– Постой-ка, – вмешалась Мама Венера. – Ведь ты произвела на свет троих.
   – Да, и ее тоже, не спорю.
   – Вот-вот, и ее.
   – Она что дурная трава в поле.
   – У нее, как у тебя, тоже ведь сердце есть, – урезонила ее Мама Венера. – В целости и продолжает биться куда лучше, чем твое.
   Насчет Розали они еще долго пререкались. Стало ясно, что Элайза Арнолд неодинаково привязана к своим детям. Если коротко, то она сожалела о том, что непутевый Генри выпущен на волю, горячо обожала Эдгара и начисто отказывала в любви Розали.
   Рассказ возобновился:
   – Кто сгорел – всем известно.
   Безразличие в голосе Мамы Венеры плохо вязалось с ее рубцами от ожогов. Тем временем Элайза Арнолд приняла прежнюю позу – раскинулась на столе навзничь. Обрубками пальцев Мама Венера вычесывала из шевелюры покойницы листья и сучки, комки грязи и тому подобное. Клочья волос, которые застревали между белыми зубьями скребницы, она стряхивала на пол.
   – Пожалуй, что так, – заключила актриса.
   Ее лица я теперь не видела, но прочее, доступное обозрению, смущало. Я поднялась со стула и, обойдя стол кругом, встала возле книжных полок.
   – Да, в тот вечер театр был набит до отказа. Человек семьсот, наверное, набралось.
   Она проговорила это, пристально вглядываясь в потолок – с улыбкой, словно вспоминала о приятном сне.
   – Семьсот человек. И у каждого своя душа, и кто-то их любил горячо, и чьи-то сердца разбились, потому как ты…
   – Фи! – прервала актриса Маму Венеру. – Скажи мне, кто это тебя любил? Кто бы тебя оплакивал, если бы я дала тебе ускользнуть?
   – Дамочка, не толкуй о моей жизни… какая она была. Язычок у тебя резвый, но я знаю, что за тяжесть у тебя на душе, потяжелей наковальни. Я и сейчас ее углядываю.
   Волосы слетали со щетки ошметками наподобие конских хвостов.
   – Углядываешь ты… – передразнила Маму Венеру актриса. – С твоим чертовским зрением. Воображаешь, будто видишь все и вся… Смотри, Мама, твое зрение – это мой подарок, а я запросто могу и…
   – Давай-давай. Отбери его. Да это, дамочка, вовсе и не твой дар. Взаправду, нет. И кто сказал, что это ты его подарила?
   Мама Венера попыталась вернуть вуаль на место. Щетки на дрожавших руках ей мешали. Не успев подумать, я шагнула к ней. Подняла длинную вуаль и опустила на лицо. Чуть заметно, но Мама Венера от меня слегка отшатнулась – или не хотела, чтобы я до нее дотронулась, или же мое прикосновение причинило ей боль. Что до Элайзы Арнолд… жалость, похоже, была ей неведома, над немощью Мамы она попросту потешалась.
   Ее насмешки Маму Венеру еще пуще раззадорили:
   – Да и что это за дар? И не твой вовсе. Господь явил знамение, когда я была при смерти.
   Так кто же она, эта Мать Венера? Новый Енох, который был переселен, дабы увидеть жизнь после смерти? Или Даниил, снискавший благодать провидческого зрения? Кем бы она ни была, я засомневалась, что она ведьма.
   – Господь? Пускай так, коли тебе хочется, – благодушно отозвалась Элайза Арнолд, – но вы, люди, слишком многое приписываете этому вашему Господу. – Приподнявшись, она оперлась на острые локти, так что мне стало лучше ее видно, и призналась тоном, в котором в первый и последний раз слышалось что-то похожее на извинение: – Я преследовала лишь немногих женщин. Остальных рассчитывала только попугать. Откуда мне было знать, что целая орда их… испугается насовсем. – Она опять хихикнула, будто девчонка. – И откуда мне было знать, что театр так быстро охватит огнем и что всех унесет алым ветром?
 
   Погибли семьдесят два человека. О числе пострадавших история умалчивает.
   По утверждению Элайзы, зрительный зал в тот декабрьский вечер был полон до отказа. Для мосье Пласида и его труппы, пробывшей в Ричмонде весь сезон, это сулило немалую выгоду. В течение недели им предстояло разобрать декорации, упаковать реквизит и направиться домой в Чарлстон. Поскольку жителям Ричмонда спектакли пришлись по вкусу, было решено, что актеры должны покинуть город с гонораром, который гарантировал бы их возвращение. Горожане также выражали труппе соболезнование по поводу ухода их звезды, «вдовы» По: ей в ноябре было устроено два бенефиса, так как здоровье ее ухудшалось и конец приближался.
   Всеми обожаемая, а теперь сраженная чахоткой актриса сделалась зимой 1811 года предметом настоящей благотворительной кампании. Две ее комнаты в таверне «Вашингтон» стали самым модным посещаемым местом. К смертному одру Элайзы вереницей направляли кухарок, нянюшек и служанок. Дамы из благотворительного общества «Доркас», будто стадо гусынь, хлопали крыльями и гоготали о судьбе будущих сироток. Поодиночке, ночами, когда дети и блюстители морали погружались в сон, прокрадывались туда и кое-какие мужчины.
   По мере того как легкие юной матери съедал недуг, затеяли лотерею: кому воспитывать детей – Эдгара и Розали? Совместными усилиями церкви, властей, юстиции и дамского сообщества вопрос вскорости был решен. Советоваться с Элайзой сочли излишним; хотя она, сколько ей еще хватало сил, кипела от негодования при виде спесивого самодовольства и напускной набожности.
   – И вот представь мой восторг, – со смехом проговорила Элайза, – когда оказалось, что могила – не всегда тюрьма. И я из нее восстала! Взмыла ввысь, как прославленные воздухоплаватели во Франции, которые поднялись к небесам в плетеной корзине на горючем из отходов пламени. Что ж, мой летательный аппарат – мое тело, пламенем для меня будет мой гнев, а местом назначения – месть.
   – Боже милостивый, – пробормотала Мама Венера, – она все еще на сцене. Ей нужна трагедия, как свинье помои.
   Элайза, не обращая на нее внимания, воздела правую руку (если бы только могла, ее пальцы сжались бы в кулак) и патетически вскричала:
   – Месть!
   – Месть Макензи? – поинтересовалась я. – Или Алланам?
   – И чего этим я достигну? – возразила она. – Снова оставлю детей сиротами? Нет. В тот вечер ни Макензи, ни Алланов в театре не было. Я об этом позаботилась.
   – Выходит, вы знали, – сделала я вывод, – знали, как тогда поступите?
   – Мстить, я поклялась мстить! – Актриса не дослушала моей реплики. – Мстить благонамеренным людишкам, столпившимся у моей постели строить жульнические козни против моих детей. Женам, привлеченным запахом смерти и равнодушным ко мне самой; женам, которые, уходя, шушукались о моей «слабости». Мстить их мужьям, являвшимся ко мне до того… с визитами частного характера.
   – То есть вы хотите сказать, что?..
   Закончить фразу мне не позволили бы ни правила приличия, ни сама Элайза. Стоило только мне запнуться ввиду крайней неделикатности этого вопроса, как призрак крутнулся на месте мокрым хлещущим вихрем, а потом обрушился на стол коленями в позе готового напасть зверя. Элайза упала всей тяжестью своего студенистого (по-видимому, это было так) тела на столешницу и уперлась в нее руками, причем ее ногти продавились еще больше наружу сквозь гангренозную плоть кистей.
   – Так что же, ведьма, значит, и ты смеешь считать меня шлюхой?
   – Нет-нет, – запротестовала я. – Вовсе нет.
   Элайза Арнолд смягчилась. Однако язвительным тоном заключила:
   – Одинокая женщина делает то, что может. Одинокая женщина с детьми делает то, что должна.
   Итак, Розали – дитя… непредвиденный плод… ребенок от мужчины, снискавшего благосклонность Элайзы Арнолд за наличные – или за какую-то иную поддержку? Нет, вопросов я не задавала, достаточно было услышать отзывы Элайзы Арнолд – восхищенные об Эдгаре и презрительные о Розали, – и всякому стало бы ясно, что, как позднее без экивоков выразилась Мама Венера, сварены они в разных горшках. Безотносительно к времени зачатия, Розали приходилась родней Генри и Эдгару, по-видимому, только по материнской линии. Кто бы усомнился в этом при виде единоутробных брата с сестрой? Розали: малоразвита, но способна к учению, с доброй душой, но очень недалекая, резка и угловата. И Эдгар: жесткий и черствый, однако обладающий необычайно восприимчивым умом с возможностями безграничного развития. Она: неуклюжая, длиннорукая и длинноногая, само проворство. Он: всеми фибрами души и каждым мускулом гибок и пружинист.
   Спустя годы, когда Джону Аллану хотелось поддразнить Эдгара, он намекал на незаконнорожденность Розали, желая тем самым не столько опорочить девочку, сколько уязвить приемного сына – Эдгар преклонялся перед памятью покойной матери.
   Элайза Арнолд вновь прибегла к услугам Мамы Венеры. Поджав ноги, она села по-турецки на край стола и велела Маме Венере стоя расчесывать ее длинные черные волосы. Несмотря на усердные старания, блеска волосы не приобретали, но, хотя и слетали на пол целыми ошметками, грива призрака оставалась по-прежнему пышной.
   – Встать из могилы мне ничего не стоило, ты бы изумилась, – заявила Элайза Арнолд.
   – Может, и так, – отозвалась я. – А может, и нет.
   Склонив голову набок, Элайза поинтересовалась у Мамы Венеры:
   – Значит, с мертвецами она уже имела дело?
   – Выходит, так, – буркнула ее собеседница и вполголоса добавила: – Во всяком случае, не больно-то она тобой огорошена.
   – Magnifique![39] – вскричала Элайза. – Можно будет обойтись без разъяснений множества великих таинств, non?[40]
   – Oui, – подтвердила я с облегчением.
   Объяснить требовалось не скрытое, но очевидное: кто эти женщины сейчас? И чего они от меня хотят?
   Элайза, воздев руки, начала декламировать:
   – И вот я восстала, одержимая местью, и…
   – Ну-ну, дамочка! – остановила ее Мама Венера. – Никто тебе тут не заплатит за то, что будешь с важным видом разглагольствовать, угу. Выкладывай все как есть – и валяй обратно туда, где мертвецам самое место.
   Я со страхом ожидала, что от гнева Элайзы опять засвистит ураган, загрохочет гром и разверзнутся хляби небесные, однако она предпочла пропустить эти слова мимо ушей. Возможно, что суровая критика возымела действие, и актриса пояснила обыкновенным тоном:
   – Попугать. Все, чего мне хотелось, – это немножко их попугать.
   Мама Венера присвистнула:
   – Попугать – множко или немножко… А безвинных-то на кой ляд дотла сжигать?
   Элайза Арнолд сидела молча, призадумавшись. Мама Венера продолжала заниматься своим делом. Я с разгоревшимся лицом прислонилась к книжным полкам. За окном ночной холодный воздух дышал покоем. В нем все еще чувствовалась свежесть вызванного призраком ливня, легкий ветерок доносил запахи скошенной травы, добытого из земли угля, табака из лавки, плещущей о берег речной волны… Однако ничто – о нет, ничто – не могло перешибить зловоние смерти, исходившее изо рта актрисы, когда она приступила к изложению фактов.
 
   Обычный четверг, двадцать шестое декабря. Ставятся две новые пьесы: «Отец, или Семейные распри» Дидро, а вслед за ней – «Раймонд и Агнеса, или Истекающая кровью монахиня из Линденберга». В антракте будут исполнены две песни, а также танцы и хорнпайп.
   Все шло как надо – во всяком случае, по словам Элайзы Арнолд.
   – Кроме, конечно, дочки Пласида, которая плясала, как всегда, будто корова на льду.
   – Вы были там? – спросила я.
   – Ведьма! – оборвала она меня. – Призраки водятся в каждом театре… Ну разумеется, я там была.
   И вот во время первого акта «Раймонда и Агнесы» (Элайза пренебрежительно назвала эту пьесу «кровавой мелодраматической пантомимой») вдруг что-то на нее нашло.
   – Я туда и раньше наведывалась, но в тот вечер, когда я стояла за кулисами…
   В партере она увидела женщин, которые еще недавно толпились у нее в комнате, прижимая к лицу надушенные платки.
   – Они думали, мне так плохо, что я ничего не услышу, но я ни словечка не пропустила. Они торговались, словно на базаре, выбирая моих детей как пучки зелени. О да, я тогда слышала все-все, и в театре мне вдруг почудилось, будто я снова слышу их бездушные споры. И внезапно меня переполнила ненависть, дикая ненависть к этим женщинам, к их бездушным мужьям, ко всему этому городу жалости!
   И вот, когда после первого акта пантомимы занавес опустился, Элайза Арнолд наткнулась на рабочего сцены. Этот рабочий – «мальчонка», по ее словам, «кровь с молоком, настоящий живчик, просто прыскал здоровьем» – оказался с ней бок о бок. Оставаясь невидимой, она сумела так его перепугать, что он затрясся будто осиновый лист и «отрекся от престола своих обязанностей»; она же завладела вверенным ему канатом, который соединялся с цепью, удерживавшей канделябр внутри разбойничьей пещеры – декорации первого акта. Юноша успел потушить только одну из пары масляных ламп.
   – Сама не знаю как, но я стала поднимать эту горящую лампу вверх. (Руки у меня были тогда еще целы и невредимы.) Я поднимала ее все выше и выше, прямиком к балкам, откуда свисали наши театральные задники, пропитанные маслом и густо размалеванные красками. Канат зацепился за какой-то выступ. Дернув за него посильнее, я невзначай раскачала канделябр – и… – Элайза Арнолд расплылась в простодушной улыбке застенчивой инженю и, взмахнув своими чудовищными руками, крутанула запястьями, словно желая этим простым жестом стряхнуть всякое воспоминание о смерти. – Это было началом конца. А тем временем по ту сторону занавеса, на авансцене, скрипач наяривал на своей скрипке.

11
Город муки

   – Вначале, – продолжала Элайза Арнолд, – идиоты приняли посыпавшиеся на авансцену горящие угли за новый световой эффект. Они принялись охать и ахать от удивления, восторженно захлопали в ладоши и никак не могли уняться, даже когда Хопкинс – этот бездарный козел, который исполнял роль Раймонда, – выскочил из-за кулис с криком: «Пожар!» Зрители зачарованно продолжали следить за падающим огнем в ожидании дальнейших приятных сюрпризов.
   – Мы думали, это все по пьесе, – поддакнула из-под вуали Мама Венера.
   Она явилась в театр пораньше, захватив с собой двух подружек.
   – Фанни, – предалась воспоминаниям Мама Венера, – ага, и Плезантс. – Ну да, Плезантс. Эх, детка, второй такой раскрасавицы, как Плезантс, и не сыскать было. Мы пришли в театр до Старков, кое-какие дела у меня там были. Я ведь тогда жила в доме Гренвилла Старка. Это получше, чем в деревне горбатиться от зари до зари – то хлопок собирать, то еще что. Я была служанкой у хозяйки – она со мной сносно обращалась, по большей части.
   – Сносно! – возмутилась Элайза. – Это с тобой-то сносно обращались? – Накинувшись на Маму Венеру, она повернулась ко мне спиной. – Ну не с души ли воротит эдакое слышать? Уши вянут от негритянского трепа, тошно мне – мочи нет! По правде говоря, это… Ладно, Венера, давай дальше.
   Маму Венеру отправили в театр до прихода туда семейства Старков. Ее хозяйка, София Старк, принимала в тот вечер гостей, и все должно было быть подготовлено наилучшим образом – бархатные сиденья кресел почищены щеткой и покрыты кружевными и атласными накидками; в самый последний момент надо было побрызгать розовой водой, а на каждом кресле предписывалось подержать противни с раскаленными углями, чтобы подушечки как следует прогрелись.
   Справиться с этими хлопотами Маме Венере помогали Фанни и Плезантс.
   – Ох и порезвились же мы в тот вечер! Плезантс уселась у края ложи и напустила на себя важный вид, будто цаца какая. А что Фанни вытворяла – господь не приведи.
   С появлением первых зрителей Фанни и Плезантс пришлось покинуть здание театра через боковой выход. Потом они взобрались по наружной лестнице на галерку, где собиралась вся компания. Маме Венере не терпелось к ней присоединиться.
   – Вот-вот, – съязвила Элайза, – там бы ты и свиделась со своим кавалером.
   – Да помолчи ты! – вскинулась было Мама Венера, но Элайза не унималась:
   – У нашей мамочки был кавалер, был-был. Звали его Мейсон, братец той самой Плезантс. Думаю, они «сладили» (так у них это называется), если только… Короче, собирались пожениться.
   – Помолчи, – повторила Мама Венера, но теперь, когда его имя было произнесено, она кое-что о Мейсоне поведала: в семье он был средним из пяти детей, и его отдали в услужение некоему Криттендену, владельцу лесопилки на берегу реки. – Мейсон, – добавила Мама Венера с гордостью, – вел у него конторские книги.
   Элайза дала понять об испытанном парочкой счастье мимическим изображением их любимого танца. Смысл ее затеи уловить было трудно. Прищелкивая языком, призрак попеременно ударял руками то о плечи, то о колени, разводя их в стороны и снова сводя со стуком вместе, причем из межножья потянуло самой что ни на есть мерзейшей вонью.
   – Это джуба, – прокричала Элайза. – Никто из чернокожих не отплясывал джубу лучше, чем Мать Венера и ее красавчик Мейсон.
   Мама Венера упрашивала свою хозяйку разрешить ей подняться на галерку, где все уже были в сборе, но для Софии Старк тот вечер ознаменовался настоящим светским торжеством. Она посещала театр в сопровождении бравого лейтенанта Гиббона – сына героя Революции, который и сам геройски отличился в войне с Триполитанией, Джейкоба и Сьюз Ван Эйнов, принявших наконец многократно повторенное приглашение посмотреть спектакль из ложи Старков. Но нет, Мама обязана была находиться под рукой, готовая услужить гостям. Ей поручалось также следить за юным мастером Джорджем Старком двенадцати лет, страшным непоседой и неисправимым озорником.
   – Отпусти она меня на галерку, я бы уж как-нибудь, хоть полуживая, а из театра бы да выбралась.
   Потолочное покрытие в театре отсутствовало, просмоленная дранка была прибита прямо к сосновым стропилам. На фасаде здания, если смотреть на него с Академи-сквер, на высоте третьего этажа, как раз над галеркой, имелось декоративное окно – an oeilde-boeuf[41], – где, словно в печи, образовалась мощная тяга. Пламя, охватившее сцену, где пылали клочья занавеса, перекинулось на костюмерную и склад бутафорского реквизита. Языки огромного разбушевавшегося погребального костра со страшной силой устремились в это одно-единственное окошко. Таким образом, сидевшие на галерке увидели огонь первыми и первыми бросились спасаться бегством.
   Рабам и слугам, пояснила Мама Венера (почти всем из тех, кто там находился), удалось выжить. Заметив огненные языки, лизавшие подвесные декорации, они ринулись вниз по той самой лестнице, которая предназначалась для изоляции их от общества белых.
   Странно, но Мама Венера и Элайза пустились вдруг обсуждать, каким оказалось само представление, словно не решались описывать дальнейшее. Я настойчиво их поторопила, и Мама Венера взялась за подробное повествование.
   В партере и в трех рядах лож люди замешкались. Взметнувшееся пламя они увидели последними, а до того, захваченные магией театра, не могли поверить в то, что происходило на самом деле. Зрители повскакали с мест, только когда занялся алый занавес. Послышались пронзительные крики. Через боковые окошечки виден был исход чернокожих с галерки, который, благодаря планировке здания, совершался организованно – узкая лестница, прикрепленная к внешней кирпичной стене, позволяла спускаться вниз лишь по одному. Внутри же театра возникла паника. Хаос не заставил себя ждать.
   Большинство зрителей (в первую очередь публика из партера) попали в театр через главный вход – и теперь все они ринулись именно к нему. Скоро выход оказался заблокированным из-за давки, поскольку двустворчатая дверь в театре открывалась внутрь помещения. Возле этой двери обнаружат целую гору пепла и горячих костей. Что до зрителей в ложах, которые опоясывали зал полукругом, то они кинулись в тесные проходы, ведшие к еще более тесным лестничным колодцам, недостаточно прочным для того, чтобы выдержать подобную нагрузку. Как и следовало ожидать, лестничные пролеты обрушились один за другим на нижний этаж. Тем, кто избежал падения вниз, оставалось только прыгать в окна, которые они начали вышибать с помощью кресел. От потоков воздуха голодный огонь мгновенно разгорелся еще пуще.
   Люди, сумевшие выбраться из здания в безопасный двор, ошеломленно взирали на застывшие силуэты в окнах – прыжок вниз казался этим несчастным страшнее подступавшего сзади огня. За их спинами метались фигуры, охваченные пламенем. Оробевших силой выталкивали из окон. При ударе о землю они ломали себе руки и ноги, перешибали позвоночник; на тех, кто пытался отползти подальше от здания, валились сверху горящие тела и погребали их под собой.
   По всему городу звонили колокола. Жители Ричмонда сбегались со всех сторон. Прибыла пожарная команда, но все усилия были тщетными – от театра исходил такой жар, что струи воды испарялись, прежде чем достигнуть огня. Само по себе здание представляло собой идеальное топливо, к тому же оно было напичкано легко воспламеняющимся материалом – не только декорациями и бутафорией, но и креслами в ложах, которые славились тем, что их каждый сезон обновляли пропиткой, и на них образовался густой слой краски. Ложи отделялись одна от другой перегородками, окрашенными и оклеенными обоями, потолки были задрапированы плотной тканью. Все это яростно пожирал огонь, из гущи которого слышался истошный предсмертный вопль, неподвластный никакому словесному описанию.
   Позднее распространились слухи, будто за кулисами находились дикие звери. Никто из свидетелей не хотел и не в силах был допустить, что подобный вой могли исторгнуть глотки их сограждан.
   Тем временем Мама Венера и гости Старков попрыгали из своей ложи в первом ряду на край сцены – с высоты шести или восьми футов. Софию Старк столкнул ее муж, и она, упав в объятия лейтенанта Гиббона, растянула себе лодыжку. Гренвилл Старк также спрыгнул на сцену, неструганые доски которой уже быстро поддавались огню. В последний раз Мама Венера его видела, когда он устремился вслед за едва ковылявшей женой к главному выходу, крепко прижимая к себе юного Джорджа. На следующий день в еще неостывшей золе внутри обугленного каркаса бывшего театра найдут два тела – взрослого и ребенка, – сплавленные воедино. Гренвилла и Джорджа Старков опознают только по отцовским запонкам из начищенного никеля с инициалами, которые от жара приобрели пурпурный цвет. София Старк растворилась в груде безымянного праха. Спасшийся лейтенант Гиббон скончался от ожогов спустя несколько дней. Именно он помог Маме Венере последней спрыгнуть из ложи на сцену. Говоря об отважном воине, она почтила его память паузой.
   Сьюз Ван Эйн тоже пришлось совершить прыжок, и она вывихнула себе бедро. Никто, кроме Мамы Венеры, не слышал ее криков: Джейкоб Ван Эйн не промедлил с бегством ни секунды. Повинуясь инстинкту, разъевшему его душу, Джейкоб Ван Эйн сломя голову бежал из театра, и, только оказавшись в безопасности, оглянулся на пожар с мыслью о многолетней спутнице своей жизни.
 
   Самостоятельно Маме Венере удалось выбраться из огня – но только один раз. Стоя в оцепенении над простертой ничком Сьюз Ван Эйн, она почувствовала, как кто-то тянет ее за руку. Обернувшись, она увидела Мейсона. Он силой потащил ее через дверцу под сценой, где хранился реквизит, а само пространство использовалось для различных сценических эффектов. («Ну и потеха! – вмешалась Элайза Арнолд. – Нужно было нырнуть в люк, куда проваливался призрак в нашем „Гамлете“. Забавно, ничего не скажешь».) Согнувшись в три погибели, они пробирались вперед под полыхавшей сценой. Рубашка Мейсона была порвана, и Мама Венера видела, как на покрытой рубцами от порки кнутом коже на спине Мейсона вздуваются и лопаются пузыри. Огонь опалял волосы у него на голове, и они искрами сыпались в разные стороны. Самой Маме Венере доставалось, конечно, не меньше.
   Очутившись с Мейсоном во дворе, ошарашенная Мама Венера столкнулась с Джейкобом Ван Эйном, который спросил, где его жена.
   – Как сейчас его слышу, – продолжала рассказ Мама Венера. – Во дворе ад кромешный, во тьме красное зарево, а он пристал к нам с расспросами – вынь ему жену да подай, будто мы ей сторожа какие.
   Я ему твержу – она там, на сцене, ждет его и зовет. А потом… а потом помню только: вдруг мы опять под сценой, мы оба с Мейсоном недожаренными ребрышками провалились сквозь рашпер прямехонько на угли… Дьявол забери этого негодяя! Подступил к нам вплотную, вцепился мне в плечо, вдавил платье в кожу – клочья ткани там остались и по сей день – и шепчет мне прямо в ухо, чтоб никто не услышал, какой он трус: иди, мол, обратно и приведи ее мне сюда. Не скажу, чтоб он очень уж грозился, но не без того. Разворачивает меня в сторону этого адского кострища и пихает в спину, нашептывая: «А ну давай иди… Иди, да поживее!»
   И я, будто охотничья сучка, пошла за добычей. Пошла! Ох и дура же я была, что послушалась этого белого! А Мейсон, вот уж дурачок, добрая душа, поплелся за мной обратно в это жуткую жаровню, когда ее подпоры из кирпича тряслись, будто ноги у жеребенка.
   Мама Венера расчесывала волосы Элайзы с той же свирепостью, что и рассказывала, но тут ее проворные руки замерли. Элайза Арнолд не протестовала.
   – Мы проникли внутрь тем же путем, что выбрались. Сцена сгорела, но еще не совсем. Крыши уже не было, дым свободно валил наружу громадными серыми волнами – такого шторма и на море не случается. Клубы крутились и взвивались со страшным свистом. Сильнее урагана я сроду не слышала. И господь не приведи хоть еще раз услышать… А какой вой и плач стоял – ох, сердце разрывалось. Люди не задыхались в дыму – его тут же уносило вверх; нет, они горели заживо, сгрудившись в кучу у выхода, и царапали дверь, будто коты в мешке, и гибли под лестницей, которая на них рушилась. Там они стояли и смотрели на себя, как сгорают. Будто индюшки под ливнем, ох, пока их не затопит… Некоторых раздувало как беременных – что женщин, что мужчин. Один мужчина – я знала его в лицо, а по имени нет, белый, – так он лежал под балкой, которая размозжила ему голову, что твое яйцо, и… и мозги у него текли, точно зимний сироп. А глаза были открыты и провожали меня взглядом, когда я подобралась к старой Ван Эйн, которая там лежала, как на погребальном костре.