По первости я решила, что она померла. Где уж иначе? И наладилась снова обратно, пока сцена не обвалилась. Потом присмотрелась – гляжу, а она шевелится. Может, думаю, пламя к ее платью подобралось, но нет – не так. И впрямь шевелится – чудно эдак, но шевелится. Подползла поближе, как смогла. Вглядываюсь через огонь ей в лицо, а лица у нее больше нет. Жаром отовсюду так и пышет и печет ее как в духовке, уши съеживаются, а потом бриллиантовые серьги с них падают. Модный гребень в ее взбитых волосах – их тоже больше нет – вплавился ей в макушку, и раздувшаяся кожа блестит, словно жиром намазанная. Нос превратился в свинячий пятачок. Губы разбухли вдвое обычного и напружились, а зубы оскалены в улыбке, будто от удовольствия. Я-то понимаю, это не так, она уже покойница! Но все еще шевелится! Ноги у нее сгибаются и поджимаются коленями к груди. А потом, когда пламя поджарило мышцы, руки тоже сводит вместе – как будто она собралась боксировать!
   Чудно это было – ох как чудно! Делает обеими руками выпады, будто на ринге, а сама уже померла. И мне никак поближе к ней не подобраться, разве что на сцену нужно влезть, да только зря все это, потому как сцена с треском и грохотом рушится. Ба-бах!
   Стою, озираюсь вокруг. Дыма нет, но пекло, пекло такое, будто ты на задней стороне солнца. Кличу Мейсона. Пытаюсь скорее его окликнуть; воздух такой раскаленный, что не продохнуть. Нельзя его глотнуть – обожжет все внутри. Не вижу ничего – будто шило в глазах. И в голове мешается, одна только мысль – вот-вот умру, прямо сейчас.
   И тут… тут вдруг она. Голышом, тело белеет сквозь волны жара, черные волосы змеятся по воздуху. Усмехается, точно супруга Сатаны – явилась звать его к ужину. (Собственное описание Элайза Арнолд сочла особенно выразительном.) И тычет на меня сверху пальцем. Мне и вздуматься не могло, что она неживая, у смерти еще не было времени отрастить ей когти, точь-в-точь как у дракона… Да-да, она тут как тут, преспокойнехонька как ни в чем не бывало, словно ни для чего другого вышла, как только раскланяться.
   Что я делаю? Иду к ней. Почему – не знаю, просто иду. Я ее знаю. Она та актриса, о которой все толковали: вот, мол, как грустно, что оставляет двоих сирот. Умирает? Ох, да. Мне и невдомек, что вижу сквозь пламя покойницу. Но я ничуть не испугалась. Ничуть. Вокруг меня все трещит и хрустит, а я иду к ней и думаю: вот она, смерть. Если бы не боль – а уж как было, детка, больно, – то совсем не страшно, смерть – это же так просто.
   Но я, конечно, не была мертвой. Она была, а я нет.
   При этих словах я почувствовала облегчение.
   – Так, значит, вы… вы не мертвая?
   Самой мне было не разобраться: один передо мной призрак или два?
   – Нет, – ответила Мама Венера, – я не мертвая. Но ближе к ним любого из живых.
   Рассказывать ей осталось немного.
   Вокруг бушевал ливень из огня, щепок и плоти. Зловонный запах паленого мяса выворачивал внутренности наружу, кровь бурлила у нее в сожженном горле. И все же Мама Венера шагнула навстречу актрисе, которая парила в воздухе, да иначе и быть не могло, поскольку сцена исчезла.
   Внезапно горящие боковые драпировки из алого бархата сорвались с крючьев и мгновенно окутали Маму Венеру. Они бились вокруг нее кровавыми крыльями. Последнее, что она помнит, это то, как ее обволокло пламенем. И еще помнит голос. Голос, возвестивший о спасении.

12
Рабыня за пенни

   После пожара были проданы две рабыни – Мать Венера пошла за пенни, а Плезантс купили с четырьмя уцелевшими детьми.
   – А Мейсон? – спросила я.
   Черная вуаль медленно качнулась в одну сторону, потом в другую. Нет.
   Так я поняла, что Мейсон не выбрался из огня.
   – А что же?.. Как вам?..
   Я запнулась, не докончив вопроса, как же все-таки Маме Венере удалось выжить.
   – Что да как, сама не знаю. Лучше скажу, что нашли меня не сразу – стены уже давно обрушились, а я лежала возле груды горячих кирпичей. Поначалу, видно, приняли меня за мертвую. Вся моя одежда сгорела, а пылавшая ткань окутала меня будто в пеленку, сшитую из крови. Меня, наверно, оставили лежать на месте, а занялись белыми – из тех, кто выжил. Мертвые чернокожие не в счет и до умирающих чернокожих дела мало, раз уж есть мертвые белые, а если умирающие белые, то и подавно, верно?
   Тут, помнится, я прямо обратилась к Элайзе Арнолд:
   – Это вы вынесли ее с пепелища?
   Мне не терпелось дознаться. Понимая это, Элайза с наслаждением тянула паузу.
   – Сдается мне, она немногим больше меня помнит, что тогда было да как, – вмешалась Мама Венера. – Только не желает признаться.
   Услышав это, Элайза Арнолд, словно по сигналу, отвернулась от нас со скучающим видом и принялась корявыми тыльными сторонами ладоней вычесывать из волос остатки листьев и сучков. Очень скоро ее руки запутались во всклокоченной шевелюре, и Мама Венера поднялась с места прийти ей на помощь.
   – О чем мы толковали, если толковали, не знаю, – сообщила Мама Венера. – Но почему-то я догадалась, чего она от меня хочет взамен, верно? Когда очнулась в корчах от боли, вышло, что я уже пообещала приглядывать за детишками этого алого ангела. – Она рассмеялась. – Ну и ну! Очнулась, ни жива ни мертва, и вообразила, будто ангел сошел с неба меня спасти. Ангел, тоже мне. Тьфу.
 
   Мама Венера долго той ночью распространялась о дубильных ваннах – медных бочках, наполненных крепким чайным настоем, в которые ее погружали. Кроме примочек и самых бережных перевязок, других средств не находилось. Или же о других не знала Фанни, взявшаяся ухаживать за своей подругой.
   – Так это Фанни… Фанни вас купила?
   – Нет, детка. Фанни была не свободней меня. И не могла бы меня купить, даже за пенни. – Она с трудом подняла руки и попыталась ими взмахнуть, указывая на особняк и, намеком, на его владельца. – Вот этот самый голландец меня и купил, когда я еще и не знала, что меня на продажу выставили. И вот когда я, сонная, мокла в своей бочке – ох, детка, словом не описать, какая жуткая была эта боль… – мокла, тряслась от дрожи и дивилась путям Господним, приходит к Фанни один белый человек. Да ты его знаешь, пускай только по имени.
   – Я? Нет, я никого не знаю.
   – Ну да, рассказывай. Это ражий, рыжеволосый крепыш Джон Аллан – острый, будто только что отточенный нож. Тогда он не очень-то процветал, пока еще деньги на него не свалились. Угу. И молодой Джон Аллан выследил меня ради дядюшки – Голт его звали, – который торговал рабами исподтишка, с задней двери своего магазина. Явился он известить Фанни, что вместе с богатым дядюшкой занят распродажей всего имущества Старков. Мол, все они на том свете и никого из родичей нет – заявить права на наследство. И вот этот Аллан говорит Фанни: делай, что тебе велят, поскольку ты «укрываешь беглянку» и всякое такое. Укрывает беглянку, слыхали? Будто я краденая лошадь. Это я-то! Ведь мне и глаза было не приоткрыть – поглядеть, что там на небе – солнце или луна. «Кого я укрываю?» – спрашивает Фанни. Я, конечно, все это слышу, лежа в бочке за ширмой у очага. «Мать Венера Старк, – называет Джон Аллан имя, которое сроду моим не было, – была продана некоему (тут я слышу, как он шуршит бумагами)… некоему Джейкобу Ван Эйну». А потом вдруг просит Фанни поставить подпись. С какой стати? Не знаю. А Фанни хоть и неграмотная совсем, но ставит значок там, где указал этот рыжий шотландец. Хитрость это или нет – но что ей оставалось делать?
   – Рабыня за пенни, – хохотнула Элайза Арнолд.
   – За пенни, так-то оно так, и сделку совершил тот самый мастер Аллан, у которого теперь твой сыночек Эдгар, угу. Хотела бы я знать, чего он еще в этом доме натерпится?
   Актриса не нашлась с ответной репликой.
   – И вот я здесь сижу, здесь живу. В этом большом доме, где хозяин – человек, который заплатил пенни, чтобы меня укрыть и дать покой.
   – Потому он вас и купил?
   – Может статься, наверное не скажу, толком мы ни разу с ним и словом не перемолвились. Но притвориться, будто он в услужение меня взял, ему бы не удалось. Стоит только на меня разок глянуть – непригодна я ни для какой работы. Днем с постели лучше и не подниматься, бедная моя кожа солнца не выносит, и свет глаза режет. Я и с нуждами своими без Фанни никак бы не справилась. А уж она-то мне помогала как могла.
   – А Плезантс тоже? – спросила я.
   – Плезантс? Нет, детка. Ни разу не заходила. Да ее хозяин не отпускал, держал в ежовых рукавицах. Не вырваться, даже если бы и захотела.
   – Не очень-то и хотела, – добавила Элайза Арнолд.
   – Ну уж нет, – возразила Мама Венера и продолжала: – Голландец держал меня в укромном холодном подвале, будто корнеплод. В темноте, как он и надеялся, я усохла и сморщилась и ни о чем никому не проговорилась. Но вместе под одной крышей мы с этим голландцем и месяца не прожили – и с сердцем, и с головой у него сделалось неладно, винтики завертелись не в ту сторону.
   – Ого, – вставила Элайза, – зато ему самому вдоволь пришлось повертеться. Я уж об этом позаботилась.
   – Ей бы только бахвалиться. Не знаю, что она там с ним сотворила, если вообще смогла. И знать не желаю, угу. Думаю, совесть его замучила, разъела душу… как могильная плесень.
   – Хмм! – Это сравнение покойница явно не одобрила.
   – И совесть толкнула его на доброе дело. Человек он был неплохой, нет, но поступил низко – заставил меня и Мейсона вернуться в огонь, угу. Не скажу, что он должен был пойти сам – каждый должен сперва свои раны зализывать, верно? – и все ж не надо было ему меня заставлять. Но теперь об этом волноваться незачем. Что случилось, то случилось, я недолго здесь пробыла. А голландец вдруг взял и снялся с места – подался в другие края, а все это (Мама Венера повторила свой жест)… Все это оставил после себя и по закону прописал, чтоб я могла спокойно тут жить. Никто меня не сгонит, сколько ни проживу.
   – И взамен вы сохранили тайну Ван Эйна? – спросила я. – О том, к чему он принудил вас с Мейсоном?
   – Сохранила тайну? Может, и так, да только потому, что никто ни разу меня не спросил. Тайну? Вот еще. Мне что за дело, какой там у белого камень на душе? Тьфу.
   – Не думай, будто он подарил ей этот дом по доброте душевной, – вставила актриса. – Mais non![42] Совершил сделку, и притом выгодную: успокоил совесть и обеспечил молчание единственного оставшегося в живых свидетеля своей трусости. Ловко вывернулся, ничего не скажешь… Старина Ван Эйн, конечно же, рассчитывал, что его поджаренная рабыня скоро умрет. И уж, вне всякого сомнения, полагал, что мозгами еще попользуется. Увы, – Элайза вздохнула, – не произошло ни того ни другого.
   Тут она, хотя никто ее об этом не просил, произнесла целый монолог о совести:
   – Совесть – ммм… пожалуй. Совесть мучила Ван Эйна сильней, чем других, через эту дверцу я и проникла к нему в душу, но позволь доложить тебе, ведьма, что обыкновенное чувство раскаяния охватило весь город. Угрызения совести что кресло-качалка – вроде как двигаешься и подталкивает оно тебя вперед, а с места никуда.
   Элайза Арнолд описала, как жители Ричмонда, пока руины на Академи-сквер все еще продолжали дымиться, подвергли себя наказанию – «чисто пуританский порыв», уточнила она. Еще не всех мертвых опознали, не весь пепел просеяли, но всякая деловая деятельность в городе прекратилась. Постановили закрыть все танцевальные залы и прочие места для развлечений на четыре месяца, в противном случае налагался апокалиптический штраф в 6 долларов и 66 центов за каждый час веселья.
   Когда выяснилось, что опознать все трупы не представляется возможным, решили похоронить их в общей могиле. Требовался и поминальный монумент.
   – И что, кроме воздвигнутой церкви, – вопросила Элайза Арнолд, – могло бы освятить это место, искупив тем самым грех развратного сценического действа? Разве театр – не биржа блудниц? А кто такие, вообще говоря, актеры – кто они? Распутные, безнравственные типы!
   Из-под вуали Мамы Венеры послышалось сдавленное хихиканье, но я разобрала и слова:
   – Вообще говоря, да, угу.
   Элайза подплыла ближе к очагу, отчего зола взвилась, закрутилась столбиком и осела на коврик, запачкав золотые кисточки по его краям.
   – «Божья кара» – вот как они это назвади. Проповедники на каждом углу возвещали, что пожар не что иное, как небесное возмездие городу, погрязшему в мирской суете. Ха! Ричмонд? Погряз в мирской суете? Но не важно. Посещение театра было сочтено грехом и преступлением. А мы, его насельники, – шутами, блудницами и шлюхами.
   – И безбожниками, – вставила Мама Венера. – Не забывай об этом, угу.
   Элайза продолжала декламацию:
   – «Преступный по природе и злокозненный по воздействию» – вот что такое театр! Какой идиотизм! В итоге пришли вот к чему: «Да будет прибежище греха и разврата посвящено восхвалению и почитанию всемогущего Отца Вседержителя! Да воздвигнется на пепелище храм Божий!»
   Яростный порыв ветра раскрыл книги, которые Элайза Арнолд спихнула на пол, и быстро перелистал страницы. Масляная лампа зачадила и погасла. Оконные стекла задребезжали. В дымоходе засвистел сырой ветер. Плеск дождика во дворе аккомпанировал дальнейшим излияниям ходячего трупа:
   – Построить церковь постановили Джон Маршалл и иже с ним – grandes[43] этого жалкого городишки. А под ней, у главного входа, поместили громадный ящик из красного дерева, куда сгребли весь пепел. Теперь все мертвецы покоятся, – тут Элайза показала своей вывернутой клешней на окно по направлению к той самой (я это поняла) церкви, в которой я сегодня была, – под церковью Поминовения, где хорохорятся епископальные пастыри. Мерзость одна, вот что!
   К ее мнению я готова была присоединиться, однако Элайза имела в виду, конечно же, не только архитектуру здания, наделенного множеством углов, дабы уязвить Пифагора. Но я не сказала ни слова, выжидая, пока актриса выдаст концовку:
   – И вот так театр стали считать гнездовьем Сатаны, и так церковь опечатала место, где процветало театральное искусство. Ни единого спектакля за целых восемь лет.
   – Бедняжка, тебе и некуда стало являться, что иль кого посещать – разве что сына своего. А мне это по нраву. Обхохочешься!
   – А ты, прислужница, смотрю, расхрабрилась! Не рассказать ли мне о том, какой еще большей развалиной ты когда-то была… не поведать ли этой ведьме, кто дрожал и трясся, кто обмочился и обмарался, когда я в следующий раз явилась? Рассказать?
   Актриса вихрем пронеслась по библиотеке и взгромоздилась на изогнутую спинку дивана. Когтями вцепилась в подушечку, набитую конским волосом, а пятки вдавила в обивку. Верхнюю часть ступней она задрала кверху – и поберечь, и продемонстрировать вросшие в мякоть ногти. Колени она то сводила вместе, то разводила, вспомнив, в какое расстройство чувств ввергло меня зрелище ее паха с признаками пола.
   Наконец она заговорила:
   – Я долго ждала, прежде чем снова показаться.
   – А почему бы нет? У тебя, дамочка, целая вечность в запасе, угу.
   – Я ждала и все гадала, не сделала ли опрометчивый выбор, опасалась, что придется побороться с ее религиозными сантиментами. – Актриса кивнула на Маму Венеру. – Она меня и слушать бы не стала, если бы приняла за посланницу дьявола. Точнее, гадала, какую практическую службу она сослужит в качестве суррогата. Наверное, я не слишком проворно выволокла ее из пламени – и она, такая обгоревшая…
   – Так это вы вызволили ее из театра?
   При жизни Элайза Арнолд, по-видимому, не раз имела дело и с худшими надоедалами.
   – О вызволении нет и речи, – осадила она меня ледяным тоном. – Я говорю сейчас о спасении и, если мне предоставят такую возможность, продолжу.
   Я согласно кивнула, и продолжение действительно последовало:
   – Мне пришлось навестить Ван Эйна всего лишь дважды – ну, может быть, трижды, прежде чем я заставила его балансировать на краю пропасти. Да-да, подстрелить этого стреляного голландского воробья оказалось проще простого. Меня и вправду осенило вдохновение, когда я решила сыграть гостью из преисподней, в полусне явившуюся к супругу клеймить и проклинать его за трусость. В итоге он принял на себя позор всего города, а в соединении со своим собственным… одним словом, он совсем спекся. Я заслала его на берега Чесапика, и там он еще долго подзадержится – во всяком случае, через этот порог ему не переступить. Отправиться-то он отправился, но не раньше, чем я – в мертвенном обличье не столь благостно усопшей Сьюз Ван Эйн – велела ему «устроить жизнь добросердечной негритянки, которая пыталась вывести меня из ада». – В голосе Элайзы зазвучали какие-то подозрительные нотки. – И вот таким образом Мама Венера водворилась под этим кровом, где ей предстоит прожить долгие, долгие годы. А как меня за это отблагодарили? Да никак, прямо скажу. Но ничего…
   – Тьфу! – плюнула Мама Венера. – Годится ли лишить человека и разума, и собственного дома, коль скоро мне и любая лачуга у реки подошла бы ничуть не хуже?
   – Неблагодарная тварь!
   Перепалка продолжалась еще долго, пока обе не выдохлись до конца, и тогда заключенное перемирие позволило спорщицам по очереди довести историю до конца.
 
   Прошли годы, прежде чем Элайза Арнолд вернулась.
   – Огонь дал мне умение предвидеть, а я никак не могла к нему привыкнуть. Кто-то родится в сорочке ясновидящим, но со мной это иначе было. Я знала обо всем наперед, и только. Видела, что случится, до того, как оно случится? Но мало что случалось, ведь кто я была – труп трупом, только без гроба, угу. Вся жизнь была в ожидании ангела, которого я видела. И вот потом она явилась – ангел, как же. Нет, сначала пришла не она. Не она. Розали. Как-то я выглянула в окно и вижу во дворе какую-то козявку – разгуливает себе по-хозяйски, как будто у себя дома. Совсем еще малявка, это ведь уже давненько было, верно? Я ее подозвала, она вошла в дом – ни капельки не боялась. И я сразу к этой девчонке приросла. А она вскоре стала заскакивать все чаще и чаще, потому как Фанни, да ладно… Со мной Фанни до того ухайдакалась, что начала мне смерти желать. Не по злобе, нет. Скорей из жалости, и я ничуть ее не виню, потому как сама давным-давно того же себе желаю. А потом Фанни навсегда уехала, продали ее в Петербург. И что мне оставалось? Вставать кое-как, устраивать себе чайные ванны, шариться по двору, выискивать что-нибудь для похлебки? А тут Розали – душенька моя Розали, голубушка – стала приходить ко мне изо дня в день помогать, хотя сама была еще совсем соплячка. Девяти – ну, может, десяти годков.
   – Она приходила вместе с… вами? – Я обратилась к Элайзе Арнолд, но ответила Мама Венера, и довольно резко:
   – Нет, не с ней.
   – Но я эту девчонку посылала, – пояснила Элайза таким тоном, будто говорила о ком-то незнакомом, а не о дочери.
   – Вы… с ней говорили?
   – Говорила? Не совсем так.
   – Так ли, не так, – продолжала Мама Венера, – но девочка ко мне приходила, и я очень ей радовалась; я и помыслить не могла, что она Сатаной послана и что мне положено за ней приглядывать. И вот однажды я поняла, что скоро эта явится, угу. Началось все с жуткой ломоты в голове, какую и ведрами можжевелового чая не вылечить. Я поняла и то, что вовсе не ангел ко мне нагрянет – больно мрачные были предчувствия. По правде, ждать ее было куда страшней, чем воочию увидеть. Страшнее знать, что она придет, чем увидеть, что она уже пришла, верно?
   Я ответила, что мне это понятно: так оно было и на самом деле. И спросила Элайзу, почему она так долго медлила с возвращением.
   – Детка, – вмешалась Мама Венера, – ясно почему, и я объясню. На что я была ей нужна, потому как ее Эдгар снова был здесь, в Ричмонде, и жилось ему распрекрасно. А что до Розали, то…
   – Девчонка, – перебила Элайза, – торчала все время тут, в Ричмонде. Сначала тут был и Эдгар, но потом, потом, к великому сожалению, отплыл с Алланами в Англию обучаться там, пока шотландец безуспешно пытался основать филиал своего бизнеса. И я не видела моего возлюбленного, восхитительного, великолепного Эдгара целых пять лет! Но, Мама, разве Эдгар не возвратился сущим ангелом, изысканно утонченным?
   – Так-так, хозяйка… Коль вы говорите, значит, так оно и есть.
   – А Розали? – спросила я.
   – У Макензи она воспитывалась, да и посейчас, наверное, у них. – Элайза перевела затем разговор на Генри, который покинул Балтимор в раннем возрасте и пустился в странствия по миру, а где он теперь – ей неведомо. – Все, что мне известно о моем дорогом Генри, я почерпнула из его писем Эдгару, но пишет он в год только раз или два – таковы, во всяком случае, мои сведения.
   Мне стало тошно при мысли, что я сидела за тем самым письменным столом, который Элайза время от времени обшаривала. Я представила, как она – с ее никчемными руками – при помощи зубов разворачивает страницы, исписанные Генри, обдавая их своим мокрым гнилым дыханием. Алланам и в голову не могло прийти, что в их дом наведывается призрак.
 
   Фанни уехала. Мейсон был мертв.
   – А что с Плезантс? – спросила я.
   – Плезантс очень горевала о Мейсоне, – проговорила Мама Венера. – И стала меня винить. А я не могу ее осудить, ведь Мейсон – он один раз из огня выбрался, этого бы куда как хватило, если бы не я, ведь он за мной снова туда полез, и вот…
   – Но вас заставили пойти… – начала было я и осеклась.
   – Плезантс. Она потеряла любящего брата, а с ним лишилась и души, и красоты. Так, по крайней мере, ее хозяин решил. Ему сказали, что она от горя сделалась уродиной. И он захотел ее продать. Ох, как же она упрашивала изо всех сил позволить ей взять с собой сестер и братьев. И как же она потом желала, чтобы этого не было, потому как все они… Ох, невмоготу об этом говорить, даже и посейчас. Плезантс, – заключила Мама Венера, – была красавицей каких поискать, и никакой душевной хвори нипочем бы ее красоты не попортить… Не думай, что я о благословении толкую, детка, вовсе нет. Проклятие – вот что тут было. И оно все еще есть, поняла? У Плезантс и ее братьев и сестер родителей не было. Вернее, была мать, родившая пятерых детей от двух мужей, и кончила она жизнь тяжело. Черного она любила, да, а вот белого? Да нет, ничуть. Уж больно грубо с ней обходились.
   Мальчики – Мейсон и двое подростков – Юстис и Дженьюэри – были чернокожими, как их папаша, а у Плезантс и малышки проглядывала белая кровь. За них дали бы хорошую цену. Но Плезантс заявила, что себя порежет и сорвет распродажу, если ее братьев и сестер будут продавать отдельно. Так она и поступила. Их продали вместе, чохом. Мальчишек отправили работать в поле. А Плезантс и девчушка – ей еще далеко было до кровей, – они неплохо окупились, потому как купили их… для иных целей, поняла? Малышку взрастили в теплице – цветочек, чтобы в нужное время его сорвать.
   – Что верно, то верно, сорвали. – Элайза откинула голову назад с намерением расхохотаться и чуть не потеряла равновесие. Выпрямившись, она повернулась ко мне: – Все еще не догадываешься, как ее зовут? Неужто не ясно?
   Из-под черной вуали послышалось разъяснение:
   – Юстис и Дженьюэри, как я сказала, купили для работ в поле. А вот Плезантс и малышку Селию – для спальни. Спальни Огастина Бедлоу. Отца Толливера Бедлоу – человека, известного тебе как мистер Хант.

13
В поисках сна всхожу по лестнице

   Когда я покидала компанию, пробили часы – кажется, два раза.
   Мама Венера сказала мне, что наверху для меня готов ночлег. Провести ночь (наверняка бессонную – уснуть я вряд ли смогла бы) мне предстояло в комнате в юго-восточном углу второго этажа, окна которой выходили на задний двор и улицу около особняка Ван Эйна. Эту новость я восприняла с облегчением, перспектива вновь оказаться в подвале внушала мне ужас. Куда лучше, подумалось мне, взойти по лестнице в спальню, где давно никто не ночевал. Куда приятней спать одной, чем ютиться возле Провидицы в подвале. И когда Элайза Арнолд поднялась с места, чтобы меня проводить, постель рабыни показалась мне самым желанным местом.
   – Ступай, детка, ступай, – подбодрила меня Мама Венера, видя, что я мешкаю на пороге библиотеки. – Спи спокойно, пока не проснешься. – Она кивнула в сторону Элайзы, словно хотела заверить меня, что с ней я буду в безопасности и смело могу отправляться следом. – Завтра оно все и начнется. Я разорву эту цепь, какую вовек и ковать не следовало. Освобожу эту девочку, которую так долго мучил младший Бедлоу. Слишком поздно, наверно, для Плезантс, но сестру ее я могу спасти – и спасу. – Мама Венера, прежде чем забрать лампу, притушила огонек до слабого мерцания. – Мы должны все силы поднапрячь ради этого и без проволочки, поняла?.. А пока поспи. Иди давай.
   И она тяжело зашаркала в темный коридор, оставив меня наедине с Элайзой Арнолд.
 
   Мы взбирались по винтовой лестнице. Я старалась не дышать из-за обдававшего меня трупного зловония, которое неслось словно с ладьи Харона.