Стул я вернула на место и снова на него уселась, хотя и подвинула его поближе к окну. Дыхание у меня перехватило. Кровь застыла в жилах. Из глаз текли слезы – еще обильней по мере того, как испуг вытесняла жалость.
Мама Венера сидела теперь напротив меня в одиночестве. (Элайза Арнолд уступила ей сцену и, хихикая, удалилась в тень.) Я не отрывала от Мамы Венеры глаз, благодаря небо за скудость освещения: видеть это лицо не в полумраке было бы выше моих сил.
Что это… Как такое может быть…
Ужас! Нечто немыслимое, противное природе.
Смутно различила я ее левый и единственный глаз; он наполнялся влагой. Правая сторона лица была безглазой, да, – точнее, глазной холмик тонул под непомерно огромным багровым наростом, испещренным кровавыми, до черноты, прожилками. Откуда он взялся, из чего состоял? Что могло так плотно внедриться в живую плоть? Что напластовалось огнем на половину лица – выжгло ухо (выглядывал только крошечный, похожий на завиток раковины краешек), ослепило глаз и туго растянуло распухшие губы, превратив их в хищный оскал разъяренного зверя?
Левая сторона лица… погодите… Левую сторону ее лица занимали темный, лишенный век и выражения глаз, неповрежденный нос и угол рта. С безволосой половины черепа свисала покрытая шрамами пелена из ткани и кожи – вуаль под вуалью. Изгибы и складки, изъязвленные мокрыми, гноившимися ранками, прятали нижнюю челюсть. Стянутая в сборки возле шеи, кожа выглядела менее гладкой, и по ней можно было догадаться о случившемся. Какая-то настоящая ткань – видимо, алого цвета – спаялась с живой плотью, все еще сохранявшей ее текстуру, ворс и переплетение нитей. Не бархат ли?
Стыдно признаться, но я отвернулась. Отвернулась от ее лица. От лица Мамы Венеры.
– Мне жаль, – услышала я ее голос.
Из моих глаз снова брызнули жаркие слезы. Превозмогая себя, я подняла глаза на женщину, опаленную огнем. Какие же страдания сверх всяких сил человеческих она претерпела! И терпит до сих пор.
Открыв рот, я замерла. Любые слова были оскорбительны, любые извинения – нелепы.
– Мне жаль показываться тебе такой, – проговорила Мама Венера, и я воочию увидела, что сковывало ее речь: она едва могла разлепить губы, напоминавшие пожухлые розы, – морщинистые, обугленные, задубевшие, в волдырях и трещинах. Ее поврежденный язык также с трудом ворочался во рту.
Элайза Арнолд проворно шагнула из тени на свет, словно по реплике партнера.
– Voilà![36] – воскликнула она, взмахнув рукой, но опустилась в кресло неуклюже, зацепила бедром о край стола.
Кожа натянулась и собралась в сборки, однако она, похоже, этого не заметила. (Уместнее, по-моему, было бы заметить, что кожа надорвалась.) Из ранки вытекла коричневатая жидкость, будто сок из надреза на дереве.
Ничего не замечая, Элайза Арнолд обратилась к Маме Венере:
– Ты их принесла? Скажи, что да, пожалуйста. Или я прокляну…
– Ш-ш! Здесь они. У камина.
По указанию призрака я достала требуемые предметы – две веслообразные скребницы, более пригодные для конюха, нежели для камеристки. С помощью пряжек и кожаных ремней прикрепила их к рукам Мамы Венеры, похожим на ожившую золу, и, выполнив поручение, вернулась на место.
Обнаженная Элайза Арнолд взобралась на стол и – диковиннейшей из одалисок – улеглась на нем так, что ее спутанная темнокудрая грива оказалась на коленях у Мамы Венеры. Потом она отпихнула ногой нагроможденные мной книги (хотя прикоснулась ли к ним – заметить было непросто). Они посыпались на пол вперемешку с мелкими лоскутками, которые я сначала приняла за клочки бумаги, вылетевшие из томов, однако упали они не бесшумно, и это были ороговевшие частички ногтей с пальцев ноги Элайзы.
Простертая ничком актриса перевернулась на спину и, поерзав, чтобы устроиться поудобнее, легла ко мне лицом. Ноги, покрытые омерзительной чешуей, очутились совсем близко от меня. Моим глазам предстало ее межножье с пучком волос, не прятавшим коралловые губы. Гадостно спелые, как…
Mon Dieu![37] Из тайника ее пола выполз белый, откормленный смертью червяк, разбухший, будто палец, пораженный подагрой.
Содержимое моего желудка выплеснулось на подоконник. Пока мир теней вращался вокруг своей оси, я, в полном расстройстве чувств, не в силах была шевельнуться.
– Расскажем этой ведьме то, что нужно, – произнесла Элайза Арнолд, очевидно польщенная моей дурнотой, как комплиментом. Театральным жестом она велела Маме Венере приступить к делу: – Моли – хоть и на негритянском говоре – о своем спасении.
От испуга или по привычке слушаться Мама Венера заговорила. При этом она начала расчесывать черные кудри Элайзы Арнолд, за что я была ей признательна, поскольку это успокаивало и умиротворяло вампиршу. Да, всю ночь напролет Мама Венера чесала и чесала ей волосы, пока обе рассказывали мне повесть о пожаре. О преображающем пожаре.
Мама Венера, сидевшая напротив меня, застыла в недвижном безмолвии. О том, что она дышит, свидетельствовало только слабое колыхание вуали. Не в силах дольше терпеть темноту, я, не испрашивая разрешения, водрузила лампу на стол, прибавив в ней огня. Слабое мерцание озарило груду книг возле ее бронзового цоколя, но вся комната с уходящими ввысь книжными полками тонула во мраке. Округлый медальон лепнины из гипса и гажи в центре потолка высвечивался подобно луне. Темнота в библиотеке стала бы непроницаемой, если бы в окно не заглядывала настоящая, низко подвешенная луна. Ярко-оранжевая, с сернистым блеском. И я была благодарна ее безжизненному свету, сочившемуся сквозь высокие, волнисто-слюдяные окна. Оконное стекло из множества панелей в тонкой дорогой раме сотряслось при новом порыве ветра.
Со двора донесся шум деревьев и кустарников. Оконный переплет царапала беспокойная ветка; дом наполнился тихим стоном, похожим на детский плач. В стекло за моей спиной со скрежетом ударил дождь – будто великан швырнул в него горсть гравия; грузные капли попадали и на железную подставку для дров, и на кучу остывшей золы.
Медленно, медленно Мама Венера ухватилась исшрамленными руками за край стола. О, эти руки! Какой контраст они составляли изысканным инкрустациям столешницы. Сущие клешни, жесткие и негнущиеся, пальцы срослись один с другим кожными перепонками, кончики восьми пальцев обрублены, в целости сохранились только большие. Запястья худые, туго натянутая кожа бледная и толстая, как брезент. Между запястьями и широкими рукавами ее одеяния опять проступала чернота.
Мне вновь послышались загадочные слова Мамы Венеры; они словно эхом прокатились в тишине вслед за боем часов (ударов было восемь) – актриса близко… Мне подумалось, что, быть может, она заговорит вместо Элайзы Арнолд, одолжит умершей женщине свой обрушенный голос. Этого вполне хватало, чтобы лишиться покоя, но нет… куда хуже. Мама Венера выразилась ясно – Элайза Арнолд приближается сюда. Во плоти – да, во плоти, и никак не иначе.
По дому со свистом промчался вихрь. Картины в рамах и стенные украшения дробно застучали о панели и обои. Где-то треснуло оконное стекло и рассыпалось по полу мелкими брызгами. В очаге – тенью внутри тени – зола взвилась спиралью и закрутилась смерчем. Креповая накидка на каминной полке взбугрилась волнами и сорвалась бы с места, если бы ее не удерживали медные канделябры. Оконная рама как раз за моей спиной задребезжала – и так неистово, что я вжалась в стул, не сомневаясь, что меня вот-вот засыплет дождем осколков. Грохот не смолкал до тех пор, пока… пока я не обернулась к окну.
Самым страшным оказалось то, что там было пусто. Но рама по-прежнему грозила обрушиться внутрь, ветер по-прежнему хлестал в окно дождевыми струями.
– А ну, детка, встань… Давай, давай! – бубнила Мама Венера. – Давай подними раму, да побыстрее, если не хочешь нынче искупаться в стекле!
Но я уже поднялась со стула. И пятилась от окна все дальше (оно было таким высоким, что я могла бы спокойно ступить через него в сад, к цветникам), но Мама Венера повторила свое приказание. Окно все больше подавалось под напором ветра. Рама уже не могла устоять. Кое-где она начала трескаться. Тогда я, повинуясь команде, бросилась к окну, упала перед ним на колени и обеими руками высоко вздернула раму. Она поднялась, а я упала на ковер. Сквозь маску из пальцев, прижатых к лицу, я увидела, как с мощным дуновением сырого ветра в комнату…
Да, с потоком стужи в комнату медленно вплыла Офелия.
Она тихо проплыла надо мной – простертой на кроваво-красном ковре и дрожавшей, как осина на склоне холма. Все мое тело сжалось, соски отвердели как лед, мошонка подобралась. По библиотеке распространился холод – ужасный холод. Он мог бы наполнить и весь дом, а вслед ему, вслед вошедшей втянуло бы теплым ветром сезонные запахи, запахи садовых растений. Но нет – никакому аромату было не перебить исходившего от нее зловония.
С ее появлением ветер улегся. Прекратился и дождь. Водворилось могильное молчание.
Поначалу она показалась мне высокой – примерно с меня, но скоро я поняла свою ошибку: земли она не касалась, и потому рост ее нельзя было определить даже приблизительно. Она парила в воздухе, словно бы опираясь хрупким локотком о каминную полку. Лампа ярко разгорелась, алый язык внутри стекла взметнулся пламенной жалобой. При этой вспышке я и сумела ее разглядеть.
Стыдливости – как все мертвецы – она чуралась.
Нагая – да, нагая. Мой взгляд скользнул к темному пятну внизу ее живота. Волосы там были необычайно густые и длинные, сходные по цвету с черной как смоль массой, стекавшей с плеч к бедрам. Твердые литые груди, казалось, обладали тяжестью, которой лишена была вся фигура, и цветом. Карминные кончики, напоминавшие наперстки, окаймлялись розовыми кружками. И так же светились жизнью ее темные переливчатые глаза под выразительными бровями, которые она изогнула аркой, когда наконец удостоила нас вниманием.
…И да, о да! Эти жуткие руки. Едва я только их увидела, меня затошнило – пришлось сглотнуть подступивший к горлу комок рвоты. Просто от их вида? Или же и от смрада, который они источали? Так или иначе, меня чуть не вывернуло наизнанку. Ноги? Точь-в-точь что и руки, лучше воздержусь от описания. При одном воспоминании мне делается плохо.
Скажу другое: если бы не руки и ноги, она была бы воплощением красоты – вопреки состоянию смерти, в каком находилась. Возможно, бросала ей вызов. Она все еще сохраняла очарование, сделавшее Элайзу Арнолд кумиром сцены – ей и в самом деле поклонялись. Красота ее подверглась изменениям, это так. Кожа выглядела бескровно-серой, тело сделалось, вероятно, гораздо более угловатым, чем оно было при жизни, кости скелета выпирали наружу, будто под саваном. Особенно это было заметно вокруг шеи – во впадинах между ними залегли глубокие тени. Кости груди я бы сравнила с подпорками в террасированном дворе. Ребра? Вообразите, если сможете, обручи без бочки. Вместо живота – вогнутость. Квадратный таз стал совершенно плоским. Увядшие бедра ссохлись, и под знаком ее пола образовался просвет с добрую ладонь. На коленях и лодыжках узлами выпятились суставы.
Ее лицо? Оно, хотя и покрытое мертвенной бледностью, сохраняло красоту, которую портили только глубоко запавшие щеки и провалившиеся глазницы. Над острыми скулами горели карие глаза. Нос был слегка курносым. Губы, четко очерченные, розовели подобно соскам и, мнилось, шептали о жизни. Рот – подвижный, игривый – выдавал ее сущность. В особенности, к несчастью, когда она его раскрывала для того, чтобы заговорить. На месте десен оставалось лишь костяное основание, из которого торчали зубы цвета позеленевшего сливочного масла с черными корнями. Изо рта вырывалось не дыхание, но отвратительнейшее, мерзейшее, убийственнейшее зловоние, какое только можно было себе представить. Собственно, этот смрадный дух источало любое ее отверстие. Проще говоря, вся она гнила и разлагалась.
И все же ничто в облике покойной Элайзы Арнолд не шло в сравнение с ее ногами и руками.
Я заметила, что центр тяжести у нее был смещен назад, и тело, если только оно хоть что-то весило, опиралось на пятки; из-за долгого обитания в земле ее ногти превратились в отвердевшие завитки. Вдвое скрученные под подошвами, они насквозь… проросли через ее стопы и торчали, будто весенние побеги, из плоти ножек, когда-то изящно попиравших сцену. Ногти являли теперь собой отвратительные жгуты – нечистые, заостренные, потрескавшиеся, сплошь покрытые желтизной.
Ее руки я увидела вблизи, когда она, собираясь заговорить, провела ими по каминной доске и шагнула к столу, всколыхнув в библиотеке волну холода. И вновь зола взвилась смерчем. И вновь жалобно затрепетал огонь в лампе.
Она устремила глаза на меня. Я выдержала ее взгляд до тех пор, пока она – не то кивком, не то подобием улыбки (более точного слова мне не подыскать) – не отправила меня на прежнее место за столом. Оттуда я видела, как Элайза Арнолд возложила руки на сникшие плечи Мамы Венеры. О, как же искорежены были эти руки! Словно спеленатые ноги китаянки, пальцы были плотно прижаты к ладоням и, пронзив их насквозь в верхней части, высовывались наружу возле запястья. Такие руки, конечно же, ни на что не годились. Кулаки, стиснутые навек. Если Элайзе Арнолд приходилось ими пользоваться, то как перевернутыми клешнями. Она проводила по поверхности неровной тыльной стороной ладони и цеплялась за нее вылезшими ногтями. Именно так она и поступила сейчас, дергая тюлевую вуаль Мамы Венеры.
– Скажи мне, где они?
Она обратилась к Маме Венере, и я испытала при этом неимоверное облегчение. Говорить с кем-либо мне было не под силу – с трупом тем более.
Вопрос повторился. Элайза Арнолд спрашивала о своих детях, это я поняла.
– Расскажи мне о них! – потребовала она пронзительно высоким девическим голосом.
В ее произношении слышался ее родной английский акцент, но дыхание ее разило смрадом преисподней.
Мама Венера неподвижно сидела перед актрисой, а та продолжала зазубренными ногтями царапать ее вуаль. Раз-другой она попыталась шлепком отделаться от назойливых приставаний, но то ли промахивалась (от ее черепашьих движений нетрудно было увернуться), то ли ее собственные искалеченные руки никак не могли воздействовать на руки призрака – сказать в точности не могу.
– Хочешь повежливей, раба? – жеманно протянула Элайза. – Ну ладно, так и быть, пожалуйста. Пожалуйста, будь добра, расскажи мне о моих детях.
О, какая же угроза слышалась в этой напускной учтивости…
– Твоим деткам ничуть не хуже, чем когда ты в тот раз приходила, и кому о том не знать, как тебе, раз ты за ними следишь.
– Не хуже, говоришь? – Теперь актриса вознамерилась поднять вуаль невольницы, ухватив ее клешней, в чем, несомненно, преуспела бы, поскольку Мама Венера не мешала ей, да и не могла бы воспрепятствовать. Глубоко возмущенная, Элайза Арнолд переспросила: – Не хуже? Но ведь тебе поручено сделать так, чтобы им стало лучше, разве нет?
Мама Венера, испустив тяжкий вздох, вновь попыталась сбросить с себя колючие кулаки призрака. Элайза Арнолд расхохоталась и озорно, и угрожающе: не то прыснула девчонка, не то проскрежетал вампир. Не чая спастись, Мама Венера покорилась, бессильно уронив окостеневшие руки. Обрубками пальцев она нащупала пластик конопли, сунула его в рот и принялась сосать в поисках утешения. Элайза Арнолд, передумав, отпустила вуаль. Ближе наклонившись к Маме Венере, она утрированно сценическим шепотом задала ей вопрос – так, чтобы я тоже могла его услышать:
– Это та самая ведьма, о которой мы говорили, так?
Мама Венера кивнула.
Элайза Арнолд дернула костлявым плечом и похлопала длинными слипшимися ресницами:
– Верно, ведьма, что у тебя там, là-bas[35], и кошка, и мышка вместе? – Взмахом своей чудовищной руки она показала на мой пояс… нет, ниже. – Вот это точно по-французски. А ну-ка давай показывай!
Мама Венера за меня вступилась, но что именно она сказала, не помню. Тут Элайза Арнолд взорвалась от негодования и вместе с потоком гневных слов выплеснула на черное плечо Мамы клейкую ало-серую струю, заблестевшую в свете лампы:
– Тогда пускай занавес поднимется!
Запустив руки под вуаль, она резким, мгновенным жестом высоко ее взметнула, продемонстрировать нечто за ней скрытое – о нет, женщину, описать которую мне будет стоить великого труда.
Скажу для начала, что я рухнула на пол. Стул подо мной зашатался, и я повалилась с ним. Стул я вернула на место и снова на него уселась, хотя и подвинула его поближе к окну. Дыхание у меня перехватило. Кровь застыла в жилах. Из глаз текли слезы – еще обильней по мере того, как испуг вытесняла жалость.
Мама Венера сидела теперь напротив меня в одиночестве. (Элайза Арнолд уступила ей сцену и, хихикая, удалилась в тень.) Я не отрывала от Мамы Венеры глаз, благодаря небо за скудость освещения: видеть это лицо не в полумраке было бы выше моих сил.
Что это… Как такое может быть…
Ужас! Нечто немыслимое, противное природе.
Смутно различила я ее левый и единственный глаз; он наполнялся влагой. Правая сторона лица была безглазой, да, – точнее, глазной холмик тонул под непомерно огромным багровым наростом, испещренным кровавыми, до черноты, прожилками. Откуда он взялся, из чего состоял? Что могло так плотно внедриться в живую плоть? Что напластовалось огнем на половину лица – выжгло ухо (выглядывал только крошечный, похожий на завиток раковины краешек), ослепило глаз и туго растянуло распухшие губы, превратив их в хищный оскал разъяренного зверя?
Левая сторона лица… погодите… Левую сторону ее лица занимали темный, лишенный век и выражения глаз, неповрежденный нос и угол рта. С безволосой половины черепа свисала покрытая шрамами пелена из ткани и кожи – вуаль под вуалью. Изгибы и складки, изъязвленные мокрыми, гноившимися ранками, прятали нижнюю челюсть. Стянутая в сборки возле шеи, кожа выглядела менее гладкой, и по ней можно было догадаться о случившемся. Какая-то настоящая ткань – видимо, алого цвета – спаялась с живой плотью, все еще сохранявшей ее текстуру, ворс и переплетение нитей. Не бархат ли?
Стыдно признаться, но я отвернулась. Отвернулась от ее лица. От лица Мамы Венеры.
– Мне жаль, – услышала я ее голос.
Из моих глаз снова брызнули жаркие слезы. Превозмогая себя, я подняла глаза на женщину, опаленную огнем. Какие же страдания сверх всяких сил человеческих она претерпела! И терпит до сих пор.
Открыв рот, я замерла. Любые слова были оскорбительны, любые извинения – нелепы.
– Мне жаль показываться тебе такой, – проговорила Мама Венера, и я воочию увидела, что сковывало ее речь: она едва могла разлепить губы, напоминавшие пожухлые розы, – морщинистые, обугленные, задубевшие, в волдырях и трещинах. Ее поврежденный язык также с трудом ворочался во рту.
Элайза Арнолд проворно шагнула из тени на свет, словно по реплике партнера.
– Voilà![36] – воскликнула она, взмахнув рукой, но опустилась в кресло неуклюже, зацепила бедром о край стола.
Кожа натянулась и собралась в сборки, однако она, похоже, этого не заметила. (Уместнее, по-моему, было бы заметить, что кожа надорвалась.) Из ранки вытекла коричневатая жидкость, будто сок из надреза на дереве.
Ничего не замечая, Элайза Арнолд обратилась к Маме Венере:
– Ты их принесла? Скажи, что да, пожалуйста. Или я прокляну…
– Ш-ш! Здесь они. У камина.
По указанию призрака я достала требуемые предметы – две веслообразные скребницы, более пригодные для конюха, нежели для камеристки. С помощью пряжек и кожаных ремней прикрепила их к рукам Мамы Венеры, похожим на ожившую золу, и, выполнив поручение, вернулась на место.
Обнаженная Элайза Арнолд взобралась на стол и – диковиннейшей из одалисок – улеглась на нем так, что ее спутанная темнокудрая грива оказалась на коленях у Мамы Венеры. Потом она отпихнула ногой нагроможденные мной книги (хотя прикоснулась ли к ним – заметить было непросто). Они посыпались на пол вперемешку с мелкими лоскутками, которые я сначала приняла за клочки бумаги, вылетевшие из томов, однако упали они не бесшумно, и это были ороговевшие частички ногтей с пальцев ноги Элайзы.
Простертая ничком актриса перевернулась на спину и, поерзав, чтобы устроиться поудобнее, легла ко мне лицом. Ноги, покрытые омерзительной чешуей, очутились совсем близко от меня. Моим глазам предстало ее межножье с пучком волос, не прятавшим коралловые губы. Гадостно спелые, как…
Mon Dieu![37] Из тайника ее пола выполз белый, откормленный смертью червяк, разбухший, будто палец, пораженный подагрой.
Содержимое моего желудка выплеснулось на подоконник. Пока мир теней вращался вокруг своей оси, я, в полном расстройстве чувств, не в силах была шевельнуться.
– Расскажем этой ведьме то, что нужно, – произнесла Элайза Арнолд, очевидно польщенная моей дурнотой, как комплиментом. Театральным жестом она велела Маме Венере приступить к делу: – Моли – хоть и на негритянском говоре – о своем спасении.
От испуга или по привычке слушаться Мама Венера заговорила. При этом она начала расчесывать черные кудри Элайзы Арнолд, за что я была ей признательна, поскольку это успокаивало и умиротворяло вампиршу. Да, всю ночь напролет Мама Венера чесала и чесала ей волосы, пока обе рассказывали мне повесть о пожаре. О преображающем пожаре.
10
Город жалости
Прибавь дров, разведи огонь, вывари мясо; пусть все сгустится и кости перегорят. И когда котел будет пуст, поставь его на уголья, чтобы он разгорелся, и чтобы медь его раскалилась, и расплавилась в нем нечистота его, и вся накипь его исчезла.
Книга пророка Иезекииля, 24:10–11
– Могли бы смекнуть, что он близок, – проговорила Мама Венера.
Я сидела далеко от стола, мой стул стоял над низким запачканным подоконником распахнутого окна – две ножки в комнате, две на земле. Ничего не стоило соскользнуть с кресла в сад, подальше от библиотеки Ван Эйна, но мешало одно: я уже знала, что мертвецы бегства не одобряют.
– Да-да, – продолжала Мама Венера. Когда она говорила, ее туго натянутая кожа вибрировала, будто кожа на барабане. – Всю ту осень были знаки, да и зима завернула лютая. Комета уже появилась, а дней за десять до пожара земля затряслась ночью, перебудила народ… Какой это был год?
– Тысяча восемьсот одиннадцатый, идиотка, – отозвалась актриса. – На следующий день после Рождества. Спустя двадцать два дня после того, как я умерла. И похоронили меня в могиле без надгробного камня, в темном и заброшенном углу кладбища Святого Иоанна.
Произнесла она это развязно, но со злостью.
1811, верно. За пятнадцать лет до моего прибытия. Англичане грозили восточному побережью, и десять тысяч жителей города ожидали призыва на войну. Элайзе Арнолд Хопкинс По – брошенной в нужде, умирающей – ничего не оставалось, как только воззвать к филантропическим стрункам добрых людей – «о, добрых, очень добрых жителей Ричмонда», – надо было позаботиться о детях.
Пятилетний Генри находился на попечении дедушки со стороны отца в Балтиморе. Генерал По, в былые времена славы, водил дружбу не с кем-нибудь, а с самим великим Лафайетом. Щедрость, снискавшая ему amitie[38] Лафайета, была главной чертой в характере генерала. Он и в самом деле растратил все свое состояние и потому не смог взять опеку над братом и сестрой Генри – Эдгаром и Розали. Летом 1810 года им пришлось отправиться с матерью в Ричмонд к началу театрального сезона, ибо Элайза По была ярчайшей звездой в созвездии, известном как «актеры мосье Пласида». Предполагалось, что она будет выступать в амплуа инженю еще много лет. Говорили, будто она способна – нет, куда более чем способна – исполнять репертуар, состоявший из двухсот ролей, но особенно она блистала в спектаклях по пьесам Барда: Корделия, Офелия, Джульетта, Миранда и так далее.
Ставшая невестой в пятнадцать, а через три года вдовой, Элайза Арнолд потянулась к собрату по профессии – Дэвиду По. Вместе они объездили с гастролями привычный театральный маршрут – от Бостона к югу до Саванны, – однако талант Элайзы настолько превосходил актерские способности мужа, что он привык к безвестности, находя утешение в пьянстве. Очень быстро он сошел сначала со сцены, а потом исчез из жизни супруги и детей. Но Элайза не сдалась и с труппой «Пласид и компания» прибыла в Ричмонд, где ей спустя два года предстояло скончаться от туберкулеза. В некрологах писали, что сцена лишилась лучшего своего украшения. А Эдгар и Розали (мальчику не исполнилось и трех, девочка еще не научилась ходить) лишились последней родительской опоры.
На первых порах детей взяли в дом мистера и миссис Льюк Эшеров – друзей и покровителей Элайзы, но сами Эшеры, тоже актеры, постоянно находились в разъездах и отнюдь не были идеальными воспитателями. Оттуда – когда после смерти их матери прошло всего несколько недель – брата и сестру отправили порознь в дома Джона Аллана и Уильяма Макензи, людей состоятельных, чьи жены как бы выиграли детей в качестве приза в некоей церковной лотерее. Отныне дети должны были проживать под их крышей наглядным и безупречным доказательством высокой нравственности, бескорыстия и щедрости опекунов.
Элайза Арнолд резко села, оставив длинные пряди черных волос в руках Мамы Венеры. Это, впрочем, явно не причинило трупу ни малейшей боли.
– Мне было… – начала она, но, запнувшись, поправила себя: – Мне сейчас двадцать четыре года. И я была знаменита – хорошо известна, хотя и не свободна.
– Откуда тебе, дамочка, знать о несвободе, лучше помолчи об этом.
– Скажу яснее. Средств для независимой жизни у меня было недостаточно, и, хотя возможностей обеспечить себя хватало, ни с кем в союзе я не состояла, когда… когда начала умирать. – Она состроила трагическую гримасу и притворно зарыдала. Но в следующей ее фразе прозвучала неподдельная печаль: – Умирая, я оставляла сиротами двух мальчиков…